Стоят деревья у воды,
И полдень с берега крутого
Закинул облака в пруды,
Как переметы рыболова.
Как невод, тонет небосвод,
И в это небо, точно в сети,
Толпа купальщиков плывет
Мужчины, женщины и дети.
Стоят деревья у воды,
И полдень с берега крутого
Закинул облака в пруды,
Как переметы рыболова.
Как невод, тонет небосвод,
И в это небо, точно в сети,
Толпа купальщиков плывет
Мужчины, женщины и дети.
Перевод с чешского М.Цветаевой
Под ивой хата приткнулась криво.
В той хате бабка варила пиво.
Входили парни в лохматых шапках,
Хвалили пиво, хвалили бабку.
Но деньги сплыли, и парни сплыли.
Одна Калорка среди бутылей.
Согнулась бабка прениже ивы:
Куда как страшен налог на пиво!
Пять долгих дней не пила, не ела —
Всё на налоговый лист глядела!
Прошёл день пятый, настал день платы:
Осталась бабке пустая хата.
Перевод с чешского М. Цветаевой
О ты, которой не хватало суток!
Ты в первый раз сегодня заспалась!
Чтоб накормить девятерых малюток,
Одеть раздетых и обуть разутых, —
Ты до рассвета начинала утро,
А ночью шила, не смыкая глаз.
Усердная, ты говорила мало,
Ты только пела, бедный соловей!
Под песни ты растила сыновей.
А Лысая Гора, как страж, стояла, —
И песни те, которых нет грустней,
Как разыгралися в крови моей!
1
На скольких руках — мои кольца,
На скольких устах — мои песни,
На скольких очах — мои слезы...
По всем площадям — моя юность!
2
Бабушке — и злая внучка мила!
Горе я свое за ручку взяла:
"Сто ночей подряд не спать — невтерпеж!
Прогуляйся, — может, лучше уснешь!"
3
Так, выбившись из страстной колеи,
Настанет день — скажу: "не до любви!"
Но где же, на календаре веков,
Ты, день, когда скажу: "не до стихов!"
Писала я на аспидной доске,
И на листочках вееров поблёклых,
И на речном, и на морском песке,
Коньками пó льду и кольцом на стеклах, —
И на стволах, которым сотни зим,
И, наконец — чтоб было всем известно! —
Что ты любим! любим! любим! — любим! —
Расписывалась — радугой небесной.
Поэма
Стены косности сочтены
До меня. Но — заскок? случайность? —
Я запомнила три стены.
За четвёртую не ручаюсь.
Кто же знает, спиной к стене?
Может быть, но ведь может не
Быть. И не было. Дуло. Но
Не стена за спиной — так..? Всё, что
Не угодно. Депеша «Дно»,
Царь отрёкся. Не только с почты
Вести. Срочные провода
Отовсюду и отвсегда.
"Моя писательская жизнь, - вспоминал Иван Алексеевич Бунин, - ...началась, должно быть, в тот бесконечно давний день в нашей деревенской усадьбе в Орловской губернии, когда я, мальчик лет восьми, вдруг почувствовал горячее, беспокойное желание немедленно сочинить что-то вроде стихов или сказки". Такое желание вызнала у него случайная картинка в книжке, изображавшая горы, водопад и странного карлика-уродца на первом плане, - и маленького Ваню "охватило вдруг поэтическим волнением".
Это поэтическое волнение приходило к Бунину в течение всей его писательской жизни всегда неожиданно; поводом обычно служило какое-нибудь мелькнувшее воспоминание, образ, слово...
Когда началась бунинская проза? Очень рано, с детских дневничков, где мальчик записывал свои переживания, впечатления и в первую очередь пытался выразить свое повышенное ощущение природы и жизни, которым был наделен с рождения.
То место на земле, где человек родился, где долго, а может и недолго, жил, как бы приобретает одушевленность. Так и Москва для Марины Цветаевой была поистине живым существом, с которым поэт соединял себя, свое сознание, свет и сумрак своей жизни. Город, подобно человеку, был изменчив, являя себя по-разному в различных обстоятельствах.
...Можно бродить по местам, связанным с цветаевской Москвой. Вообразить давно не существующую Собачью площадку в районе Арбата, Поварской, Большой и Малой Молчановок; представить себе церковь Бориса и Глеба — в тех же краях; Патриаршие пруды у Малой Бронной — они, к счастью, целы, так же как и Тверской бульвар. Надо только мысленно передвинуть в его начало памятник Пушкину, а на месте памятника вообразить здание Страстного монастыря — и мы увидим Москву детства Марины Цветаевой. Эта старая Москва начнется близ Патриарших прудов — в дугообразном Трехпрудном переулке, от дома № 8; он не уцелел, но его место установлено точно, и поэтому домыслить коричневатый одноэтажный деревянный дом несложно... Если Кремль с башнями, стеной и большинством сохранившихся соборов — прежний, то панорама Москвы-реки неузнаваема; впрочем, золотые купола по обоим берегам тоже можно дорисовать в воображении...
Нынче я гость небесный
В стране твоей.
Я видела бессонницу леса
И сон полей.
Где-то в ночи подковы
Взрывали траву.
Тяжко вздохнула корова
В сонном хлеву.
Расскажу тебе с грустью,
С нежностью всей,
Про сторожа-гуся
И спящих гусей.
Руки тонули в песьей шерсти,
Пес был сед.
Потом, к шерсти,
Начался рассвет.
20 июля 1916
Ночного гостя не застанешь...
Спи и проспи навек
В испытаннейшем из пристанищ
Сей невозможный свет.
Но если — не сочти, что дразнит
Слух!— любящая — чуть
Отклонится, но если навзрыд
Ночь и кифарой — грудь...
То мой любовник лавролобый
Поворотил коней
С ристалища. То ревность Бога
К любимице своей.
2 июля 1922
1
Весна, я с улицы, где тополь удивлен,
Где даль пугается, где дом упасть боится,
Где воздух синь, как узелок с бельем
У выписавшегося из больницы.
Где вечер пуст, как прерванный рассказ,
Оставленный звездой без продолженья
К недоуменью тысяч шумных глаз,
Бездонных и лишенных выраженья.
1918
Рассказывают, что накануне ареста приехал в дом Груздевых на ул. Крупской молодой человек приятной наружности, его приняли с простодушным гостеприимством, накормили, оставили на ночлег. «Прихожу как-то к Груздевым, — вспоминает землячка о. Павла, — у них на печке лежит парень молодой, красивый, пальто при нем, чемодан. Тоня (сестра о. Павла) говорит:
— Приехал в церковь молиться.
А это был агент. Ему по простоте души все рассказали. А потом Пашу увезли, а в доме обыск делали: чердак зорили, иконы, книжки. Мама моя в понятых была. Пашу посадили, а все стали говорить, что тот парень был агент».
В одном месте прошел слух, что Спаситель придет в этот город. Сам Христос. А кто хороший человек, благочестивый человек, Он придёт в гости к нему. А Он каждый день к нам, каждый час к нам. А у этого человека благочестивого будет гостить.
Одна женщина — церковь она посещала, каждый день Евангелие читала, молилась, вела прекрасную жизнь, но гордость у нее была. И вот она сама себе говорит: «Спаситель ко мне придет, обязательно придет». Напекла, наготовила. Этого не было, а пример, притча. Все наготовила. Ждет Спасителя. Самовар вскипела, мармашели наварила, пирогов напекла, яишницу сделала по-простому — Спаситель придет. Притом же она Евангелие каждый день читала.
Идет мальчишка-сосед и говорит:
— Тетя Маня, ради Христа, пойдем, помоги, с мамой плохо сделалося. Стонет, а мне ее не поднять.
— Не пойду. Ко мне Гость придет. А ты пришел, нахрямдал тута в грязных сапогах.
Прогнала ребенка. Ну чего. Мальчишонка домой пришел, мать поправилася. Слава Тебе, Господи!
Препонам наперерез
Автобус скакал как бес.
По улицам, уже сноски,
Как бес оголтелый несся
И трясся, как зал, на бис
Зовущий, — и мы тряслись —
Как бесы. Видал крупу
Под краном? И врозь, и вкупе —
Горох, говорю, в супу
Кипящем! Как зерна в ступе,
Как вербный плясун — в спирту,
Как зубы в ознобном рту!
До́роги — хлебушек и мука!
Кушаем — дырку от кренделька.
Да, на дороге теперь большой
С коробом — страшно, страшней — с душой!
Тыщи — в кубышку, товар — в камыш…
Ну, а души-то не утаишь!
6 июня 1918
1
Есть рифмы в мире сём:
Разъединишь — и дрогнет.
Гомер, ты был слепцом.
Ночь — на буграх надбровных.
Ночь — твой рапсодов плащ,
Ночь — на очах — завесой.
Разъединил ли б зрящ
Елену с Ахиллесом?
Елена. Ахиллес.
Звук назови созвучней.
Да, хаосу вразрез
Построен на созвучьях
Мир, и, разъединен,
Мстит (на согласьях строен!)
Неверностями жен
Мстит — и горящей Троей!
Почему, с целью показа сущности поэзии, выбраны работы Гельдерлина? Отчего не Гомер или Софокл, не Вергилий или Данте, не Шекспир или Гете? Ведь сущность поэзии реализована также и в произведениях этих поэтов, причем даже более полно, чем в рано и внезапно обрывающемся творчестве Гельдерлина.
Может быть. И все-таки избран Гельдерлин и только он. Но возможно ли вычитать всеобщую сущность поэзии в работах одного-единственного поэта? Ведь всеобщее, что означает: то, что значимо для многого, мы можем получить лишь в сравнивающем рассмотрении. К тому же нужен образец возможно большего многообразия поэтических сочинений и видов поэзии. Притом поэзия Гельдерлина — лишь одна среди многих других. Ее одной никоим образом недостаточно, чтобы задать масштаб для сущностной определенности поэтического творчества. А потому наш замысел неудачен с самого начала. Это так лишь постольку, поскольку мы понимаем под "сущностью поэзии" то, что собрано во всеобщем понятии, одинаково значимом для всякой поэзии. Однако это всеобщее, одинаково значимое для всякого особенного, всегда есть равнозначное[и безразличное—das Gleichgultige], та "сущность", которая никогдане может стать существенной. Однако мы ищем именно это существенное сущности, то, что принуждает нас к решению относительно того,примем ли мы поэзию всерьез и (как мы это сделаем), принесем ли мы ссобой (и каким образом) предпосылки для того, чтобы находиться вовладениях поэзии.
Главнейшим предметом древнего умозрения была чувственная вселенная, объятая кругом небесным. Небо есть видимое божество: оно все объемлет, все содержит, всем управляет. Оно дает земле тепло и влагу, оно распределяет холод и зной, свет и тьму, жизнь и смерть во всей природе. Им определяется зима и лето и весь порядок жизни природной и человеческой, и с ним законы культа и государства. Светила небесные знаменуют все времена и сроки. Всякий порядок в мире зиждется и утверждается небом, ибо само оно есть видимое воплощение неизменного, закономерного порядка: зима и лето, ночь и день и все, что связано с ними, наступает в определенные сроки, точно так же, как фазы луны, затмения и другие явления небесные. Поэтому все народы поклонялись небу, а мудрецы созерцали его и пытались проникнуть в его тайную мудрость.
В известном смысле все древнейшие учения греческих философов могут рассматриваться, как астрономические гипотезы (напр. учение Анаксагора о первом двигателе). Небо есть вода Фалеса, океан Гомера, водная бездна египтян, по которой плавают в золотых ладьях астральные боги. Небо есть воздушная бездна Анаксимена, то сгущающаяся, то разреженная, веющая в вечном движенье, носящая в. себе плоскость земную и светила. Небо есть беспредельное Анаксимандра, вечное, вращающееся от начала; зима и лето, холод и зной суть его аффекты, его состояния, из которых образуются все вещи; земля и светила — небесный огонь, заключенный в воздушные трубки астральных сфер, — все носится в нем, все из него выделяется ненова возвращается в него по порядку времени. Небо есть вместилище божественного огня Гиппаса и Гераклита, небесной молнии, окормляющей мир; в вечном круговороте своем оно есть Гадес и Дионис, бог ночи и дня, заката и востока, бог радостной жизни и бог сени смертной.
В то время как на западной окраине греческого мира Пифагор и элейцы развивали свои умозрительные учения об умопостигаемой природе вещей, на крайнем востоке, в Ефесе, ионийская стихийная философия получила новое развитие в лице Гераклита (приблиз. до 475).
Элейцы, исходя из определения истинно-сущего, как неизменного и неподвижного вечного единства, отрицали всякий генезис, движение, происхождение и уничтожение вещей, доказывая невозможность какого бы то ни было процесса в абсолютном. Всякое видимое изменение, движение или происхождение они признавали мнимым, все видимое множество явлений — призрачным и ложным. Гераклит, напротив того, изобразил абсолютное сущее, как безусловно подвижное, находящееся в процессе абсолютного изменения, становления, — генезиса. Абсолютное Гераклита есть самый этот генезис; истина есть путь и жизнь, а жизнь есть вечно текущий процесс: она вечно рождается, происходит, исходит из себя. Элейцы с своим понятием неизменной сущности, субстанции, представляют статическое начало в древней метафизике; Гераклит, глубоко проникнутый религиозной идеей греческих мистерий, разрабатывает метафизическую динамику.
«То, что я понял в ней [книга «О природе» Гераклита], превосходно,
а о том, чего я не понял, я полагаю, что оно также превосходно, но
она требует храброго пловца, чтобы переплыть ее».
Платон1
Конструктивная критика или апологетика любого современного философа или даже философа Нового времени будет в большинстве случаев неполной и неполноценной без отыскания корней объекта исследования. Следуя по исторической «цепи» западноевропейской философии в обратном направлении, мы неизбежно «упираемся» в древнегреческих досократиков: представителей милетской и ионийской школ. Помимо этих двух взаимодополняющих течений древнегреческой мысли источниками вдохновения для позднейших трудов Платона и Аристотеля были философствующие одиночки, едва ли вписывающиеся в интеллектуальный мэйнстрим городов-государств Древней Греции. К таким «темным» одиночкам, безусловно, следовало бы отнести Гераклита из Эфеса.
Этот философ относится к скромному числу тех, чьи мысли сейчас с трудом отделимы от позднейших трактовок: эллинских, средневековых, возрожденческих и современных. В некотором смысле, мы имеем дело уже не с самими текстами автора, а с многократно ксерокопированной копией его речений, с наложением сотен трактовок мыслей прославленного эфесца. Гераклит как таковой отчасти перестал существовать уже в критике Платона. Единственной соломинкой, за которую можно ухватиться при осмыслении авторского наследия, считаются оригиналы греческих текстов и достаточно удачный перевод немецкого классического филолога Германа Дильса.