Вы здесь

Вольфганг Гёте (Фридрих Шиллер)

Иоганн Вольфганг фон Гёте

К столетию со дня смерти

Только недавно закончились торжественные съезды, широковещательные речи и высокопарные писания капиталистических идеологов по поводу столетия смерти Гегеля, и вот теперь буржуазия приступила к подготовке нового, не менее важного, юбилея: в марте 1932 г. исполнилось также столетие со дня смерти одного из величайших буржуазных мировых писателей Вольфганга Гете. Эти два знаменательные юбилея не только частное дело всяческих литературных и философских обществ, не только пышные банкеты с хвалебными речами; нет — в праздновании их принимают участие и государство, и церковь, и политические партии, вообще вся капиталистическая общественность, и поэтому оба празднества приобрели чрезвычайно ярко выраженный политический, классовый характер; особо значительны они именно тем, что идеологи современного гибнущего капитализма хотят использовать наследство Гегеля и Гете с целью спасения этого капитализма, с целью создания в широких массах иллюзии о том, что «возврат к немецким гениям», якобы, способен указать выход из мрачного кризиса, в тисках которого бьется капиталистический мир. Но, как наглядно показало празднование столетнего юбилея Гегеля, современная буржуазия фальсифицирует, в угоду своим классовым интересам, философов эпохи собственного революционного восхода, превращает Гегеля в чистого метафизика, разрабатывает именно нереволюционные стороны его философии и «приспосабливает» ее к мистической фашистской философии и беспомощному пессимизму сегодняшнего дня капиталистического общества. Такую же операцию, т. е. фактически историческую фальсификацию, буржуазия проделывает и с Гете: поэта жизнеутверждающего, поднимавшегося в его время класса буржуазии сегодня впрягают в колесницу, погрязшую в непроходимом болоте кризиса буржуазной идеологии. Погибающее общество хочет заставить служить своим целям наследство Гете, изобразить идеологию поэта «откровением» вечных непреходящих ценностей и окутать классовые интересы буржуазии в ее борьбе с пролетариатом метафизическим ореолом святости. На Гете возлагается задача оправдать фашистское государство, его именем стремятся прикрыть все гнусности старого общественного порядка; его искусство должно служить крепостью против натиска революционного пролетариата. Для этой цели извлекаются на свет все мещански-реакционные элементы мировоззрения Гете и игнорируются или фальсифицируются революционные стороны его деятельности.

Между эпохой развития буржуазии при Гегеле и Гете и современным капитализмом лежит период расцвета и упадка буржуазного общества, всего капиталистического способа производства. Мы являемся свидетелями этого распада. И если и Гегель и Гете видели сто лет назад в Соединенных Штатах Америки промышленную страну будущего буржуазного общества, то ныне эта страна наравне со всей капиталистической системой переживает глубочайший кризис. И если Гете сто лет назад создал величайший образ покорителя природы, научного исследователя и руководителя промышленно-техническим предприятием, героя, видящего цель своей жизни в овладении силами природы для хозяйственно-практической деятельности класса буржуазии, — то современное загнивающее буржуазное общество устами Шпенглеров и Чэйзов провозглашает отказ от «фаустовского мышления», усматривает причину своего кризиса в «перепроизводстве техники» и ищет спасения в дебрях метафизики и «чуда». Философия Гете и философия современного капитализма — это революционное начало и реакционный конец развития класса буржуазии. Историческая параллель между эпохой Гете и современной эпохой заключается в том, что обе они — эпохи рождения нового общества: тогда, в недрах феодального общества и в борьбе с ним зарождалось капиталистическое общество, теперь, в борьбе с загнивающим капитализмом зарождается коммунистическое общество. В свете этих исторических ситуаций наше отношение к Гете и «почитание» его буржуазией вытекает из двух классово-различных точек зрения. Ибо буржуазия возводит в вечную категорию регрессивные, реакционные элементы творчества Гете в то время, как марксистско-ленинская критика вскрывает причины, почему именно в его творчестве, под влиянием специфических условий развития немецкой и обще-европейской буржуазии начала XIX в., переплетаются революционные и реакционные элементы, почему, как говорит Энгельс, «Гете в своих произведениях двояко относится к немецкому обществу своего времени», почему он то «восстает против него», то «примиряется с ним». Пролетариат не нуждается ни в идеализации и мистификации, ни в фальсификации Гете, как не нуждается он и в простом отрицании реакционных сторон творчества поэта, он классово-исторически анализирует социально-экономическую обусловленность этого творчества, рассматривает его как зеркало германского и европейского буржуазного развития, устанавливает место, занимаемое Гете в развитии человечества и указывает на те стороны его наследства, которые могут быть использованы литературой класса, собирающего свои силы для нанесения последнего удара умирающему обществу и уже строящего новое социалистическое общество на одной шестой части земного шара.

Может быть ни об одной эпохе немецкой литературы не существует стольких исследований, как о так называемом классицизме, и ни об одном из немецких писателей не написано столько работ, как о Гете: они насчитываются тысячами. Особенно усердствовала в этом историко-филологическая школа. Изданы все записки Гете о сдаче белья в стирку, имеются трактаты о любимых его блюдах, отсутствует лишь одно: исследование социально-политической обусловленности творчества Гете, его мировоззрения и его художественного творческого метода. Кроме того, буржуазия по мере своего превращения из класса революционного, прогрессивного, в класс, защищающий гнилой компромисс с реакцией и по мере усиления пролетарского движения, сама сделалась реакционной и в эпоху империализма, принялась за фальсификацию классиков своего славного прошлого, то замалчивая и искореняя революционные стороны их творчества, то «обрабатывая» их в своих интересах, то создавая путем подтасовок фактов, разного рода легенды. Яркий пример такой легенды о Лессинге был в свое время разоблачен еще Мерингом. В литературе о Гете весьма наглядно выражается подобный процесс образования «легенды»: прогрессивные до некоторой степени критики германской буржуазии, как Гервинус, Гетнер и Пруц, указывают еще на революционные стороны его творчества, но уже во второй половине XIX века реакционная буржуазия старается приспособить поэта к своим целям, превращая его в мистика, и, в связи с 150-летним юбилеем его рождения в 1899 г., выдвигает его мировоззрение в качестве оружия для борьбы с марксизмом и рабочим движением. Но особенно реакционный и мистический характер приобрела буржуазная критика о Гете в послевоенное время, в период экономического и идейного кризиса германской и европейской буржуазии. И если любимый «биограф» современной буржуазии Эмиль Людвиг в своем 3-томном труде о Гете[1], преимущественно занимается анекдотами, то глава послевоенного мистического духовно-феноменологического литературоведения, умерший летом 1931 г. проф. Фр. Гундольф превращает Гете в глашатая идей своего собственного «я», — в «гения вне времени», рассматривает его как «ни с чем не связанный, завершенный в самом себе, автономный образ, безотносительно к ограниченному временем бытию, безотносительно к целям»; Гете, по его мнению, является «прирожденной антисоциальной натурой», и прежде чем человек начнет переживать, он должен быть, и это бытие — неразрешимый прафеномен»[2]. Гундольфа совершенно не интересует исторический Гете, для него существует лишь Гете — миф, олицетворение «немецкого духа». Так же подходит к поэту и другой идол современной реакционной буржуазии — Г. Зиммель, который в предисловии к своей работе о Гете[3] пишет, что эта книга не имеет своей целью «истолкование или оценку Гетевской поэзии» и продолжает: «Я ставлю себе вопрос: каков духовный смысл Гетевского существование вообще?».

На наследство Гете претендуют и фашисты. И хотя теоретики германского национал-социализма и считают «возврат немецкого духа к греческому классицизму» только «пассивно-южной» стороной германского духа, а не «активно-северным» его проявлением, все же они превращают Гете в единственного немца своего времени, «прорвавшего» эту пассивность. Но самое яркое проявление пропасти, лежащей между восходящим бюргерством Гете и современным загнивающим капитализмом это — тот крик о помощи, те мольбы, с которыми буржуазия взывает сегодня к «великому германскому гению». Цель этого призыва — обман широких масс: «все немцы» должны объединиться во имя Гете для спасения капитализма; это — призыв к отказу от классовой борьбы во имя «единства науки» и т. п.[4]. Какое дело национал-социалистам до того, что Гете издевался над всякими расовыми предрассудками, над национализмом и патриотизмом и называл варварством германскую древность, являющуюся для фашистов «источником» их теории? Что современным буржуазным мистикам и метафизикам до того, что Гете по всему своему мировоззрению был реалистом-практиком, что он веровал в прогресс науки и техники и что его «фаустовское мышление» противопостоит теориям Шпенглеров и иже с ними? Что современным церковникам до того, что Гете был спинозистом и «язычником» и, особенно в молодости, жестоко высмеивал церковь и религию? Всем им нужен не действительный исторический Гете, как выразитель мировоззрения прогрессивной буржуазии, а Гете «обработанный», приспособленный к современным нуждам капитализма, — Гете — «величайший немец». Вот каков классовый смысл всех торжественных речей и бесконечного количества работ к столетию смерти Гете. В этом общем хоре не может, конечно, отсутствовать и голос «лекаря-капитализма», социал-демократии. И если 33 года назад, в 150-летний юбилей рождения Гете, социал-демократический доклад о «Гете и рабочих» был запрещен полицией[5], то сегодня социал-фашистский полицейпрезидиум Берлина, запрещает доклады марксистских критиков о Гете.

Пролетариат, повторяем, не нуждается в этой мистификации творчества Гете и в «заклинании» его духа; он рассматривает его исторически и классово-обусловленно; он не нуждается также и в создании легенд, а, наоборот, высвобождает образ Гете от слоя этих легенд, анализирует как революционные, так и реакционные стороны его творчества и ищет причины сплетения этих сторон не в «духе» Гете, а в соотношении классовых сил тогдашнего общества. К сожалению, для такого исследования проделано очень мало предварительной работы. Ибо если не считать статьи Энгельса о Гете, написанной в 1847 г., то пока еще нет ни одного серьезного марксистского труда о нем. Более того: та немногочисленная марксистская литература, которая имеется о Гете, часто базируется не на тщательном изучении творчества писателя и находится под слишком сильным влиянием, именно результатов «обработки» Гете буржуазной, искажающей литературы. Чтобы установить истинный смысл творчества Гете и его эволюции в марксистско-ленинском понимании, разоблачить всю псевдонаучность тысяч буржуазных исследований о нем, нужно было бы, прежде всего, прочесть и проработать все его творчество — а оно, как известно, составляет в Веймарском издании 143 тома (одних только писем Гете насчитывается свыше 13 000). Но это, конечно, — дело будущего. Пока же мы, в нашей статье ограничимся выявлением тех социально-экономических предпосылок, которые необходимы для понимания творчества Гете, и наметим в общих чертах основную социальную направленность и эволюцию его.

I. Гете периода «Бури и Натиска»

В длительном процессе возвышения «третьего сословия» в XVIII веке, получившем свое идеологическое завершение в Германии в философии Гегеля и в художественном творчестве Гете, весьма важное место занимают Лессинг и Гердер. Вследствие слабости бюргерства в период просвещенного абсолютизма Лессинг не дошел до материализма, а, как выражается Меринг, «достиг границы, отделяющей идеализм от материализма; переступить через нее в конечном итоге ему не позволяло бедственное положение, в котором находилась Германия». Этим же противоречием — между отсталостью тогдашней Германии, с одной стороны, и революционным движением буржуазии в наиболее развитых странах (Англия, Франция, Соединенные Штаты), с другой, объясняется переплетение регрессивных и прогрессивных элементов в мировоззрении авангарда немецкого «третьего сословия», как это мировоззрение представлено в движении «бури и натиска». И не случайно, что в то время, когда в наиболее передовых капиталистических странах выработали уже философию материализма (механистическо), а в революционной практике выдвигали политические и социальные требования, идеологи слабого немецкого «третьего сословия» в своем бунте в «буре и натиске» выступали еще под религиозной оболочкой и исходили от спинозизма. Как Лессинг, так и Гердер и Гете были спинозистами и в отношении теории государства последователями защитников естественного права (Монтескье, Руссо).

Лессинг был первым гениальным представителем немецкой бюргерской литературы; но как и у французских представителей буржуазного просвещения, высшим его принципом является разум и поэтому он при создании бюргерской немецкой драмы устанавливает, опираясь на Аристотеля, всеобщие обязующие законы, строго замкнутую форму. Иные требования выдвигают писатели «бури и натиска». В противовес рассудочному стилю дворянско-капиталистического классицизма придворных слоев немецкой буржуазии (Готшед, Виланд), так называемое рококо, они выдвигают на первый план чувствительность, сентиментализм, чрезмерную нервную возбудимость, выражавшуюся в восторженности слезливости, в меланхолии и пессимизме. Последняя черта больше всего свойственна именно немецким писателям «бури и натиска» и в гораздо большей степени — вследствие слабости их класса — чем, например, английским и французским писателям «третьего сословия»: они реагировали на непреодолимую с их точки зрения реальную действительность с болезненной силой или же противопоставляли ей смирение и пессимизм. «Эта возбудимость нервов — пишет В. М. Фриче, — характерная для поднимающегося мещанства, была вызвана, в конечном счете, ломкой старого социального и бытового уклада; происходивший в недрах общественной жизни перелом выбивал личность из привычной колеи, заставлял ее освобождаться от старых привычек и от унаследованных мыслей и чувств, делал ее неуравновешенной, легко возбуждавшейся, чувствительной». Представители «бури и натиска» предают анафеме всех писателей, которые в своем творчестве руководятся только «холодным рассудком», а не увлечены «демоном» поэзии. Единственным верным авторитетом признается лишь чувство и сердце. Юный Гете в «Страданиях молодого Вертера» выдвигает своего чувствительного героя «с душой», склонной к волнениям и излияниям в противовес Альберту, человеку хладнокровному, обладающему только здравым смыслом. Этот же контраст кладется в основу ряда произведений и Ленца и Клингера. Слезы, меланхолия, пессимизм становятся источником наслаждения и упоения. А строгим правилам «ложноклассицизма» эти поэты противопоставляют оригинальность, права гения, под которым понимается человек необыкновенный, уверенный в своих силах и презирающий других: гений не нуждается в принципах, ему достаточно энтузиазма. Математически точный механизм, в который просветители думали включить мир, не годился для класса, одержимого лихорадкой тревоги, бьющегося в тисках гнета феодализма. На место рационализма просветителей — они выдвинули иррационализм: чувство, страсть, и фантазия должны были буйным натиском завоевать то, что, как трезвая действительность, отказывалось подчиняться рассудку: отныне внутреннее и внешнее построение произведения дается лишь творческим субъектом, «гением».

В этом бунте немецкого «третьего сословия» против феодализма, бунте, в котором литература и философия являлись превосходным орудием борьбы выступающего юного бюргерского класса с феодально-абсолютистским строем в целом, борьбы против раздробленности Германии на мелкие государства, против наглого хозяйничанья чиновников и попов, против дворянства и высших слоев одворянившейся буржуазии — руководящую роль играли Гете и Шиллер. Но тут необходимо немедленно же диференцировать раннее творчество этих двух писателей: в то время, как Шиллер выражал идеологию крайнего левого крыла «третьего сословия», наиболее эксплоатируемой феодализмом угнетенной части мелкой буржуазии, — Гете был идеологом средней городской буржуазии (крупной еще не существовало). Гете родился в Германии тогда в семье зажиточного франкфуртского патриция, старого республиканца и врага князей, и поэт впоследствии любил подчеркивать, что они, франкфурские патриции, не считали себя ниже всех этих князьков. Этот молодой бюргер начал свою литературную деятельность сборником стихов, в котором он еще подражал рококо с его взглядом на любовь, как на чувственную забаву, на природу, как на декорацию и т. д. После этих, несамостоятельных еще шагов, в творчестве Гете наступает перелом — в Страсбурге, куда его посылают учиться — после встречи с Гердером. Не то, чтобы старший писатель «обратил» его в «штюрмера» — нет, для этого поворота у молодого франкфурского патриция были и без того налицо все данные, — но общение с Гердером дало ему новые импульсы, и особенно работы об Оссиане, Шекспире и народной поэзии оказали на него сильное влияние. Спинозист по своему мировоззрению, Гердер был не только одним из блестящих представителей плеяды великих революционных бюргерских идеологов: своими трудами он указал путь в литературе молодому бюргерскому движению. В своей книге о Шекспире он старается истолковать творчество великого драматурга, исходя из «духа» его народа и эпохи, его «среды», он пытается объяснить его «дикую» драматическую композицию, противопоставляя его классической драме, и этим он не мало способствовал пониманию Шекспира молодежью. Гете переключается прежде всего тематически: вместо образа пастушки первого сборника стихов он выводит образы ткачихи, охотника, мельника или девушки, защищающей своего «незаконнорожденного» ребенка перед должностными лицами церкви и государства. Его отношение к «существующему», к феодально-бюрократическому строю выявляется, как резко отрицательное. Первое действительно гениальное произведение, в котором Гете ставит вопрос об историческом конфликте двух «лагерей» в обществе, — это драма «Гец фон Берлихинген» (1773).

Маркс в одном письме к Лассалю говорит о Геце, что «в названном жалком субъекте трагическая оппозиция рыцарства против императора и князей дана в своей адэкватной форме и поэтому Гете справедливо сделал его своим героем». Маркс, — как впрочем и Гегель, — считал Геца представителем погибающей эпохи и очень высоко ценил поэтическое чутье Гете именно за то, что он выбрал своей темой типичный всемирно-исторический конфликт. Гете, в прозаической форме, на подобие исторических хроник Шекспира, выводит в Геце образ бунтовщика против императора и его рыцарско-придворных прислужников — князей и городов. Хотя Гец и чинит самовластную расправу, грабит купцов, ведет войны, становится во главе восставших против феодалов крестьян — он это делает во имя «справедливости» и защиты угнетенных — он сильный и своевольный гений; но когда возглавляемое им крестьянское движение принимает заостренные классовые формы — он отходит от него. Бунтарь слабого, умирающего рыцарства не в состоянии понять истинного смысла крестьянского восстания, не может объединиться с городами против императорской власти — революция крестьянства, вовлечение широких народных масс в это движение — для него только стихийный хаос, он покидает все и, разочаровавшись в «своеволии» славного гения, ищет спасения в смерти, в слиянии с матерью-природой.

В истории Геца Гете привлекал именно этот момент всемирно-исторического конфликта и бунт «сильной личности», в котором штюрмеры, руководители без армии, видели выход из своего положения в борьбе с феодализмом. В драме «Гец» с большой яркостью воплощены спинозистские и руссоистские идеи Гете: с одной стороны он чрезвычайно любовно обрисовывает деятельность и окружение Геца и его родных, — в них сильна связь с природой, и отсюда проистекает прямодушие, цельность, незнающая сомнений энергия, здоровье; с другой же стороны дается яркое изображение чрезмерной утонченности изнеживающей цивилизации, неразборчивой в средствах хитрости, неуверенности в себе — Вейслинген и его сообщники в цитадели приверженцев императора — в епископском замке. Этот контраст двух миров проводится вплоть до мельчайших подробностей.

Молодой Гете-штюрмер создал много образов-бунтарей. Опять-таки не случайно, что подобный протест против феодального общества у этого идеолога бюргерства проявляется в религии. Немецкое бюргерство, повторяем, находилось на более отсталой ступени развития, чем, например, французская буржуазия, которая к этому времени уже приступала к политическому, активному действию. В 1772 г. Гете отходит от позитивного христианства и становится спинозистом. Его бунт против феодального общества принимает отныне форму протестантства, восстающего против тирана-бога. В наброске к эпосу «Вечный жид» Гете задумал странствие со своим героем Агасфером через все века, намереваясь сатирически высмеять христианство в важнейшие исторические моменты его развития, издеваясь над религиозным ханжеством, попами, догматами. Наибольший интерес в этом отношении представляет набросок «Прометей». Этот образ непоколебимого борца за свободу человечества, тирана, бросающего гордый вызов земным и небесным вседержителям — как нельзя лучше соответствовал настроениям бунтаря — Гете. Прометей, образ древне-греческой мифологии, созданный в античной литературе Эсхилом, обращается к посланнику Зевса, нагло захватившего творческую силу вселенной, со словами: «Никогда, поверь мне, не соглашусь я променять мой несчастный жребий на твое рабство. Лучше быть прикованным к этой скале, чем быть холопом на побегушках у Зевса». Он — низвергнутый титан, ибо род богов, во главе с Зевсом, захватил власть, низвергнув титанов, тех самых титанов, от которых происходит Прометей. Но он спускается на землю и создает из глины, с помощью Минервы, богини мудрости, людей, равных ему самому, которые так же, как и он, не должны почитать узурпатора Зевса:

Взгляни сюда, Юпитер, На мир мой: он живет! По своему я образу их создал, Род, равный мне, Чтобы страдать и плакать, И ликовать, и наслаждаться, И на тебя не обращать внимания Как я!

Прометей-бунтарь, которого Маркс еще в своей докторской диссертации называл «благороднейшим святым и мучеником в философском календаре», выражает протест штюрмеров против феодальной тирании и ее идеологической надстройки — христианства, говоря Зевсу:

Мне чтить, тебя? За что? Бывало ль, чтобы скорбь ты утолил Обремененного? Когда ты слезы осушал У угнетенного? Иль мужа из меня сковали Не время всемогущее, Не вечная судьба, Мои владыки и твои!

Бунтовщиком Гете проявляет себя и в наброске «Магомет». Спинозистское понимание вселенной, пантеистическое растворение личности в природе, в космосе, получило здесь свое образное оформление в «Песне Магомета». Как переливается здесь свое образное оформление в «Песне Магомета». Как переливается здесь рост и становление потока, рожденного «над облаками», по «равнинам» и «пустырям» жизни в бесконечном возврате к старому «отцу, к вечному океану». Образ бунтаря против сковывающих человеческий разум и чувства сил церкви, государства и традиций Гете создал также и в знаменитом «Прафаусте»: этот протестант, еще сильно отличающийся от «Фауста» позднейшей обработки, выступает против церкви и религии, ибо они своим учением о добре и зле только отделяют человека от познания истинных причин и источников действительности. Божество для Гете-Прафауста — сама жизнь, сама действительность, воплощенная в образе земного духа, а его помощник Мефистофель, сила земли, — проклятый в качестве таковой церковью, идеологией враждебного бюргерству феодализма. Но и в «Прафаусте» также отчетливо выступает двойственность в мировоззрении молодого Гете, вытекающая из слабости бюргерства того времени: Гец погибает, потому что он, бунтарь против императорской власти, принадлежит к вымирающему рыцарству и не понимает революционного движения широких народных масс; восставший против Зевса Прометей создает существа, которые против его воли становятся рабами Олимпа; «Прафауст» не обладает монолитным, целеустремленным мировоззрением, его губит эта двойственность: он не может отделить поступка от вытекающих из него последствий, страстное желание от разочаровывающего наслаждения, они терзают его раскаянием, из которого он не видит выхода. Герой в «Прафаусте», думавший отыскать высшую свободу в радостях любви и взамен этого безжалостно раздавивший мещаночку Гретхен, впадает в отчаяние, и его путь, насколько можно судить по сохранившимся фрагментам, теряется в глубоком мраке.

В этой двойственности, отразившейся в произведениях молодого Гете, видна вся противоречивость, терзавшая идеологов авангарда немецкого бюргерства конца XVIII века. Вечные стремления Гете к растворению в космосе через смерть, — что фактически означало разочарование в попытках активной, действенной борьбы с феодальным строем, — привели его творчество к крайним формам иррационализма, сентиментализма, а временами и к пессимизму. Наиболее ярко эта пессимистическая сторона его мировоззрения проявляется в романе в письмах «Страдания молодого Вертера» (1774). Вертер — хрупкий, нерешительный пассивно-созерцательный мечтатель. Правда, и ему, этому молодому бюргеру, нечуждо классовое сознание бюргерства, ему ясно его превосходство над аристократией, — но он исключительно чувствительная натура, все его действия определяются чувством, а не разумом, он вечно няньчится со своим истерзанным сердцем. Вертер не борется, как Гец, Прометей или Фауст, — ему мешают чрезмерная нервность и полное безволие. И если бунтари Гец и Фауст пришли в конце своей борьбы к выводу, что свобода лишь в растворении в космосе, то в Вертере ставится под сомнение вообще возможность существования для человека, так болезненно откликающегося на ничтожнейшие житейские события. Столь чувствительно реагирующую «душу» может ожидать лишь смертельное разочарование, ибо она привносит самое себя, свои желания и мечты во все, в расцветающую весной долину, в играющих детей и простодушных поселян, в попытки художественного творчества и в прекрасную в своей молодости девушку, невесту другого. Каждое непосредственное соприкосновение с объектами его грез и тем более каждая встреча с обществом наносит Вертеру неизлечимые раны, так как все это еще шире раздвигает зияющую пропасть между ним, тепличным цветком, и феодальной действительностью, — и чем болезненнее разбиваются одна за другой его иллюзии, тем обольстительней поет ему смерть свою чарующую песнь. Конфликт идеологов «бури и натиска» с феодальным общественным строем получил здесь свое наиболее пессимистическое разрешение: стремление стать творцом новой буржуазной жизни, переделать мир действительности, приводит — как об этом свидетельствует самоубийство Вертера — или к возвращению в космос, к самоуничтожению — или же к отказу от первоначальных планов.

Редко в мировой литературе можно встретить произведение, которое в такой степени выражало бы чаяния класса или определенной социальной группы, как это мы видим в «Вертере» Гете, и редко поэтому какое-либо произведение оказывало подобный этому роману эффект. Незадолго до его появления, сын одного близко стоящего к Лессингу богослова (Иерузалем) покончил самоубийством. И вот «вертеризм» стал модой, молодые, разочаровавшиеся в жизни чувствительные натуры из бюргерских слоев подражали жизни героя Гете, носили точь-в-точь его одежду («фрак Вертера»), десятки добровольно лишали себя жизни. Этот грандиозный «успех» романа объясняется исключительной гармонией формы и содержания, исключительным мастерством, с которым в нем выражались чрезмерная возбудимость страстей и пессимизм немецкой бюргерской интеллигенции конца XVIII века»[6]. И уже стариком Гете говорил об этом романе, что он его «как пеликан вскормил кровью своего собственного сердца», что это «зажигательная ракета»[7].

Характерно для произведений молодого Гете, как идеолога среднего бюргерства, что он восстает против существующего строя, не критикуя конкретных носителей этого строя, а выражает свой протест главным образом в области философско-религиозной. А молодой Шиллер, например, этот «романтический якобинец» на немецкой почве, этот идеолог наиболее левых, мелко-буржуазных слоев немецкого «третьего сословия», направлял свой пылкий пафос революционного протеста не против феодализма и его мировоззрения вообще, а именно против конкретных представителей, князей и чиновников («Разбойники» и «Коварство и любовь»). И если в юности своей Шиллер не чуждался идей французского материализма, то молодой Гете дальше французского просветительского деизма Вольтера и философии Спинозы не пошел. Очень многие стороны творчества молодого Гете нам станут ясными, когда мы поймем, что они обусловлены спинозистской философией: так «разрешение» конфликта личности с действительностью, трактовка человека как капли во вселенной, стремление раствориться во «всеобщности», в космосе, — создание таких образов, как Прометей, Магомет, Фауст, — вообще роль природы в ранних произведениях Гете предстает в своем истинном свете только в связи с спинозизмом их автора. Этим же отличается его ранняя лирика, напр., от серафически-библейской лирики Клопштока, у которого все и всегда завершается гимном создателю; в лирике Гете мы имеем новое взаимоотношение между личностью и природой: творческий субъект чувствует себя слитым с ней, ее частицей, связь между ним и природой не совершается, как у Клопштока, при помощи стоящего во вне творца. Здесь Гете растворяется в природе; его смелая сила видения оживляет ее новыми, небиблейскими образами: ночь нависла над горами, дуб стоит в тумане, как вытянувшийся во весь рост великан, ветер машет крыльями; в «Песне духов» душа человека сравнивается с волнами и ветром.

Характерно, что спинозизм неразрывно связан с борьбой немецкого бюргерства XVIII века; спинозистом считал себя первый немецкий буржуазно-революционный писатель этого века, Эдельман, вызвавший бурю негодования только тем, что открыто признал себя последователем Спинозы; его произведения были публично сожжены в 1750 г. в Гамбурге. Из биографии Лессинга мы также знаем, как его боязливый друг, просветитель Мендельсон, из кожи вон лез, чтобы защитить Лессинга от упрека ортодоксальной богословии в спинозизме. Но спинозизм в Германии, как в мировоззрении Лессинга, так особенно у Гердера и Гете, сохраняя основную сущность системы великого голландского мыслителя, видоизменялся в соответствии с особенностями эмансипации немецкой буржуазии и развивался дальше. Главные черты немецкого спинозизма заключаются в том, что он, во-первых, не освободился от богословской оболочки, что он остался «материализмом в теологическом одеянии». В этом отношении немецкий спинозизм, — вследствие отсталости тогдашнего бюргерства, — не сделал крупных шагов вперед. Во-вторых, немецкий спинозизм при выработке своей методологии — и в частности генетического метода о закономерности развития — ввел в этот метод ряд телеологических элементов. И, наконец, он не усматривал четкой разницы между законами развития природы и развития общества, а, наоборот, пытался свести законы общественного развития к законам развития природы. В этих принципах — сила и слабость мировоззрения Гете по сравнению с Шиллером или — в области философии с Гегелем или Фихте. Сила же его — в революционном в тогдашнюю эпоху понимании исторического процесса, в спинозистской трактовке религии. И не даром позднейшая буржуазная критика всеми силами старается при помощи разнообразных филологических изысканий доказать, что Спиноза не оказывал влияния на раннее творчество Гете. А если некоторые критики и признают это влияние, то отделяют Гете-поэта и художника, как спинозиста, от «нравственной личности, Гете-человека, верующего христианина»[8]. Другие реакционные критики, как например, Р. Геринг, отрицают самый факт влияния[9], а Фр. Варнеке заявляет, что определенные указания самого Гете в «Поэзии и правде» на зависимость его от Спинозы, «не соответствуют исторической правде»[10]. Дело тут, конечно, не столько в биографически-филологических документах, — хотя в них после 1773 г. нет недостатка, — а в самой сущности мировоззрения молодого Гете, как оно выражено в его творчестве и в других высказываниях.

Другим источником, которым пользовалась молодая немецкая буржуазия, было французское просвещение. Молодой Гете находился под сильным влиянием Вольтера, Дидро и Руссо. Вольтера он до конца жизни считает «источником света». И еще в 1830 г., в разговоре с Эккерманом, он подчеркивает влияние, оказанное Вольтером на его развитие. «Вы не имеете понятия, — говорит он, — о том значении, которое во время моей молодости имели Вольтер и его великие современники, и как они господствовали в умственном мире. В моей биографии не видно четко и ясно, какое влияние имели эти люди на меня в юности, и чего мне стоила борьба с ними ради того, чтобы стать на свои ноги и установить правильные отношения к природе»[11]. Но пока что, в период «бури и натиска», Гете рассматривал природу и общество под углом зрения Спинозы и французских теоретиков естественного права. В молодости его концепция исторического развития определялась тем явлением, которое, по его мнению, всегда оставалось неизменным в течение времен — именно природой. В «Вертере» Гете говорит: «Как могу я исчезнуть? Как можешь ты исчезнуть? Мы ведь существуем! — Исчезнуть! Что это значит? Это снова слово! пустой звук! Он ничего не говорит моему сердцу». — Это противоречие динамики — исчезать и существовать — постоянно занимало Гете; в существование вкрадывалось нечто «извечное», бросающее вызов всему преходящему во времени. «Время всемогущее» и «вечная судьба» — вот «владыки», перед которыми преклонялся даже Прометей. В двух аллегориях молодой Гете дает это свое понимание исторического развития: в вечном круговороте воды и в «гудящем ткацком станке времени», на котором вырабатывается «живое одеяние божества», в постоянном движении жизни, снующей между основой и утоком. В это время Гете вырабатывает уже те руководящие принципы своего мировоззрения, которые легли в основу как его дальнейшего художественного метода, так и естественно-научных исследований. Восторженный последователь Спинозы, он становится «поклонником природы», вбирает в себя реальный мир во всей его совокупности, постоянно воспринимает этот мир в целом и уже от целого переходит к частному. Философия Спинозы с ее учением о единстве мира, отожествлением безличного бога и природы, строгой закономерностью и всеобщей обусловленностью явлений — все эти элементы спинозизма Гете прочно усвоил и на основе их изучал явления природы и общества. Он весь поглощен этим реальным миром, этой человеческой жизнью во всей ее полноте и никогда не занимался абстрактными рефлексиями. «Вообще я, как поэт, — говорил Гете позднее — никогда не стремился к воплощению какой-нибудь абстракции. Я собирал внутри себя впечатления и притом впечатления чувственные, полные жизни, приятные, пестрые, многообразные, какие мне давало возбужденное воображение; затем, как поэту, мне оставалось только художественно округлять и развивать эти образы и впечатления, и, при помощи живого изображения, проявлять их, дабы и другие, читая или слушая изображенное, получали те же самые впечатления». Эти творческие принципы, развившиеся в дальнейшем, намечаются уже в творчестве юного Гете. Его мировоззрение в отличие от многих других идеологов «бури и натиска» отличается большим и историческим кругозором; Гете, как и Гегель, представляет собой идеолога не только эмансипирующейся немецкой, но и общеевропейской буржуазии. В его понятие эволюции и прогресса включаются идеи Монтескье, Джордано Бруно, Маккиавелли, Вико; он восторгается мучениками и борцами за свободу науки и мысли и считает равно «неоценимым» и дневник неаполитанского революционера Мазаниэлло (1647)[12].

II. Гете — классик

Гете в старости выразился как-то, что «когда мне было 18 лет, Германии было тоже только 18 лет». И действительно, те лозунги, которые написали на своих знаменах идеологи «Бури и натиска», не нашли отклика в широких массах «третьего сословия» Германии: оно было еще слишком мало развито. Штюрмеры представляли собой штаб, авангард без армии. Энгельс в своих письмах в «Северную звезду» осенью 1845 г. так изображает эту эпоху в Германии: «Это была одна гниющая и разлагающаяся масса. Никто не чувствовал себя хорошо. Ремесло, торговля, промышленность и земледелие были доведены до самых ничтожных размеров. Крестьяне, торговцы и ремесленники испытывали двойной гнет кровожадного правительства и плохого состояния торговли. Дворянство и князья находили, что их доходы, несмотря на то, что они все выжимали из своих подданных, не должны были отставать от их растущих расходов. Все было скверно, и в стране господствовало общее недовольство. Не было образования, средств воздействия на умы масс, свободы печати, общественного мнения, не было сколько-нибудь значительной торговли с другими странами, везде только мерзость и эгоизм... Все прогнило, колебалось, готово было рухнуть, и нельзя было даже надеяться на благотворную перемену, потому что в народе не было такой силы, которая могла бы смести разлагающиеся трупы отживших учреждений. Единственную надежду на лучшие времена видели в литературе. Эта позорная политическая и социальная эпоха была в то же самое время великой эпохой немецкой литературы. Около 1750 г. родились все великие умы Германии: поэты Гете и Шиллер, философы Кант и Фихте, а лет двадцать спустя — последний великий немецкий метафизик Гегель. Каждое замечательное произведение этой эпохи проникнуто духом протеста, возмущения против всего тогдашнего немецкого общества. Гете написал «Геца фон Берлихингена», драматическое восхваление памяти революционера, Шиллер написал «Разбойников», прославляя великодушного молодого человека, объявившего открытую войну всему обществу. Но это были их юношеские произведения. С годами они потеряли всякую надежду. Гете ограничивался наиболее смелыми сатирами, а Шиллер впал бы в отчаяние, если бы не нашел прибежища в науке, в особенности в великой истории древней Греции и Рима. По ним можно судить о всех остальных. Даже самые лучшие и самые сильные умы народа потеряли всякую надежду на будущее своей страны»[13].

Если Энгельс позже и сформулировал некоторые положения иначе и о своих собственных сочинениях и сочинениях Маркса 1845 г. говорил, что авторы их не обладали еще тогда достаточными познаниями в экономике, то все же характеристика, данная им в общем верна и совпадает с оценкой Маркса в «Святом Максе» (Немецкая идеология). Не находя революционного отклика в широких массах населения, — по мере того, как все более и более уяснялось, что усилия стремящихся к действию поэтов «бури и натиска» разбиваются о тупость бюргерства, штюрмеры отказывались от активной борьбы с действительностью. В Гете этот процесс примирения с действительностью, процесс «отречения» от неистовых идеалов «бури и натиска» ясно намечается с его переездом в Веймар (1775).

В 1775 г. Гете переселился в Веймар, где оставался до смерти, доверенным лицом и тайным советником герцога; ему даруется дворянство, и он занимает целый ряд важнейших государственных должностей. Во время этой жизни и деятельности штюрмерские настроения уступают место «умиротворенному», уравновешенному классицизму. Позднее, во II части «Фауста», Гете говорит об этом переломе:

Через мир промчался быстро, несдержимо, Все наслажденья на лету ловя. Чем недоволен был — пускал я мимо. Что ускользало, — то я не держал. Я лишь желал, желанья совершая, И вновь желал. И так я пробежал Всю жизнь, — сперва неукротимо, шумно, Теперь живу обдуманно, разумно.

Не то, чтоб среда создала этот перелом; нет, он намечался уже до переселения поэта в Веймар, и, как у Шиллера, он коренится в эволюции идеологии тогдашнего бюргерства. Правда, в первые десять лет пребывания в Веймаре (1776 — 1786) Гете ничего (за исключением нескольких стихотворений) не закончил, хотя многое им было начато, как раньше, так и в это время. Явным поворотным пунктом в творчестве Гете от штюрмерства к классицизму нужно считать его путешествие в Италию (1786 — 1788). Отныне он становится горячим поклонником античного искусства.

Если уже в «Римских элегиях» (1788) он античными размерами воспевает в «духе язычества» свою возлюбленную, то в драме «Эгмонт», начатой им еще в 1775 г. и законченной в 1787 г., этот переход к классицизму виден отчетливо; он ставит те же проблемы, как и в «Геце», но иначе их разрешает. Драма развертывается на фоне борьбы Нидерландов с испанским абсолютизмом за национальную независимость. Интересно, что Эгмонт мало показан как борец, а, главным образом, как любовник; что в то время, как Гец борется за политический идеал, Эгмонт отказывается от борьбы и подчиняется судьбе, дает жизни итти своим путем, не вмешиваясь активно в ее ход. Образ бунтаря Геца, сильной, самобытной личности, уступает место, очаровательному юноше, перед которым не мог устоять даже сын Альбы, казнившего Эгмонта.

Еще в Италии Гете окончательно отредактировал свою драму «Ифигения» (1786); ею он собственно и начинает свой новый классический путь творчества; уже по этой трагедии наглядно видно, насколько классицизм Гете, его творческий метод отличается от метода Шиллера; если последний согласился с положением Канта, что предмет эстетического рассмотрения является не содержанием, а формой, выразил это в переводе на свой, поэтический язык следующим образом: «в том и заключается истинная художественная тайна мастера, что он уничтожает материю при помощи формы», и в соответствии с этим больше интересовался внешней структурой, овладением внешним аппаратом античной трагедии, — то Гете стремился наполнить греческую форму и греческие образы своим мировоззрением, которое отличалось от мировоззрения Шиллера. Этим и объясняется, что не рок обусловливает у Гете трагедийность, а, наоборот, все его герои носят трагедию в себе, в своем характере, в своих действиях. Пилад в «Ифигении» прямо говорит: «В поступке каждого, доброго или злого, заключена его награда». Героиня трагедии спасает своего брата Ореста и его друга Пилада тем, что предает и свою и их судьбу — их как чужестранцев ждет смерть на берегах Тавриды, — в руки Тоанта, царя Тавриды. Были и другие пути спасения — но она их отвергает и своим поступком снимает с рода Тантала тяготеющее над ним проклятие. Некогда Тантал восстал — теперь эта «вина» искуплена отказом Ифигении. Этот же мотив усмирения исцеляет ее брата Ореста, гонимого всю жизнь фуриями. Таким образом, «Ифигения» лучше всего показывает «исцеление» Гете от штюрмерства и является одной из наиболее ярких примеров бегства поэта от действительности. Но трагедия знаменательна и как образец окончательного перехода Гете к классической драме. Если, например, сравнить ее с «Эгмонтом», драмой переходного периода, то мы видим следующее — в «Эгмонте» — стремление охватить многообразие явлений во всем их смятении, в «Ифигении» — сознательное ограничение немногими крупными прямыми линиями; там — изобилие фигур, живая, пестрая толпа; здесь — всего навсего пять человек, спокойно движущихся друг около друга; там — ошеломляющие смены декораций, здесь постоянно одна и та же местность: окруженная дубравой площадь перед храмом; там — действие развивается по разнообразным, главным и второстепенным путям; здесь же, с первых слов Ифигении, виден ясный путь к цели — к примирению.

С 1776 — 1786 г. Гете всецело отдается делам по должности советника веймарского принца Карла Августа, занимается управлением герцогством и не заканчивает ни одного крупного произведения. Его недовольство существующим положением вещей принимает более оптимистический характер, и проявляется лишь в гениальной сатире, в которой он возвышается над ограниченностью и пустотой мещанского существования. Но теперь он приходит к заключению, что реформы, во всяком случае необходимые в некоторых областях общественной жизни, возможны однако только при сохранении тех основ, на которых до сих пор все покоилось; он приходит к решению предоставить улучшение обстоятельств медленному, органически связанному с целым развитию; т. е. только принимать в этом развитии участие вместо того, чтобы низвергнуть революционным путем целое. «Отречение» и «Самоограничение» — вот что является теперь его лозунгом, вместо прежнего революционного натиска[14]. Этот поворот в мировоззрении Гете выражается — в его творчестве — в повороте к другому искусству, к классицизму, к гармонии. Это не означает, что самый факт возрождения формы античного искусства объяснялся переходом немецкой бюргерской литературы от бунтарства к примиренчеству — нет — это возрождение началось еще до Гете и Шиллера; но этот поворот к примирению наложил особый отпечаток на классицизм, расцвет которого связан именно с возвышением буржуазии в Германии. Он не отличался политической заостренностью, не служил средством активной борьбы, как это наблюдалось при возрождении классицизма во Франции и Италии, а главными свойствами его были: гармония, гуманность, защита нравственности и эстетизация формы. Буржуазная критика постоянно объясняет самый факт перехода Гете и Шиллера от «бури и натиска» к классицизму их примирением с действительностью. Французская революция тоже вернулась к идеалам античности, но этим идеалом был для нее воинствующий Рим. О социальной обусловленности этого возрождения античности в буржуазных революциях Маркс в «18 Брюмере» пишет: «Люди делают свою собственную историю, но они ее не делают самопроизвольно, — им приходится действовать не при обстоятельствах, выбранных ими самими, а при обстоятельствах, независимых от их выбора, непосредственно их окружающих и унаследованных. Предания всех мертвых поколений тяготеют кошмаром над умами живых. Как раз потому, когда люди, повидимому, только тем и заняты, что переделывают себя и окружающее, создают совершенно небывалое, — как раз в разные эпохи революционных кризисов они заботливо вызывают к себе на помощь духов прошедшего, заимствуют у них имена, боевые лозунги, костюм, и в освященном древностью наряде, на чужом языке разыгрывают новую силу всемирной истории...». «В этих революциях заклинание мертвых служило для возвеличения новой борьбы, а не для пародирования старой, служило для того, чтобы преувеличить значение данной задачи в фантазии, а не для того, чтобы увильнуть от ее разрешения на практике, для того, чтобы найти снова дух революции, а не для того, чтобы носиться с ее призраком». И дальше: «Прежним революциям необходимы были всемирно-исторические воспоминания о прошедшем, чтобы заглушить в себе мысль о собственном содержании. Революция XIX в. должна предоставить мертвецам хоронить своих мертвых, чтобы уяснить себе собственное содержание. Там фраза преобладала над содержанием, здесь содержание преобладает над фразой».

Из этого чрезвычайно важного политического и методологического замечания Маркса понятно, почему якобинцы думали, что они восстанавливают строй римского или греческого демократического города, почему они выступали под масками римских трибунов, давали улицам, площадям и самим себе римские имена, возвращались в архитектуре и т. д. к античному стилю, почему Андре Шенье писал поэмы о Бруте и Катоне и воспевал Конвент в классических одах.

Если «третье сословие» во Франции совершало свою революцию под античными масками, то ясно, что этот «классицизм» был насквозь политическим. Другое дело в Германии. Здесь «третье сословие», вследствие своей слабости, вынуждено было отказаться от активно-конкретной политики; оно тоже совершало свое восшествие под масками античности — но это были маски не воинствующих трибунов римской республики, а более мирного греческого классицизма; они возрождали классицизм не в политической революции, не на практике, а в идее. И Гете и Шиллер ориентировались не на социально-политическое содержание греческого демократического полиса (это делали только два идеолога немецкого «третьего сословия»: Гегель и Гельдерлин), а на «неполитическую» эстетику античной Греции, которую они восприняли чисто созерцательно, в смысле гармонии «самоограничивающейся» формы. Именно эта форма возрождения античности стала господствующей в идеологии немецкого «третьего сословия» и его литературе.

Это возрождение подготовлялось немецкой классической филологией, критикой, искусствознанием. Положение Винкельмана об античном искусстве («благородная простота и умиротворенное величие»), взгляды Лессинга на античность, высказанные в «Лаокооне», исследования филолога Ф. А. Вольфа о Гомере — получают теперь свое дальнейшее развитие. Но если, например, сравнить классицизм немецкого мещанского поэта той эпохи, Фосса, с его идиллией «Луиза», с творчеством Андрэ Шенье, — то сразу видна разница между классицизмом Великой французской революции и классицизмом мещанских идеологов Германии: чувствуешь, что Фосс изображал античную идиллию в халате и туфлях, наделял ее ханжеской сентиментальностью, в то время как Шенье воспевал политическую революцию.

Со времени своего путешествия в Италию (1786 — 88) умиротворенный штюрмер Гете изучает античную культуру, которая расценивается им теперь как единственно совершенная, наивысшая форма художественности, пригодная для всех времен. Малейшее отступление от нее начинает считаться распадом, разложением. Он пишет цикл стихотворений под заглавием «Приближение к античной форме», судит уже о своем творчестве периода «бури и натиска», как о царстве хаоса, и обращается к «успокоенным», «уравновешенным» формам античности, к гекзаметру, элегическому дистиху и ямбическому триметру, а в трагедиях возрождает хор (в «Фаусте»). Он берет теперь меньше сюжетов из немецкой действительности, они все более и более заменяются античными. Образ революционера-бунтаря против феодального строя, против богов — или образ сентиментального Вертера уступает отныне место образу человека, примирившегося с существующим порядком. «Познай себя, живи в мире с миром» — девиз Гете-классика. Эти мотивы отречения звучат в трагедии «Ифигения» и также в романе «Вильгельм Мейстер». Гете начал, в подражение Гомеру, писать эпос об Ахиллесе и намеревался стать хотя бы последним из гомеритов.

Но возрождение подлинного античного искусства невозможно в условиях образования буржуазного общества. Эту невозможность Маркс доказал в предисловии к «Критике политической экономии». Установив, что «такое общественное развитие, которое исключает всякое мифологическое отношение к природе, всякое мифологизирование природы, которое требует от художника независимой от мифологии фантазии, не могло бы ни в коем случае образовать почву для греческого искусства», Маркс спрашивает: «Возможен ли Ахиллес в эпоху пороха и свинца? Или вообще Илиада наряду с печатным станком и типографской машиной?». И называя греческое искусство «детством человеческого общества», он говорит, что те «незрелые общественные отношения, среди которых оно возникло и только и могло возникнуть, никогда не могут повториться снова».

Гете к концу своей жизни убедился в этом. О трагической идее судьбы у греков, например, он, за несколько дней до смерти, говорил, что «она уже не соответствует более нашему образу мыслей, она устарела и вообще в противоречии с нашими религиозными представлениями. Когда новейший поэт приспособляет подобные старинные идеи к своей пьесе, то они всегда кажутся какой-то аффектацией. Это — платье, давно вышедшее из моды, и уже не к лицу нам, как и римская тога»[15]. Но он разделял иллюзию, что если нельзя возродить содержание этого искусства, то можно использовать его гармонические формы. Эту мысль он воплотил во II части «Фауста», когда возрожденная греческая Елена должна покинуть Фауста: телесное исчезает, платье и покрывало остаются у него в руках, и Форкиада говорит:

Держи: тебе досталось платье лишь! Не выпускай из рук, держи его! Его б хотелось демонам отнять И унести к себе: держи сильней! Богини нет: ее ты потерял; Но это все ж божественно. Возьми Чудесный дар: взлетишь ты к небесам, Над всем земным тебя возвысит он, — И там в эфире будешь ты парить! Вдали отсюда встречусь я с тобой![16]
(Одежды Елены, расплывшись в облака, окружают Фауста, поднимают его ввысь и уносятся вместе с ним).

Таково было отношение Гете к античному искусству. Ясно, что и это понимание было иллюзорным, таким же миражем, как и мечты якобинцев, совершивших буржуазную революцию и полагавших, что они осуществляют государственный строй античной республики. Маркс в своем письме к Лассалю от 22 июля 1862 г. говорит о подобных иллюзиях:

"Бесспорно, что, например, три единства, как они были теоретически построены французскими драматургами при Людовике XIV, покоятся на неправильно понятой греческой драме (и Аристотеле, как ее теоретике). С другой стороны, одинаково бесспорно, что они понимали греков именно так, как это соответствовало их собственным эстетическим потребностям (разрядка моя. — Ф. Ш.) и поэтому держались за эту так называемую «классическую» драму еще долгое время после того, как Дасье и другие правильно истолковали им Аристотеля... Неправильно понятая форма оказалась как раз универсальна и на определенной ступени развития общества годящейся для универсального use»[17].

Это замечание Маркса удивительно ярко дополняет его высказывания о социально-политической функции «Масок античности» в «18 Брюмере». В буржуазном классицизме конца XVIII и начала XIX века, мы именно имеем дело с «неправильно понятой» формой античности, ибо как Гете и Шиллер, так и французские, итальянские и другие «классики» понимали греков как раз так, как это соответствовало их собственным эстетическим потребностям. При чем опять-таки одной из самых распространенных легенд, из числа созданных буржуазной историей литературы, является та, будто Гете и Шиллер понимали греков одинаково и создали единый стиль классицизма. На самом деле классицизм Гете иной, нежели классицизм Шиллера. Общее им то, что в греческом творчестве они видели только подчинение всякого искусства определенным законам, что они отклоняли его непримиримо-трагическое, так называемое «дионисовское» начало, буйную радость борьбы, и заимствовали лишь более нежную гармонию, понимали греческое искусство согласно своим собственным эстетическим потребностям, как гуманистическое, поскольку это вытекало из их перехода от критики феодальной действительности к примирению с ней. В греческой трагедии Гете видел воплощение обще-человеческого. Когда Эккерман в 1827 г. сказал ему однажды, что он где-то прочел, будто нравственная красота и была собственно предметом греческой трагедии, Гете возразил: «Не столько нравственное, как чисто-человеческое во всем его объеме; особенно же в тех случаях, когда, приходя в столкновение с грубой властью или учреждениями, оно принимало трагический оттенок. К этой области, конечно, принадлежит и нравственное чувство, как главная составная часть человеческой природы»[18]. На причинах, почему Гете понимал свое искусство, как «общечеловеческое», мы остановимся ниже.

Неправильно понятую форму греческого искусства Шиллер и Гете применяли по-разному. Шиллер построил для себя мир идеала по философии Канта. «Царство эстетического света» Шиллера, где должен был свершиться «идеал равенства, который мечтатель так желал бы видеть осуществленным», оказалось лишь «приятной мечтой о свободе». По Шиллеру, взявшему за отправный пункт эстетику Канта, величие художника состоит именно в том, что он при помощи формы уничтожает содержание. Поэт, по его мнению, непременно должен идеализировать предмет, иначе он перестанет быть поэтом. Шиллер превращает своих героев в рупоры определенных «идей времени», в носителей определенного принципа, не вскрывая тех обстоятельств, при которых они действуют, и социально-экономических факторов, заставляющих их действовать. Творческий метод Шиллера — субъективно-идеалистический. Иначе творит Гете. Эту противоположность Гете сам сформулировал следующими словами:

"Большая разница, ищет ли поэт единичного для общего или видит общее в единичном. Из первого способа возникает аллегория, где единичное служит лишь примером проявления общего, второй же составляет по существу природу поэта, он выражает единичное, не думая об общем и не указывая на него. Тот, кто жизненно охватывает то единичное, усваивает одновременно и общее, не замечая этого или заметив только позже»[19]. Эту противоположность творческих методов в известных рамках, — ибо в конечном итоге и субъективно-реалистический творческий методы оба идеалистичны, — не скрывали ни Гете, ни Шиллер. Гете собственно позднее понимал «классицизм» как реалистическое изображение действительности, как «здоровое», а метод субъективного идеализма Шиллера расценивал, как «романтическое», «больное». В 1829 г. он говорит: «Классическим я называю все здоровое, а романтическим — все больное. Поэтому «Нибелунги» такое же классическое произведение, как Гомер, потому что оба здоровы и крепки. Большинство новых поэтов не потому романтики, что они новы, но потому, что их произведения слабы, болезненны и больны; древние принадлежат к классикам не потому, что они древние, а потому, что они сильны, свежи, ясны и здоровы. Если мы по таким свойствам станем различать классическое от романтического, то дело пойдет на чистоту»[20]. И год спустя он говорит о II части «Фауста»: «Я старался, чтобы все было изображено в античном вкусе, в отчетливых контурах, и чтоб не было ничего туманного, неопределенного, свойственного романтической поэзии. Понятие о классической и романтической поэзии теперь обошло весь свет и породило множество споров и раздоров, оно первоначально вышло от нас с Шиллером. Я в поэзии признавал объективную обработку сюжета и держался только ее. Шиллер же работал вполне субъективно, считая, что так и следует поступать, и, чтоб защитить себя, написал статью о наивной и сентиментальной поэзии»[21]. Поэт не должен ограничиваться субъективными переживаниями. «Пока он выражает только немногие личные ощущения, он еще не поэт; но, как скоро он усвоит себе мир и научится изображать его, он станет поэтом. И тогда он будет неисчерпаем и всегда нов; субъективная же натура скоро выскажет то немногое, что в ней заключено, и впадет в манерность. Твердят постоянно об изучении древних, но это собственно значит: обратись к действительности и попытайся изобразить ее; так поступали древние, когда были живы». Но в этом понимании классицизма Гете идет еще дальше и прямо заявляет, что методы субъективного идеализма и объективного реализма — результаты двух мировоззрений: «Все эпохи — говорит он — которые считаются ретроградными и разлагающимися, — субъективны; все же прогрессивные эпохи — объективного направления»[22].

Это различие творческих методов Гете и Шиллера, вытекающее из различия их мировоззрения, объясняется их различным отношением и к немецкой классической идеалистической философии. Гете отклонил в философии Канта то, что так привлекало Шиллера; он как спинозист не мог усвоить немецкую идеалистическую философию, он отвергал философское умозрение Канта и Шиллера не потому, что он будто бы ничего не понимал в философии, а потому, что абстрактное идеалистическое миропонимание было противно всему его способу мышления. В особенности энергично отклонял Гете учение о прирожденном зле, ибо в этом учении проглядывало реакционное копыто кантовой философии, и если Гете был по существу только умеренным бюргером, все же он в достаточной степени обладал классовым сознанием молодого бюргерства, чтобы решительно отвергать реакционные стороны философии Канта[23]. Гете, в противовес абстрактной спекуляции Канта и Шиллера, исходил из познания жизни, из реальной действительности, и этот его метод исследования и творчества приводил его нередко к конфликту между гениальным художником-реалистом и тайным советником и министром веймарского двора, конфликту, который он старался преодолеть своим компромиссным «здравым человеческим рассудком». Так, читая в 1829 г. книгу Шубарта о Гегеле, он говорит: «Главное направление его книги в следующем: есть точка зрения вне философии, именно здравый человеческий рассудок; искусство и наука достигают лучших успехов независимо от философии, при помощи свободного действия естественных человеческих сил. Это как раз вода для нашей мельницы. Я всегда держался в стороне от философии[24]: точка зрения здравого человеческого рассудка была моею, и Шубарт таким образом подтверждает то, что я всю жизнь высказывал и делал»[25].

Примеров в доказательство отрицательного отношения Гете ко всякой абстракции, к трансцендентальной философии Канта, можно было бы привести очень много. Укажем еще на его оценку занятий Шиллера философией Канта. «Печально видеть, — говорит он в 1823 г., — как столь необыкновенно одаренный человек мучает себя философскими системами, которые ему ни на что не могут пригодиться. Гумбольд привез мне письма, которые Шиллер писал к нему в этот несчастный период умозрений. Из них видно, как он тогда мучал себя, стараясь освободить сентиментальную поэзию от всякого следа наивной. Но он никак не мог найти почвы для такого рода поэзии, и это повергало его в несказанные затруднения». И, улыбаясь, Гете добавил: «Как будто сентиментальная поэзия может обойтись без наивных впечатлений, из которых она вырастает»[26]. В свое понимание реалистического искусства он включает прежде всего требование, чтобы поэт не был субъективистом, чтобы он не высказывал самого себя; о драме «Марино Фальеро» Байрона он говорит, что при ее чтении «мы вполне переносимся в Венецию и в то время, когда происходит действие. Лица говорят от самих себя, выражая свое собственное состояние, и у них вовсе не видно субъективных чувств, мыслей и мнений поэта. Вот это истинное искусство»[27]. Т. е. он требует, чтобы идея и тенденция произведения не навязывались субъективными рефлексиями автора, а вытекали бы из самого действия. Этими требованиями и объясняется его отрицательное отношение к Гюго и вообще «романтикам»; «Собор Парижской Богоматери» он называет самой отвратительной книгой, которая когда-либо была написана, а о творческом методе Гюго вообще говорит: «Выведенные им так называемые действующие лица вовсе не люди с живой плотью и кровью, а несчастные деревянные куклы, с которыми он обходится, как вздумается, заставляя их выделывать всяческие кривляния и гримасы, необходимые ему для придуманных эффектов[28].

Гете — великий реалист буржуазной литературы; если сравнить, напр., его классический роман «Вильгельм Мейстер» с его «Вертером», то мы видим, что Вильгельм уже не сторонится людей, не бежит со своим больным сердцем и чувством на лоно природы, в одиночество, чтобы покончить там самоубийством, а наоборот, — «Вильгельм Мейстер» — образовательный роман, роман «отрекшегося» от штюрмерства человека, вращающегося в кругах самых различных классов общества; Мейстер не няньчится со своей израненной душой, а путешествует, вооруженный записной книжкой, в которую он заносит все поучительное, обогащающее его познание. Классический роман Гете (как и его драмы, например, «Фауст») охватывает весьма широкое полотно действительности, и большая роль отводится в нем именно среде, обстоятельствами, воспитывающим героя. Гете в своих ранних произведениях также изображает действительность, но для того, чтобы ее уничтожить, взорвать; в своих же классических произведениях он эту действительность подробно изучает и описывает с целью лучшего ее использования, лучшего служения ей и ее «разумной» реорганизации. Но творческий метод «объективного реализма» Гете страдает той же двойственностью, как и его отношение к современному ему феодально-бюрократическому обществу: то он восстает против него, издевается над ним смехом Мефистофеля, то примиряется с ним и защищает его от натиска революции. В методе своем он дал прекрасные образцы диалектического взаимоотношения единичного и общего, внутреннего и внешнего; в едкой сатире или в глубоком философском анализе он нередко обнажает реакционные стороны действительности, но в то же время он покрывал и защищал ее; его «объективный реализм» слишком часто, поэтому, превращается в «здравый человеческий рассудок», в примиренческий эмпиризм, в компромиссный практицизм, который особенно усиливается к концу жизни поэта. Это приводит его к умалению, а временами и к отрицанию мировоззрения активного вмешательства, активной политической борьбы и к переоценке чистого практицизма. Эту двойственную сущность его метода необходимо ставить в связь с его мировоззрением и эволюцией его творчества.

III. Гете и Великая французская революция

Одним из самых ярких фактов, освещающих проблему двойственности мировоззрения и творческого метода Гете, является его отношение к Великой французской революции. Вообще трудно себе представить всю немецкую классическую философию, равно как и немецкую литературу, без связи с этой революцией; она дала бюргерским идеологам малоразвитого «третьего сословия» Германии наглядный политический урок, в ней они видели осуществление тех идеалов, за которые боролись в молодости. На анализе отношения Гете к Французской революции мы убедимся далее, в какой сильной степени он выражает эмансипацию обще-европейской линии развития средней буржуазии, с одной стороны, и, с другой стороны, как наглядно сказалась в его идеологии недоразвитость немецкой буржуазии, в какой мере он застрял в немецком филистерском мире представлений.

Еще до того, как революция вспыхнула во Франции, Гете отказался от своих устремлений «бури и натиска»; и еще до того, как борьба якобинцев и жирондистов приобрела действительную актуальность, он стал на сторону буржуазной реформы. Ибо в мировоззрении Гете термидор совершился уже раньше 1794 г., с его переходом от «бури и натиска» к классицизму, с его отказом от активной борьбы с действительностью, с его защитой «разумной реформы». Когда вспыхнула французская революция, Гете стоял уже не за радикальную революцию, а за эволюцию. Георг Брандес пишет: «Революция была для него чем-то неорганическим, беспорядком, разрывом с эволюцией, и он был чуть ли не первым создателем общей эволюционной теории. Когда в 1789 г. разразилась революция, он был больше чем когда-либо сторонником эволюции и порядка. Порядок для него был тем, что мы называем композицией, но композицией в развитии. Он увидел, как в мире растений корень развивается в стебель, стебель превращается в лист, из листа формируется цветок. Он увидел, как в мире животных и человека позвонки превращаются в кости черепа. Не было скачка, были лишь переходы. В геологии он проследил медленные изменения в течение тысячелетий и страстно боролся с учением о вулканических переворотах»[29]. Гете, как спинозист и сторонник теории естественного права, переносил законы природы и на общественное развитие. Естественно, что человек, лозунг которого в это время был «только закон нам может дать свободу», должен был с озабоченностью следить за развитием французской революции и за возможностью перенесения ее в Германию.

Но это не значит, что Гете не понял политического и исторического смысла событий, разворачивающихся на левом берегу Рейна. Нет — как Шиллер, Кант, Клопшток, Гердер, Фихте и Гегель и вся плеяда борцов немецкого «третьего сословия» — так и Гете принял умеренно-буржуазную революцию Франции. «Французская революция — пишет Энгельс — точно громовая стрела, ударила в этот хаос, называемый Германией. Она оказала огромное влияние. Народ, слишком мало осведомленный, слишком привыкший подчиняться тиранам, был неподвижен. Но все средние классы и лучшая часть дворянства с радостным ликованием относилась к Национальному Собранию и к французскому народу. Все немецкие поэты воспевали славу французского народа. Но это был чисто немецкий энтузиазм, он имел только метафизический характер, он относился только к теории французских революционеров. Но когда теории были отодвинуты фактами на задний план... как только народ практически утвердил свою власть, благодаря перевороту «10 августа», когда, кроме того, свержение жирондистов 31 мая 1793 г. заставило умолкнуть всякие теории — тогда этот энтузиазм Германии сменился фанатической ненавистью к революции. Конечно, этот энтузиазм относился лишь к таким актам, как ночь 4 августа 1789 г., когда дворянство отказалось от своих привилегий... Итак, вся масса тех людей, которые вначале были восторженными друзьями революции, стали теперь самыми ожесточенными противниками ее и, получая известия из Парижа в самом извращенном виде из рептильной немецкой прессы, предпочитали свою старую спокойную священную римскую кучу грозной активности народа, который сбросил цепи рабства и бросил в лицо вызов всем деспотам, аристократам и попам»[30].

Эта меткая характеристика Энгельса верна для позиций Гете, Шиллера и почти всех представителей немецкого бюргерства, которые с ужасом отвернулись от революции, когда начался якобинский террор. Но Гердер, например, защищал ее до конца. Да и кроме Гердера, — как позднее отмечает и сам Энгельс — в Германии было тогда несколько крупных революционеров, понимающих весь политический смысл революции и принимавших участие в ней: это, — помимо Анахарзиса Клоотса, — знаменитый путешественник Георг Форстер и писатель Иоганн Готфрид Сейме. Но их судьба в германской общественности как нельзя лучше показывает, насколько незрелым было тогдашнее немецкое бюргерство. Книги Форстера «Дневник кругосветного путешествия» и «Взгляды на Нижний Рейн», гениальные документы немецкой бюргерско-революционной мысли, были встречены полным равнодушием и непониманием в самой Германии, и то же самое случилось, когда Форстер после оккупации французами города Майнца перешел на их сторону и потребовал присоединения к Франции Рейнской республики. — Не больше отклика встретили и требования буржуазно-революционных прав человека, выдвинутые Сейме (в сочинениях «Прогулка в Сиракузы» 1803 г. «Мое лето» 1805 г. и др.). «Мы имеем семь тысяч писателей, — пишет Форстер в одном месте, — и все же в Германии нет еще общественного мнения». Все эти моменты уясняют нам, почему воодушевление, вызванное вначале в Германии Французской революцией, оказалось лишь вспыхнувшим на мгновение, быстро погасшим пламенем, и стремление к гражданской свободе искало отныне своего удовлетворения в призрачном «царстве идеала» и «грез» Канта и Шиллера.

Сначала Гете относился к Французской революции с двойственным чувством. На четвертом году ее он, провожая своего герцога в поход против Франции, стал свидетелем того, как революционная армия побеждает армию наемников реакции при Вальми. И когда вечером генералы и офицеры побежденных при свете костров в ужасе задают друг другу вопрос, что же каждый из них думает об этом событии, то Гете произносит известные слова: «Здесь и сегодня начинается новая эпоха мировой истории, и вы можете сказать, что вы при этом присутствовали». Год спустя, он снова в штабе союзных войск, действующих против революции и победивших на этот раз осажденных в Майнце якобинцев. Его впечатления от уезжающих из крепости при звуках «Марсельезы» якобинцев окрашены известной симпатией, правда, в общечеловеческих тонах.

Двойственно его отношение к революции и в его незаконченной драме «Мятежники». В ней магистр завидует возвращающейся из Парижа графине в том, что на ее долю выпало счастье быть зрителем величайшего деяния, когда-либо виденного миром, «свидетельницей блаженного опьянения, охватившего великую нацию в тот момент, когда она впервые почувствовала себя свободной и лишенной оков». В ответ на скептическое возражение графини, магистр говорит: «Тот, кто ошибается из великих побуждений, более достоин похвалы, чем тот, кто поступает сообразно ничтожным намерениям». И свой взгляд на якобинцев магистр формулирует в эпиграмме:

Те люди — безумцы, так вы отзываетесь о пылких ораторах, Разглагольствующих на улицах и рынках Франции. Мне также они кажутся безумными; но свободный безумец изрекает Мудрые слова, в то время как, увы! у раба истина молчит.

Так как Гете, по собственному выражению, изложил в «Мятежниках» свой «символ веры» той эпохи, то мы остановимся на них несколько подробнее. В этой драме врач, магистр и амтман хотят убедить крестьян, чтобы они восстали и насильственным путем разрешили процесс, умышленно затягиваемый помещиком в течение многих лет, и под впечатлением парижских бунтов намереваются в маленьком масштабе добиться своих прав при помощи пуль. Но Гете разрешает весь этот конфликт между феодалом и «третьим сословием» и крестьянами в примирительном духе, в духе Национального Собрания «4 августа». Так, вернувшаяся из Парижа графиня-помещица говорит: «С тех пор, как я заметила, с какой легкостью передается из рода в род несправедливость, — что великодушные поступки по большей части единичны, и только эгоизм одинаково унаследуется всеми; с тех пор, как я собственными глазами увидела, как человеческая природа придавлена и принижена до невероятной степени, но что раздавить и уничтожить ее нельзя, тогда я твердо решилась сама строго избегать всякого поступка, который кажется мне несправедливым, и громко заявлять мое мнение о подобных поступках среди моих близких, в обществе, при дворе, в городе. Я не буду больше молчать при виде какой бы то ни было несправедливости, не буду выносить ничтожества под пышной оболочкой, и даже если меня станут обзывать ненавистным именем демократии». А представители «демократии» в ответ на это уверяют графиню, что они будут бороться за те же идеалы, даже если их будут обзывать «ненавистным именем аристократа». «Я полагал, — говорит Гете в 1824 г. об этой драме, — что такой образ мыслей вполне достоин почтения. Он был моим тогда и остался доселе». Как в это время, так и позднее Гете старался оправдать свое отрицательное отношение к революции тем, что она, мол, может быть и хороша для Франции, но во всяком случае не для Германии; однако, такая «оговорка» служила лишь ширмой для прикрытия его антиреволюционных, реформистских взглядов. «Да, правда, — говорит он в 1824 г. — я не мог быть другом Французской революции, потому что я слишком прикоснулся к ее ужасам, которые ежедневно, ежечасно возмущали меня, между тем как еще нельзя было предвидеть ее благодетельных последствий. Я не мог равнодушно видеть, как в Германии затеяли искусственно воспроизвести те сцены, которые во Франции были последствием великой необходимости. Но также не был я другом правительственного произвола. Я был также вполне убежден, что во всякой большой революции виновен не народ, а правительство. Революции станут вполне невозможны, как скоро правительства будут правосудны и постоянно бдительны, дабы предупреждать революции благовременными реформами; как скоро не будут до того упорны, что улучшения потребуют снизу. Но, потому, что я ненавижу революции, меня называли другом существующего порядка. От этого двусмысленного прозвища могли бы меня и избавить. Будь все существующее достодолжно, прекрасно и справедливо, я ничего не имел бы против. Но подле многих хороших вещей существует много дурных, несправедливых, несовершенных, а потому друг существующего порядка часто бывает другом устаревшего и дурного. Время, однако, постоянно идет вперед; человеческие дела изменяют свой вид каждые пятьдесят лет, и тот распорядок, который был совершенством в 1800 г., быть может, станет недостаточным в 1850 г. — Но для всего народа хорошо только то, что порождается его собственной сущностью, что отвечает его собственным нуждам, а не является обезьянническим подражанием другим народам. То, что для одного народа, в известном возрасте, является благодетельным питательным средством, может быть для другого народа окажется «ядом»[31]. Это одно из самых характерных для волюционно-реформистского понимания общественного развития политических высказываний Гете.

Но пока что, во время работы над драмой «Мятежники», Гете еще не видел, как в 1824 г., «благодетельных последствий» французской революции; он испугался «ужасов» якобинского террора, и в его двойственной идеологии немецкий трусливый филистер одерживает победу над историческим дальновидцем и гениальным художником. Гете благодарит бога за то, что он может спокойно сидеть дома, в безопасном и уютном Веймаре, любовно заниматься управлением и хозяйством ничтожного, жалкого герцогского двора и заботами о своем доме: он теперь полюбил своих франкфуртских лавочников и купцов, безмятежный бюргерский «порядок»; он никуда не выезжает, разве только на Лейпцигскую ярмарку, чтобы посмотреть на Лондон в панораме. Приглашения Гумбольда переехать в Париж остаются безрезультатными; в письмах и дневниках поэта исчезают упоминания о мировых политических событиях, и их место заступают мелочные, мещанские хлопоты по кухне, хозяйству и т. п. И когда образовался Рейнский союз, он записывает: «Ссора лакея и кучера на козлах больше взволновала нас, чем распад Римской империи». В это время и художественное творчество его ослабевает, и он пишет наименее ценные свои вещи, направленные против французской революции («Разговоры с эмигрантами», «Гражданский генерал», «Побочная дочь» и др.). В «Гражданском генерале» он выводит идеального помещика, который не допускает «образование партии» и сравнивает революцию с лихорадкой времени, с болезнью. Правда, Гете тут же издевается над «островом монархоманов», угнетающих крестьян, но слишком ясна вся тенденция: именно, чтобы крестьянин оставался при своей сохе, ремесленник у станка, а князь у кормила правления; и в наиболее саркастических тонах дан образ якобинца Шнапса, взламывающего шкаф помещика и крадущего крынку молока. Но вся эта сцена является в то же время великолепнейшей характеристикой Гете — филистера той эпохи и тончайшей иронией над ним: якобинца он смог изобразить только в виде мелкого воришки, и, чтобы дать «правильное представление» о чинимых его партией «ужасах», он не мог придумать ничего более страшного, как кража со взломом крынки кипяченого молока.

Целиком направлен против «разрушительных тенденций» французской революции и эпос «Герман и Доротея». Это — апофеоз тихого мещанского довольства, семейной «здоровой» жизни. Гете изображает здесь «мирную и счастливую судьбу» живущих в маленьком городке обывателей, никогда не преступающих «законов», постоянно передающих новому поколению продолжение начатого предыдущими. В революции он видит ложную свободу, обольщающую блеском и мишурой, и противопоставляет ей «истинную свободу» мещанского покоя. Герой эпоса, Герман, говорит, что «немцам не пристало способствовать развитию ужасного движения». «Герман и Доротея» одно из наиболее консервативных произведений Гете, и «идеальное бюргерство», нарисованное в нем, есть то мещанство, в котором он искал успокоения в своем бегстве от революции. Символическую картину французской революции Гете хотел позднее дать в трилогии «Побочная дочь»; он написал только первую часть. В нем он, использовав одно французское произведение мемуарного характера, делает Евгению, побочную дочь близко стоящего к трону герцога, центральной фигурой драмы. Она должна быть узаконена отцом и затем предъявить притязания на корону, которой недостоин другой, безнравственный претендент. Сторонники его похищают ее; в то время, как ее оплакивают, считая погибшей, ее увозят в отдаленный приморский город и принуждают отказаться от короны, угрожая в противном случае отправить ее в колонии. Она уступает и чувствует себя в безопасности от своих тайных врагов, только отдав свою руку одному судебному советнику. Это — содержание первой части; в остальных двух частях должна была быть показана революция, грозящая гибелью мало энергичной династии, и Евгения, восстанавливающая, наконец, порядок путем переворота при помощи войск.

Нарочитый выпад против французской революции Гете делает в одной вставке в своем эпосе «Рейнеке-Лис», где он высмеивает деятелей революции, показывая, как «лжепророки и плуты жестоко людей надувают». Против революции направлено и его известное стихотворение «Ученик чародея» и ряд эпиграмм. Гете, «изжив» свои идеи «бури и натиска», всегда стоял за реформу сверху, а не снизу; в эволюции общества, по его мнению, руководящая роль принадлежит не массам, а гению, не политическим партиям, как массовым движениям, а героям.

Но Гете определенным образом меняет свое отношение к французской революции, когда якобинский режим был ликвидирован термидором, к власти пришла умеренная буржуазия, и Наполеон взял в свои руки бразды правления. Теперь Гете начинает постепенно понимать, что революция повлекла за собой «благодетельные последствия». В нем опять усиливается классовое самосознание умеренного бюргера. Как и Гегель, он видит в Наполеоне олицетворение принципов буржуазной революции. Имеется множество высказываний Гете о Наполеоне, как и записи разговоров с ним во время их встреч, которые показывают, что он считал его не только великим «героем», но именно представителем французской революции, несшим на острие штыков принципы умеренно-буржуазной революции в страны полуфеодальной Европы, очищая авгиевы конюшни средневековых порядков. Когда в 1806 году Наполеон разбил пруссаков и въехал в Иену, то Гегель писал о нем. «Странное ощущение — видеть подобную личность, которая управляет отсюда миром». Приблизительно также думал о нем и Гете, хотя и заботился одновременно, при приближении французов, о своем уюте и хозяйстве своего князька. И тем обстоятельством, что он по всей своей идеологии не был исключительно немецким мещанином, но прежде всего европейским умеренным буржуа, объясняется его отрицательное отношение не только к якобинской революции, но и к антинаполеоновским так называемым «освободительным войнам» 1813 — 1815 г. Это его отрицательное отношение к «национальному» делу, к «патриотической отечественной войне» буржуазные историки литературы и критики обычно сознательно или бессознательно игнорируют и даже фальсифицируют, так что в официальной истории литературы Гете числится одним из злейших врагов Французской революции вообще и патриотическим певцом победы европейской реакции. На самом же деле Гете издевался над этой победой; на самом же деле его симпатии были на стороне побежденного Наполеона и побежденной революции, и торжество Священного союза он расценивал именно, как торжество реакции над революцией. «Патриоты» 1813 — 1815 гг. при жизни Гете всегда упрекали его в отсутствии любви к отечеству и не прощали ему, что он не писал пламенных стихов против «тирана» чужеземца, не отдал своего высокого авторитета на службу патриотизму. На такие упреки Гете в старости ответил, что для сочинения патриотических песен против французов, нужно было их ненавидеть, — он же их не ненавидел. «Как же я — говорит Гете — не ненавидя, мог писать песни ненависти! Притом, между нами, у меня не было ненависти к французам, хотя я и благодарил бога, когда мы от них избавились. Как я, считающий только образованность и варварство за вещи достойные внимания, как я мог ненавидеть нацию, принадлежащую к числу образованнейших и которой я обязан столь большой частью своего развития!» Да и вообще, как Гете, так и Шиллер, не были «патриотами», в одеяние которых их наряжает буржуазная история литературы. «Вообще — продолжает Гете — национальная ненависть странная вещь. На низших ступенях образованности она проявляется особенно сильно и горячо. Но существует ступень, где она вполне исчезает и где чувствуешь счастье или горе соседнего народа так же, как своего собственного. Эта ступень соответствовала моей натуре, и я укрепился на ней задолго до того, как мне минуло шестьдесят»[32].

Для понимания того, почему Гете с его классовым самосознанием умеренного бюргера не мог вдохновиться, — как выражается Энгельс, — ни вождем прусской реакции, Фридрихом Вильгельмом III, ни «отъявленными французоедами 1813 г.», ни «грубыми болтунами освободительной эпохи» и ни «рыжими фанатиками», — нужно вскрыть революционную роль, сыгранную наполеоновским вторжением в Германию и реакционную роль победы Священного Союза. «Французская революционная армия вошла, — пишет Энгельс, — в самое сердце Германии, сделала Рейн границей Франции и везде проповедывала свободу и равенство. Французские революционные войска толпами прогоняли дворян, епископов и мелких князей, которые в течение стольких веков играли в истории роль марионеток. Они расчищали почву, точно они были пионерами в девственных лесах американского далекого запада; допотопный лес «христианско-германского» общества исчезал при их победоносном шествии, подобно облакам при восходе солнца. И когда энергичный Наполеон взял дело революции в свои собственные руки, когда он отожествил революцию с самим собою, — ту самую революцию, которая после 9 термидора 1794 г. была задушена алчными к деньгам средними классами, — когда он («демократия с одной только головой», как назвал его один французский автор) посылал в Германию одну свою армию за другой, «христианско-германское» общество было окончательно уничтожено. Наполеон не был неограниченным деспотом для Германии, как утверждают его враги. Наполеон был в Германии представителем революции, пропагандистом ее принципов, разрушителем старого феодального общества. Он, конечно, действовал деспотически, но даже наполовину не так деспотически, как действовали бы, и в самом деле повсюду действовали депутаты Конвента; далеко не так деспотически, как обыкновенно поступали князья и дворяне, которых он сделал нищими. Режим террора, который сделал свое дело во Франции, Наполеон в других странах применял в форме войны, и этот «режим террора» в Германии был крайне необходим»[33]. Вот это историческое значение «завоевателя» Наполеона поняли такие проницательные и дальновидные умы немецкого бюргерства, как Гете и Гегель, потому что они, хотя и не могли никогда отделаться от филистерства, все же высоко стояли как пишет Энгельс, — над «негодованием патриотических немецких лавочников» 1812 — 13 гг., которые и «знать ничего не хотели о великих идеях и общественных интересах»[34]. Конечно, в 1812 — 13 гг. народные массы сражались храбро, с полным энтузиазмом, но они лишь таскали каштаны из огня для князей. Как мог Гете воспевать Андреаса Гофера, национального героя освободительной войны, энтузиазм которого, по выражению Энгельса, был «энтузиазм Вандеи, энтузиазм, порожденный церковью и императором»?

Но буржуазная история литературы не могла примириться с таким позорным поведением Гете во время освободительных войн. По мере того, как буржуазия все более нуждалась в «патриотизировании» своего «национального поэта-гения», она все хитрее плела легенду о том, что в 1812 — 15 гг. Гете был патриотом. Поводом для этой легенды издавна служит придворная пьеса «Пробуждение Эпименида», написанная Гете по случаю победы над Наполеоном. Буржуазная критика рассматривает ее, как прославление этой победы и воспевание героев Священного Союза, — на самом же деле она — в завуалированной форме — злейшая сатира на освободительные войны[35]. Гете, в отличие от идеологов мелкого бюргерства (напр. Фихте), сражавшегося в союзе с феодализмом против Наполеона и питавшего много иллюзий на счет того влияния, которое окажет победоносный исход «освободительной войны» на революционизирование немецкого бюргерства, — был гораздо дальновиднее и прекрасно отдавал себе отчет в последствиях этой «победы»: именно, поражение революции, торжество абсолютизма под руководством русского царизма, и подчинение Германии — вместо Наполеона — этому царизму. В подобном духе он и написал «Пробуждение Эпименида». В пьесе выступает демон угнетения, в костюме восточного деспота (царя). Через всю вещь красной нитью проходит мысль о том, что Германия сменила господство Наполеона на господство русского тирана. В это время Гете написал эпиграмму:

«Они будут так долго ораторствовать и пускать слюньки, пока мы снова не увидим казаков: Эти освободили нас от тиранов и освободят нас еще и от свободы».

Если сюда еще добавить, как иронически и отрицательно высказывался Гете об этой «победе» и о «калмыках и казаках» царя, то исчезнет всякое сомнение в том, что он написал «Пробуждение Эпименида» именно, как сатиру на победу реакции над Наполеоном.

IV. Гете и буржуазное общество

Из предыдущего мы видели, как относился Гете к обществу своего времени в эпоху бури и натиска, в период «примирения» (через классицизм) и в эпоху Французской революции. Мы видели, как в его творчестве перевес берет то революционная сторона мировоззрения умеренной европейской средней буржуазии, то узко мещанская, — немецкого филистерства. Блестящую характеристику этой двойственности мировоззрения Гете дал Энгельс еще в 1847 г. «Гете в своих произведениях — пишет он — двояко относится к немецкому обществу своего времени. Он враждебен ему, оно противно ему, и он пытается бежать от него, как в «Ифигении» и вообще во время итальянского путешествия; он восстает против него, как Гец, Прометей и Фауст, осыпает его горькой насмешкой Мефистофеля. Или он, напротив, дружит с ним, примиряется с ним, как в большинстве его «Кротких Ксений» и во многих прозаических произведениях, прославляет его, как в «Маскараде», защищает его от напирающего на него исторического движения, особенно во всех произведениях, где он говорит о Французской революции. Дело не в том, что Гете признает будто бы лишь отдельные стороны немецкой жизни в противоположность другим сторонам, которые ему враждебны. Часто это только проявление его различных настроений; в нем постоянно происходит борьба между гениальным поэтом, которому убожество окружающей его среды внушало отвращение, и опасливым сыном франкфуртского патриция, либо веймарским тайным советником, который видит себя вынужденным заключить с ним перемирие и привыкнуть к нему. Так, Гете то колоссально велик, то мелочен; то это непокорный, насмешливый, презирающий мир гений; то осторожный, всем довольный, узкий филистер. И Гете был не в силах победить немецкое убожество; напротив, оно побеждает его; и эта победа убожества (misere) над величайшим немцем является лучшим доказательством того, что «извнутри» его вообще нельзя победить. Гете был слишком универсален, слишком активная натура, слишком плоть, чтобы искать спасения от убожества в шиллеровском бегстве к кантовскому идеалу; он был слишком проницателен, чтобы не видеть, что это бегство в конце концов сводилось к замене плоского убожества высокопарным. Его темперамент, его силы, все его духовное направление толкали его к практической жизни, а практическая жизнь, которая его окружала, была жалка. Перед этой дилеммой — существовать в жизненной среде, которую он должен был презирать и все же быть прикованным к ней как к единственной, в которой он мог действовать, — перед этой дилеммой Гете находился постоянно, и чем старше он становился, тем все больше отступал могучий поэт, de guerre lasse, перед незначительным веймарским министром».

Эта первая в истории критики марксистская оценка творчества Гете ставит вопрос иначе, чем столь много уделявшая места Гете критика ультралевых радикалов мелкой буржуазии, со времен поэта до наших дней. Начиная с Берне и «Молодой Германии» и до беснующихся мещан Штернгейма и Германа-Нейсе современности, все они с удивительной ограниченностью и тупоумием подмечают в творчестве Гете лишь мещанские его стороны. Энгельс же берет Гете во всей его противоречивости, «во всем его развитии». Мы не упрекаем Гете», — пишет он, — «как это делают Берне, Менцель, за то, что он не был либерален, а за то, что временами он мог быть филистером; мы не упрекаем его и за то, что он не был способен на энтузиазм во имя немецкой свободы, а за то, что свое эстетическое чувство он приносил в жертву филистерскому страху перед всяким современным великим историческим движением; не за то, что он был придворным, а за то, что в то время, когда Наполеон очищал огромные Авгиевы конюшни Германии, он мог с торжественной серьезностью заниматься ничтожнейшими делами и menus plaisirs ничтожнейшего немецкого двора. Мы вообще не делаем упреков ни с моральной, ни с партийной, а разве лишь с эстетической и исторической точки зрения; мы не измеряем Гете ни моральным, ни политическим, ни «человеческим» масштабом. Мы не можем здесь представить Гете в связи со всей его эпохой, с его литературными предшественниками и современниками в его развитии и в жизни. Мы ограничиваемся поэтому лишь тем, что констатируем факт».

Борьба «двух душ» в Гете, как правильно замечает Энгельс, приводит его с возрастом ко все большему примирению с обществом его времени. Правда, до конца жизни он остается большим поклонником Наполеона и умеренной реформы, правда, подобно тому, как его современник Гегель называл эпоху реставрации «15-летним фарсом», так и он называет эту эпоху ее настоящим именем — реакцией. Но если Гете, — во имя умеренно-буржуазной реформы, — был против системы Меттерниха, он так же определенно отграничивается от «красных якобинцев» и «революции черни». Оставаясь поклонником французской революции, он видел в господстве якобинцев не высшую ступень ее развития, а, наоборот, низшую ее ступень, господство же Наполеона рассматривал как «благодетельное последствие» революции. Точку зрения Гете после падения Наполеона до смерти поэта можно характеризовать как «умеренный либерализм»; он сам называл свои политические воззрения того периода этим именем. Но основною тенденцией его мировоззрения была непоколебимая вера в силу и неудержимый прогресс научного познания, в необходимость покорения природы, развития техники, вообще усиленного развития производительных сил капиталистического общества; «базисом» этой «веры» являлся действительный бурный рост буржуазного общества и капиталистического способа производства в Англии, Соединенных штатах, Франции, и первые, слабые ростки в Германии. Гете в это время заканчивает вторую часть «Фауста» и создает шедевр прославления «высвобождения» сил природы на благо капиталистического общества. Для осуществления этой грандиозной задачи он до конца жизни проповедует действие, активное построение буржуазного общества. «Действие — все, слава ничто» и «в начале было действие» — говорит Фауст. Поменьше философского мудрствования и побольше практической хозяйственной работы — вот что становится его любимым изречением. Человечество движется вперед к прогрессу не при помощи потусторонних сил, а только при помощи научного познания и практической деятельности.

Жизнь — залог жизни, она покоится Лишь на самой себе и должна сама ручаться за себя,
говорит он в «Побочной дочери». Его понимание науки включает в себя «только»[36] жизнь, без всякой мистики: по Гете, нет ничего непостижимого.
Что такое знание? Оно только — сила жизни. Вы не создадите жизни. Лишь жизнь дает жизнь.

Отсюда его постоянное восхваление «практичных англичан», которые, в то время, как немцы мучатся над разрешением философских проблем, смеются над ними и «своим великим практическим разумом завоевывают весь мир». Поэтому гений для него не что иное, как «производительная сила», способствующая возникновению дел, которым не стыдно предстать пред богом и природой, и которые поэтому и долговечны, и влекут за собою последствия».

Гете создал в «Фаусте» ярчайший образ идеолога и практика буржуазной промышленной революции. Его не удовлетворяют все развлечения, доставляемые ему Мефистофелем; и он не желает «носиться с мечтами»:

Достаточно познал я этот свет, А в мир другой для нас дороги нет. Слепец, кто гордо носится с мечтами, Кто ищет равных нам за облаками! Стань твердо здесь — и вкруг следи за всем: Для мудрого и этот мир не нем. Что пользы в вечность воспарять мечтою! Что знаем мы, то можно взять рукою. И так мудрец весь век свой проведет; Грозитесь духи! Он себе пойдет, Пойдет вперед, средь счастья и мученья, Не проводя в довольстве ни мгновенья![37]

С этой точки зрения практической деятельности, построения капиталистического общества, Гете в последние два десятилетия своей жизни особенно подчеркивает роль материальных факторов в политической и общественной жизни.

Касаясь в своих разговорах в 1828 г. вопроса объединения Германии, он говорит: «меня не тяготит мысль, что Германия не станет единой; — наши шоссе и будущие железные дороги сделают свое дело. Но раньше всего пусть у нас заведется взаимная любовь, и да будем мы едины против внешнего врага. Да будем мы едины в том, чтобы талер и грош имели одинаковую ценность во всей империи; в том, чтоб мой чемодан проезжал неоткрытым через все тридцать шесть государств»[38]. В произведениях, разговорах и письмах старого Гете проявляется большой оптимизм, глубокая вера в прогресс общества, настоящий пафос юного, задорного класса буржуазии, и трудно себе представить всю глубину пропасти между Гете — Фаустом и Верфелями и Шпенглерами современного буржуазного общества. Франц Верфель, также написавший своего «Фауста», в драме «Человек зеркало» видит причину современного кризиса капиталистического мира в технике и материализме и ждет спасения только от «чуда» и монастырского уединения, и, если сравнивать его мировоззрение с мировоззрением Гете, то нельзя найти более разительного примера развития исторической кривой класса от революционного восхода к реакционному закату. Философ пессимизма современного капитализма, Шпенглер, жаждет смерти. Гете же в 78-летнем возрасте хотел бы жить еще 50 лет для того, чтобы дождаться прорытия Панамского Канала, процветания Соединенных Штатов, расширения торговли с Китаем и Ост-Индией. «Далее — говорит он — мне хотелось бы дожить до времени, когда установится сообщение между Рейном и Дунаем. Это тоже исполинское предприятие, и я сомневаюсь, чтоб оно удалось, особенно, принимая во внимание бедность наших немецких средств. Наконец, в-третьих, я желал бы видеть англичан владельцами какого-нибудь канала через Суэц. Я хотел бы дожить до осуществления этих трех вещей, и из любви к ним стоило бы прожить еще лет пятьдесят»[39]. Эти гигантские проекты развивающего свои производительные силы молодого капиталистического общества нужно постоянно иметь в виду, иначе нельзя полностью понять вторую часть «Фауста». Шаг за шагом отвоевывает он сушу от «бушующей влаги», слух ослепшего уже Фауста ласкает звон лопат, и, умирая, он рисует свой идеал, к которому стремился всю жизнь:

До гор болото, воздух заражая, Стоит, весь труд испортить угрожая; Прочь отвести гнилой воды застой — Вот высший и последний подвиг мой! Я целый край создам, обширный, новый, И пусть мильоны здесь людей живут, Всю жизнь, в виду опасности суровой, Надеясь лишь на свой свободный труд. Среди холмов, на плодоносном поле, Стадам и людям будет здесь приволье: Рай зацветет среди моих полян, — А там, вдали, пусть яростно клокочет Морская хлябь, пускай плотину точит: Исправят мигом каждый в ней изъян. Я предан этой мысли. Жизни годы Прошли не даром: ясен предо мной Конечный вывод мудрости земной: Лишь тот достоин жизни и свободы, Кто каждый день за них идет на бой! Всю жизнь в борьбе суровой, непрерывной Дитя и муж и старец пусть ведет, Чтоб я увидел в блеске силы дивной Свободный край, свободный мой народ! Тогда сказал бы я: мгновенье, Прекрасно ты, продлись, постой! И не смело б веков теченье Следа, оставленного мной! В предчувствии минуты дивной той Я высший миг теперь вкушаю свой.

"Фауст» был закончен лишь за несколько месяцев до смерти своего творца. В нем гениальнейший поэт немецкой буржуазии оставил завещание для своего молодого восходящего класса. Сам Гете считал, что путь восхода буржуазии, установления буржуазного общества, как господствующего, есть путь длительный, путь реформы и компромисса, путь эволюционный, а не революционный.

Но на конкретных примерах подобного восхода во Франции, Англии и Соединенных Штатах, «благодетельные последствия» которых признавал умеренный бюргер Гете, он должен был убедиться, что это новое общество создается не мирным эволюционным путем, а железом и кровью. Хижины Филемонов и Бавкид, преграждающие триумфальное шествие капитализма, уничтожаются огнем и мечом вместе с их обитателями. И Фауст чувствует угрызения совести:

Да, слишком скор был мой приказ, И слишком скоро все сейчас Свершилось... Я тому виной!.. Что там за тени предо мной?

По Гете, развитие общества эволюционным путем непрерывно идет вверх и вперед; правда, иногда этому мешают «демоны», но в общем эволюция совершается, хотя и медленно. За два года до смерти Гете высказал свое политическое кредо, характеризующее его позицию в старости и определяющее его место среди тогдашних буржуазных политических течений. «Дюмон — говорит Гете — был умеренным либералом, каким и должны быть все разумные люди; я сам таков, и старался действовать в этом смысле в течение всей своей долгой жизни. Истинный либерал старается, при помощи имеющихся в его руках средств, сделать столько добра, сколько возможно; но он остережется от желания тотчас же истребить зло, часто неизбежное, при помощи огня и меча. Он старается, при помощи мудрого прогресса, постепенно устранять общественные недостатки, без насильственных мер, которые часто губят многое хорошее. В этом постоянно несовершенном мире, он довольствуется хорошим до тех пор, пока время и обстоятельства не поблагоприятствуют ему осуществить лучшее»[40]. В рамках этого умеренного либерализма Гете «допускал» и политическую поэзию, как поэзию «нации или партии», свидетельством его является его многочисленные восторженные отзывы о песнях Беранже, о его сатире на реставрацию и церковь и восхвалении Наполеона. И из понимания Гете культуры и образования, воспитания через труд, из его понимания единичного и общего в трактовке индивида и коллектива, нации и человечества, вытекает и его космополитизм. Он хочет сохранить особенность каждой нации при помощи труда, но этот труд не разъединяет народы, а объединяет их; Гете всегда рассматривал единение всех наций именно путем хозяйственного и культурного сотрудничества, необходимого для исторического развития человеческого общества, т. е. он и в этом вопросе является одним из передовых идеологов восходящей буржуазии. И поэтому настоящей карикатурой на Гете кажутся попытки реакционной буржуазии в эпоху расцвета германского империализма, и особенно в настоящее время потуги германских фашистов сделать из него антисемита и защитника расовой теории[41].

Так же смешны все стремления церковников и современных мистиков превратить Гете, противника христианства и всякой позитивной религии — (в молодости и в зрелый период своего творчества; в старости у Гете намечается некоторая склонность к примиренчеству с религией), — этого олимпийца и «язычника» в верующего христианина или даже мистика. Если бы Гете мог узнать, что из него делает сегодня буржуазия, он наверно повторил бы слова, сказанные им в старости немецкому обществу:

Они все шлют мне приветы И ненавидят меня досмерти.

V. Гете и пролетариат

В «Исповеди» Маркса в отделе «Любимые поэты» числятся: Шекспир, Эсхил и Гете. Кроме того, известно, что в споре между Берне и Гейне Маркс принял сторону последнего, а Гейне, между прочим, не мог примириться с тем, что Берне называл Гете и Гегеля «рифмованным» и «нерифмованным» холопом. Из вышеприведенного высказывания Энгельса о Гете, в редактировании которого принимал участие и Маркс, мы знаем, что ценили и что отрицали в Гете основоположники научного социализма. Они не закрывали глаз на его примирение с действительностью, на его мещанские склонности и умеренный либерализм, но в отличие от неиствовавших мещанских ультрарадикалов своего времени и сегодняшнего дня, рассматривали творчество Гете, как нечто целое, и пришли к выводу, что оно — художественное творчество «величайшего немца» буржуазного общества. Маркс и Энгельс видели в творческом методе Гете, также, как в творчестве Бальзака, одно из величайших достижений буржуазного реализма, охватывающего широчайшее полотно общественной действительности своего времени, анализирующего бесконечное количество характерных типов и выражающего в громадных размерах практику класса буржуазии, и по мере сил обнажающего то с помощью научного анализа, то едкой сатирой, отрицательные стороны феодального и буржуазного мировоззрений. Маркс и Энгельс ценили Гете в противовес Шиллеру-классику именно за то, что его творческий метод был в основном объективно-реалистическим (в буржуазном понимания), а не субъективно-идеалистическом. Они признавали за ним (творчеством) огромную познавательную ценность и Маркс цитирует уже в 1844 г. Фауста в своих, так называемых подготовительных работах к «Святому семейству», где он приводит ряд примеров из Шекспира и Гете о влиянии денег на психологию человека в развитии капиталистического общества.

Но Маркс и Энгельс не отрывают механически Гете-политика от Гете-художника, а, наоборот, объясняют, почему реалистический творческий метод Гете привел его к столь компромиссным, мирным выводам. Мы уже неоднократно указывали на политическую эволюцию Гете и Гегеля, этих двух величайших немецких представителей европейской линии развития средней буржуазии в специфических, отсталых условиях Германии.

Энгельс в «Людвиге Фейербахе» говорит об эволюции Гегеля: «Абсолютная идея не должна была предъявлять своим современникам слишком широкие политические требования. Вот почему мы в конце «Философии права» узнаем, что абсолютная идея должна осуществиться в той, ограниченной сословным представительством монархии, которую Фридрих Вильгельм III упорно и так напрасно обещал своим подданным, т. е., стало быть, в ограниченном и умеренном, косвенном господстве имущих классов, приспособленном к тогдашним мелкобуржуазным отношениям Германии. И в заключение там доказывается умозрительным путем необходимость дворянства. — Итак, уже одни внутренние нужды системы достаточно объясняют, почему крайне революционный метод мышления привел к очень мирному политическому выводу. Впрочем, специфической формой этого вывода мы обязаны тому обстоятельству, что Гегель был немец, и подобно своему современнику Гете, порядочный филистер. Гегель, как и Гете, был в своей области настоящий Зевс-олимпиец, но ни тот, ни другой не могли вполне отделаться от духа немецкого филистерства»[42].

Но было бы ошибкой полагать, что буржуазный, реалистический творческий метод Гете имеет такое же значение для художественного метода пролетарской литературы, как идеалистически-диалектический метод Гегеля для диалектического материализма. Маркс и Энгельс никогда и не ставили вопроса таким образом. Правда, Маркс считает «Племянника Рамо» Дидро (который назван в числе любимейших писателей Маркса в графе «прозаики» Исповеди — и который имел большое влияние на развитие Гете[43]) — образцом диалектики. Дидро смог мастерски развернуть перед читателем психологию своего героя; и он также мастерски связывает эту психологию с современным ему обществом, со всеми его классовыми противоречиями, вскрывая подлость и фальшь господствующей морали. В некоторых произведениях Гете, особенно в «Фаусте», также встречаются настоящие перлы диалектики, например, в показе взаимоотношений личности и общества, единичного и общего, внутреннего и внешнего, «добра» и «зла» и т. п. Но как мыслитель и художник, Гете в целом был сторонником не диалектического метода, а эволюционного развития природы и общества. Как спинозист, защитник естественного права, и как реалист, считавший, что теория только тогда может быть плодотворной, если она согласуется с практикой, он отрицательно относился к диалектике Гегеля, находя, что она «запутывает» ясный ум, что исходным пунктом проверки состоятельности учения должно быть не отвлеченное теоретизирование, а пригодность этой доктрины для действия, практики. Гете поэтому считал, что диалектический метод Гегеля часто применяется для доказательства неверного, ложного, и что единственно верным критерием являются природа и практика. Весьма интересен в этом отношении разговор, — записанный Эккерманом, — происходивший в октябре 1827 г., когда Гегель гостил у Гете. Эккерман пишет 18 октября 1827 г.: «Здесь Гегель, которого лично Гете ценит очень высоко, хотя и не чувствует вкуса к плодам, порожденным его философией... Заговорили о сущности диалектики. В сущности, диалектика, — сказал Гегель, — ничто иное, как упорядоченный и методически развитый дух противоречия, врожденный всякому человеку; этот дар обнаруживается великим образом в различении правильного от ложного. — Да, сказал Гете, — если бы только таким умственным искусством и умелостью не злоупотребляли столь часто и не прилагали к тому, чтоб ложное представлять правдивым, и правдивое ложным. — Это, конечно, случается, — возразил Гегель, — но только у умственно-больных людей. — Я стою, — сказал Гете, — за изучение природы, не допускающее такой болезни! При этом мы имеем дело с бесконечной и вечной правдой, и всякий, кто не вполне чисто и честно производит наблюдения и делает из них заключения, выбрасывается вон, как негодный. И я уверен, что многие диалектические болезни могли бы получить благодетельное целение в изучении природы».

Диалектика Гегеля как метод была гораздо революционнее эволюционного метода Гете. Но в понимании природы Гете стоял на более прогрессивных позициях естествознания, чем Гегель. «У Гегеля природа, — пишет Энгельс, — как простое «обнаружение» идеи, неспособна к развитию во времени; она может лишь развертываться и разнообразиться в пространстве, и, таким образом, осужденная на вечное повторение того же процесса, она одновременно и одну рядом с другой выставляет все заключающиеся в ней ступени развития. И эту бессмыслицу развития в пространстве, но не во времени, — которое есть основное условие всякого развития, — Гегель навязывал природе тогда, когда уже достаточно была разработана и геология, и эмбриология, и физиология растений и животных, и органическая химия, и когда, на основе этих новых наук, уже повсюду зарождались гениальные догадки — предтечи новейшей теории развития (например, Гете и Ламарк). Но так повелевала система и ради системы метод должен был изменить самому себе»[44].

Молодой Гегель также исходил из воззрений теоретиков естественного права (Руссо), но уже в своей «Феноменологии духа» (1807) вполне определенно выступает против Руссо, ставит дух выше природы, идет дальше Канта, Фихте и Шеллинга и устанавливает свой, идеалистический диалектический метод; Гете же «застрял» на эволюционном методе. Диалектический метод Гегеля потому сыграл огромнейшую роль для пролетариата, что, как пишет Энгельс, «преимущество способа мышления Гегеля перед способом мышления всех других философов коренится в том огромном историческом чутье, которое лежало в основе первого. Несмотря на абстрактность и идеалистичность формы, ход его мыслей всегда развертывается параллельно ходу истории, и последний должен был служить только проверкой для первого». И «это делающее эпоху понимание истории, — продолжает Энгельс, — явилось непосредственной теоретической предпосылкой нового, материалистического понимания истории и уже благодаря этому была точка опоры для логического метода», и Маркс выделил «из гегелевской логики то ядро, которое содержит в себе действительные открытия Гегеля в этой области, и выработал диалектический метод, освобожденный от его идеалистической оболочки, в той простой форме, в которой он только и является правильной формой развития мыслей!»

Метод мышления Гете коренится еще в буржуазной догегелевской философии; но он — гигантская фигура в развитии буржуазно-реалистического мировоззрения. Его метод, как художественный, так и научно-естественного исследования, ценен для пролетариата тем, что он всегда воспринимает мир в целом, а не зарывается в детали.

Гете жил и творил в эпоху, когда «третье сословие» совершало в наиболее развитых странах свое победоносное экономическое и политическое восшествие; он творил в период, когда молодая буржуазия отожествляла свои интересы с интересами всего человечества, а свою борьбу за господство капиталистического способа производства считала общечеловеческой борьбой, и этот способ производства — вечным. Подобная «всеобщность», «общечеловечность» — типичный способ мышления «гражданина» (citoyen) в то время, когда вместе с ним борются еще народные массы против феодализма, и это послужило базисом для иллюзорного представления Гете о том, что его художественный метод («классицизм») всеобщий, наивысший и единственный метод всякого художественного творчества. Гете чуждо еще понятие об общественных классах в нашем, марксистском понимании. Он жил в стране, где «третье сословие» было слабо развито, и капиталистический способ производства делал только свои первые шаги. Классы он понимает только в старой политической форме сословий, и если он и употребляет выражения «классы» «господствующие» и «угнетаемые», то эти диференциации и социальные категории он устанавливает еще на базе ремесла и разделения труда (ремесленные цеха, крестьянство, интеллигенция — см. особенно его роман «Вильгельм Мейстер»). Не имея возможности наблюдать в Германии развитие мощного капиталистического общества, он с тем большим вниманием следит за его успехами в Англии, Франции, Голландии и Америке и восторгается ими. Но и в сопутствующей быстрой диференциации передовых капиталистических стран пауперизации масс Гете видел только явления распада старых форм производства, которые должны были исчезнуть с наступлением полной победы капиталистического способа производства и расширения его. Гете не мог разглядеть в пролетариате как классе могильщика капитализма, и в утопических системах Сен-Симона, Оуэна и др., которые он тщательно изучал, он усмотрел лишь тенденции промышленного прогресса, но не социальные. В это время пролетариат еще не существовал как «класс для себя». «Во всех странах за период времени между 1815 и 1830 гг., — пишет Энгельс — демократические по существу движения рабочих классов были более или менее подчинены либеральному движению буржуазии. Рабочие, которые были хотя и более развиты, чем средний класс, не могли еще видеть коренной разницы между либерализмом и демократией — эмансипацией средних классов и эмансипацией трудящихся классов»[45].

Этой ступенью развития буржуазии и рабочего класса и их взаимоотношений объясняется тот факт, что идеологи тогдашней буржуазии могли считать интересы своего класса «общечеловеческими», а также то явление, что Гете — как и Гегель — поняв исторический смысл Великой французской революции, совершенно не понял смысла Июльской революции, — открывшей период не классической, по преимуществу политической революции буржуазии, а революции социально-политической, — и «виновниками» ее считал неспособность Карла X как правителя и эгоизм политических партий[46].

Гете умер в то время, когда произошло восстание лионских ткачей. Мир пролетарской борьбы остался для него тайной. Он верил в победу буржуазного прогресса, техники и науки. Его мировоззрение, его художественное творчество было, несмотря на борьбу «двух душ» и в оценке буржуазной культуры и промышленно-капиталистического способа производства, — насквозь оптимистическим, направленным «вперед» и «ввысь». Когда в последние дни своей жизни он говорил о том, для кого он работал, жил и творил, то он подчеркивал, что его творчество предназначено не для прошедшего, не для настоящего и не для ближайших наследников, а для внуков. Этим внуком не может стать класс современной реакционной буржуазии, стремящейся не «вперед» и не «ввысь», а назад и вниз, отвергающий прогрессивную сущность гетевского мировоззрения, игнорирующей и фальсифицирующей революционные стороны творчества «величайшего немца», с целью защиты и идеализации своей борьбы против пролетариата. Реакционная упадочная буржуазия не может быть наследницей Гете. Историческим наследником Гете является рабочий класс. Развитие производительных сил, апофеозом которых закончил свою жизнь великий писатель восходящего бюргерства, приняло такие размеры, что они переросли руководство буржуазии. И только пролетариат может продолжить дело «высвобождения» сил природы и развить производительные силы[47] но уже не во славу капитализма и не в качестве «рабов машин», а для блага трудящихся, путем сознательной работы миллионных масс, строящих социализм.

_________________

[1] Emil Ludwig, «Goethe» Ceschichte eines Menschen. Stuttgart u Berlin gotta 1920

[2] Friedrich Gundolf Goethe, Berlin Bondi. 1820

[3] Г. Зиммель. «Гете». Перевод А. Г. Габричевского. Москва. ГАХН, 1928 г. Интересно чем ГАХН мотивировал русское издание этой мистической книги: «Несмотря на совершенную антитетическую противоположность идеологии Зиммеля — Гете марксизму, — говорится в предисловии ГАХНа, — или, вернее, именно поэтому, только один диалектический шаг отделяет одно от другого (!). Вся проблема целого, проблема жизни, коллективизма, признание первоначальности бытия над познанием, доминирование социальных наук, монизм, — все это темы марксизма. И только разрешение идеалистического замысла в одном случае и материалистического — в другом проводят между ними непримиримую грань. Собственно антитеза Гегеля — Маркса возникает снова и по-новому, соответственно особой социальной ситуации и обстановки» (стр. 5). Для чего ГАХНу понадобилось такое «возрождение» Гете и такое понимание «антитезы» Гегеля — Маркса — ясно без комментариев.

[4] Характерно, что уже в 1899 г. даже такой радикальный мелкобуржуазный писатель, как Вильг. Бельше, в своей юбилейной речи перед рабочей аудиторией требовал, чтобы все политические партии заключили двухнедельное перемирие перед образом Гете. А сегодня буржуазные ораторы требуют — во имя Гете — уже не двухнедельного «перемирия», а отказа от классовых «раздоров нации» вообще — для спасения капитализма.

[5] См. Max brinwald Goethe undie Arbeiter Dresden, 1912, Vordemerkung

[6] См. о молодом Гете и его стиле. Б. Пуришев «Гете» 1931 г. (Б-ка Лит. Энц.), стр. 10-11.

[7] «Разговоры Гете». Собранные Эккерманом. Перев. с нем. Д. В. Аверкиева. СПБ, 1891 г. Часть I, стр. 72.

[8] Prof. Dr C. Schneege «Coethes Spinsosismus» Langensalza, 1911 См. также: W. Danzel Veber. Coethes Spinosismus 1843,» и B. Suphan «Coethe und Spinosa» 1783 — 1786 (Berlin, 1882).

[9] R. Hering «Spinoza im iungen Coethet» Leipzig. 1897.

[10] Fr. Waznecke Goethe: Spinora und Sacobi (1908).

[11] «Разговоры Гете». Часть II, стр. 218.

[12] См. Dr. Walther Zehmann Zoethers Geschichtsau fassung in ihren Glundlagen Gageu Zangensaita 1930

[13] Маркс и Энгельс. Сочин., том V, стр. 7.

[14] Гете в это время пишет одному из своих друзей: «Лучше отказаться раз навсегда, чем ежедневно по разу».

[15] «Разговоры Гете». Часть II. Стр. 400.

[16] Гете «Фауст». Часть II. Перев. Н. А. Холодковского. Москва. 1922 г. Стр. 180 — 181.

[17] «Der Briefwechsel zwischen Lassalle und Marx»; Hrasg von G. Mayer. Stuttgart 1922 стр. 375.

[18] «Разговоры Гете». Часть I. Стр. 320.

[19] «Разговоры Гете». Часть II. Стр. 159.

[20] «Разговоры Гете». Часть II. Стр. 159.

[21] Там же, стр. 233.

[22] «Разговоры Гете». Часть I. Стр. 233.

[23] См. по этому поводу интересную статью: Paul Reimann, — Legendenbildung und Geschichtsfalschung in der deutschen Literaturgeschihte» («Unter dem Banner des Marxismus», 1930, Heft 3).

[24] Под философией Гете здесь понимает именно немецкую идеалистическую философию.

[25] «Разговоры Гете». Часть II. Стр. 135.

[26] Там же, часть I. Стр. 53.

[27] «Разговоры Гете». Часть II. Стр. 260.

[28] Там же, стр. 374.

[29] Georg Brandes, Coethe. 4 Aufl. Berlin, 1922, 317.

[30] Маркс и Энгельс. Соч., т. V. Стр. 7 — 8.

[31] «Разговоры Гете». Часть I. Стр. 81 — 82.

[32] «Разговоры Гете». Часть II. Стр. 265 — 266.

[33] Маркс и Энгельс. Соч., том V. Стр. 8.

[34] Там же, стр. 9.

[35] На эту легенду намекал еще Э. Людвиг в своей книге о Гете (1920). Подробнее на ней останавливается П. Рейман в вышеназванной статье. Но характерно, что даже такой проницательный критик, как Брандес, также видит в «Пробуждении Эпименида» только прославление освободительных войн и считает эту поэму позором для Гете.

[36] Недаром современные буржуазные идеологи шокированы этим словечком «только», ибо понимание науки Гете отрицает за всеми мистическими «системами» современных буржуаз-ваться наукой (см. напр. статью Dr. Schmitt Otto — «Wissenschaund Leben» b «Berliner Tageblatt» от 25/XII 1931 г.

[37] Гете «Фауст», перев. Н. А. Холодковского, Москва, 1902. Стр. 229 — 230.

[38] «Разговоры Гете». Часть II. Стр. 122.

[39] «Разговоры Гете». Стр. 233-234.

[40] «Разговоры Гете». Часть II. Стр. 234.

[41] Эти попытки видны уже в книге. Max Seiling — «Coethe und der Materialismus». Leipzig. 1904.

[42] Энгельс. «Л. Фейербах». Москва. 1928 г. Стр. 35 — 36.

[43] Кстати, Гете первым перевел «Племянник Рамо» на нем. язык.

[44] Энгельс. «Л. Фейербах». Москва. 1878 г. Стр. 46.

[45] Маркс и Энгельс. Соч., т. V, стр. 20.

[46] Известно, что в момент получения известий о Июльской революции в Веймаре Гете совершенно не интересовало это событие, а занимал его спор между Кювье и Сент-Илером в Академии наук (см. «Разговоры Гете», часть II, стр. 292).

[47] О «Фаустовском мышлении» восходящей буржуазии и об антитехническом походе современных «философов» капитализма см. статью т. Г. Васильковского «Философия жизни Освальда Шпенглера» в N 11 — 12 журнала «Октябрь» за 1931 г.