Он пил холодный горный воздух христианства, не расколотого на конфессии, не превращенного в государственную религию, в
Поэзия, по Мандельштаму, «наступающие губы»: поход и прорыв в то измерение, где
Встал на ноги, и все хотят увидеть всех —
Рожденных, гибельных и смерти не имущих.
Здесь
Сама поэтика, заметим, отсылает здесь к халкидонскому догмату.
Воздух и камень соединились в одно целое — в театр, в религиозный в своем истоке и по своему изначальному замыслу «синтез искусств», который, не перестает быть при этом воздухом и камнем — двумя наиважнейшими для Мандельштама библейскими категориями. И этот «
Это те же «зернохранилища вселенского добра и риги Нового Завета», тот же «свет в круглой храмине под куполом в июле», где «все причащаются, играют и поют». Это и зрелище и виденье (оно же и видение, сверхвиденье), созерцание человеческой истории через ее преломление в культуре как ее, истории, духовной сердцевине. Истории, понимаемой как трагедия в ее первоначальном понимании. Истории как религиозного по своей сути действа, приобщающего к божественному бытию.
Таким образом, это и богослужение, которое тоже может быть названо «как бы игрой Отца с детьми» (именно как бы), и — «театр военных действий»: трагедия человеческой свободы, по завершении которой будет дано «всем увидеть всех».
«
Одновременно иудей и эллин, Мандельштам воспринимает христианство не как католицизм, православие, протестантизм, которым — всем трем — симпатизирует, но — не отождествляя себя ни с одним из них — как «неисчерпаемое веселье». Этой радости именно иудейского, пропитанного эллинизмом и перевернутого христианством сознания мы и обязаны уникальности мандельштамовской поэзии и судьбы. И та и другая следуют с неизбежностью из убеждения в том, что историческому небытию можно противостоять лишь встав на путь «свободного подражания Христу» — «вечного возвращения к единственному творческому акту, положившему начало нашей исторической эре» («Пушкин и Скрябин»).
Но это — ни что иное, как распятье, точнее,
Стихи о «кремлевском горце» Пастернак воспринял как безумие и самоубийство и с точки зрения человеческой он совершенно прав. Но человеческая логика зачастую только логика оберегающей себя природы, а не личности, не «самостояния человека, залога величия его», говоря словами Пушкина.
По логике Мандельштама безумием и самоубийством было не совершить этого безумия и самоубийства. Подписать себе смертный приговор было,
Деля всю мировую литературу на «мразь» и «ворованный воздух», Мандельштам отделяет зерна от плевел как ангел при последней жатве. Ангел, как известно, вестник, каковым и сознавал себя Мандельштам, зная, что «не бумажные дести, а вести спасают людей». А если так, то каждый пишущий поставлен перед выбором между культурой как «свободным подражанием Христу» и тем или иным уходом от этого «подражания».
Поэтому сказать, что «разрешенная литература» — это повторение уже решенной
И бороться за воздух прожиточный —
Это слава другим не в пример.
Именно наличие или отсутствие такой борьбы и отличает одну литературу от другой. Особенно, когда воздух очевидным образом отнят. И отнят не только у поэта — отнят у всех:
Из густо отработанных кино,
Убитые, как после хлороформа,
Выходят толпы. До чего они венозны,
И до чего им нужен кислород!
Кислород может быть только украден, но у кого? Разумеется, у князя воздушного, представленного земными инстанциями. И
Комментарии
Сусальным золотом горят
Светлана Коппел-Ковтун, 18/01/2011 - 02:03
* * *
Сусальным золотом горят
В лесах рождественские елки;
В кустах игрушечные волки
Глазами страшными глядят.
О, вещая моя печаль,
О, тихая моя свобода
И неживого небосвода
Всегда смеющийся хрусталь!
1908 г.