Вы здесь

Причащение Божьим словом…

Молитва Юрия Кузнецова

Владимир Нежданов – православный священнослужитель и при этом замечательный поэт – долгие годы тесно общался с Юрием Поликарповичем Кузне­цовым, всегда очень бережно относился к памяти сво­его великого современника и давно хотел поделиться с нами разнообразными воспоминаниями о поэте. Мно­гие из них просто бесценны для потомков и будущих исследователей творческого наследия Юрия Кузнецова. Начинаем мы разговор сразу с того, что вполне могло бы посодействовать в работе над комментированным собранием сочинений поэта:

 

– Как-то мы с ним сидели, я говорю: «Юрий Поли­карпович, у вас вообще практически нет слабых стихов, очень плотная материя, но есть одно стихотворение, которое мне кажется совсем слабым…» И указал ему. (Там, где «крысиные норки ракет» что-то… Где-то это было написано в 70-х годах. Ну, оно такое проходное.) Он согласился и потом перестал печатать, никуда не включал его. Оно короткое, восемь строк. Там сравни­ваются боеголовки со спичками, что ли, а эти бункера, в которых ракеты хранятся, – или с крысиными нор­ками, или… ну что-то такое, в общем, совершенно не­ожиданное…

– Странно, совершенно не помню такого.

– Оно было в одном из его сборников ранних. «Во мне и рядом – даль» или следующем… Кстати, хорошо бы собрать его книги с дарственными надписями. Ну, он писал всегда скупо, кратко. Я сначала думал, что это относится только ко мне…

– У меня тоже, кстати, две книжки есть Кузнецова подписанные. Я же виделся с ним в Литинституте, уда­лось посетить пять его семинаров вольнослушателем.

– Ну и как, ходил к нему народ?

– Мало…

– Да… Вот он об этом сожалел. Он мне говорил: «Ну что же… Пришел бы ко мне на семинар»… И стал рас­сказывать, о чем он вообще с поэтами говорит, темы какие затрагивает. А они все такие важные, вечные… И я так подумал: «Да, надо бы прийти», – и так и не пришел. И еще я думал о том, что надо все это запи­сывать. Потому что даже разговоры… вот несколько раз с ним оставались один на один в редакции «Нашего современника», когда уже все уходили. Он сидит, отры­вок почитает (он писал тогда поэму «Сошествие в ад»; кстати, забыл ему сказать, что «сошествие» не «в ад», а «во ад» надо, потому что это бы более было в тради­ции) – что-то прокомментирует… и как-то он мне стал рассказывать, как он землю видит нашу, космос… Это так было интересно! А мы тогда немножко посидели, ну чуть-чуть выпили, и как-то фантазия разыгралась... А я даже себе не записал… Иногда, бывает, едешь к нему и подготовиться надо, не просто так, а какие вопросы ему задать, о чем говорить. Потому что, если так, беспредметно, бывает, паузы такие возникали… ну, не тягостные, а… он погружен был в свое, потому что то, что он носил, конечно, этот дар его ко многому обязы­вал, и постоянно в нем все это жило, роилось… Когда отдыхал, он мог и пошутить, мог и отвлечься, но, как правило, если он вдруг замолкал и ты тоже не поддер­живаешь разговор, это молчание могло продолжаться очень долго. Хотя оно не было таким тягостным. Потом он мог опомниться и сказать: «Ну шо?», «Как там у тебя с работой?..», «Ну а чего стихи?..».

Да, вот жалко, если бы такой диктофон у меня был, я бы каждую встречу записывал, ему объяснил бы – и все. Я думаю, он бы не возражал. А сколько было на­говорено в редакции и не только! Сколько всяких не­ожиданных вещей! Он же говорил иногда афоризмами. Вот он говорил: «Молодость не имеет представления о смерти, и в этом смысле она бессмертна». Ну это же афоризм. И у него такого много было. И у него, когда он говорил такие вещи, получалось как-то, совершен­но не выдавливая из себя, а как-то так приходило, как само собой разумеющееся, естественно…

Конечно, я тогда уже смутно подозревал, что беседы эти не шуточные были… Вот, скажем, иногда он остав­лял меня ночевать. «Если хочешь, тебе далеко ехать, оставайся ночевать…» Это было особенно часто, когда родилась дочка у меня, я жену отправил к матери и один остался. И вот придешь к нему, уже поздно, темно. И он говорит: «Ну куда ты пойдешь?» И вот они с Батимой меня оставляли. Раскладушку ставили. Они как раз тогда только получили квартиру, еще было все не обустроено.

– На Олимпийском проспекте уже, да?

– Да, на Олимпийском. В старых я квартирах у него не бывал…

– Хотелось бы, чтобы вы рассказали, как в первый раз встретились с Юрием Поликарповичем, с самого начала, как познакомились…

– Точно дату знакомства я не вспомню. Значит, это было начало года, помню, зима… 78-й год (точно, у меня дочка родилась в 78-м!)… Мы с моим приятелем, поэтом молодым – Игорем Селезневым – оказались в ЦДЛ… Часто ходили тогда, в молодости… А вышла к тому времени книжка Кузнецова «Край света – за первым углом». И тогда творчество Кузнецова уже при­влекло к себе сильнейшее внимание. Тогда оно уже многим мозги поотшибало. Именно – поэтически, по­тому что никто не подозревал, что можно так писать. Это, конечно, произвело совершенно такое… потрясе­ние. И я помню, в ЦДЛ мы с этим моим приятелем, ве­чер был, темно уже, и он говорит: «Вон Кузнецов идет! Подойдем к нему – познакомимся?» Но предупредил меня, что он очень нелюдимый и всех отшивает. Ну, я говорю: «Ну, давай»… Я его никогда не видел, Кузне­цова, но стихи его уже какие-то читал и, да, так был, конечно, очень заинтересован предстоящей встречей. И вот он, значит, прошел по фойе, высокий такой, как сейчас помню, прямая такая осанка, голова так это пря­мо поднята, и не глядя по сторонам идет. (Он никогда не ходил, оглядываясь. Если окликнешь, он повернет­ся, а так вот идет и идет.) И вот мы догнали его и гово­рим: «Здравствуйте, Юрий Поликарпович, мы молодые поэты, хотели бы вам стихи показать…» Ну, он так при­остановился и говорит: «Ну, не сейчас, наверно?..» (так как-то немножко нерешительно). «У меня встреча… Впрочем, пойдем со мной». И повел нас. А шел он в ресторан, и мы за ним. Помню этот дубовый зал, слева столик стоял, и там его уже ожидал человек, приятель его, как почувствовалось по разговору, то ли земляк… Ну, в общем, он нас пригласил: «Садитесь». И мы сели. И сидели вчетвером: Юрий Поликарпович, его земляк или друг и мы вдвоем. Как сейчас помню, лицо у него было такое (поразило меня)… черты спокойные, вели­чавые очень, эпические, я бы сказал (я так отметил для себя), былинные. Какое-то спокойствие, покой какой- то был… Хотя лет ему было тогда, ну сколько? 78 минус 41 – 33 года. Но выглядел он взрослее, не соответство­вал своему, я думаю, физическому возрасту. Из-за того, что казался умудреннее – каким-то уже пожившим на свете немало лет… Мы заговорили, и я как-то высказал удивление тому, что... «Вот как Вы неожиданно вышли на общее обозрение, уже созревшим совершенно по­этом…» А он говорит: «Ну, как Илья Муромец, на печи долго сидел, а потом встал…» Себя так вот сравнил с Ильей Муромцем. И мне показалось это тогда очень правдоподобным сравнением… Не помню, как шла беседа, какие вопросы задавались, но помню хорошо, как к нему подскочил такой критик, поэт – Станислав Золотцев. Ну, имя это было таким нарицательным сре­ди молодых поэтов, мы знали, что он критиковал тех, кто повыше, и этим прославился. И Кузнецова он не­сколько раз... боднул… И вот мы сидим, а он подходит и что-то спрашивает у Юрия Поликарповича. А Юрий Поликарпович (меня вот это поразило), не поднимая головы: «Я ем». Вот так вот обрезал – «Я ем»! И все, на этом общение прекратилось. Он не сказал: подой­ди попозже или что-то такое. «Я ем». Вот эта его такая, знаешь, еще медвежья поступь... Меня это поразило. Ну, вот, он ничего, конечно, не спрашивал, какие мы стихи там пишем, где печатались. Просто было такое общение… Сидели недолго, может быть, час-полтора. Потом он засобирался куда-то с этим своим приятелем, по-моему, домой к себе. И дал свой телефон: «Позво­ните, договоримся». Вот. И через несколько дней я ему позвонил. Он спрашивает: «Кто звонит – черный или белый?» Я так не понял сначала, говорю: «Ну, в ЦДЛ мы сидели…», а он имел в виду, что Игорь был черный на цвет волос, а я более светлый (именами-то мы так и не представились). Ну, вот так, время назначил, не в тот же день, а через несколько дней, дал нам адрес. Я Иго­рю сказал, мы приготовили стихи и приехали. Это был вечер. Дали ему стихи. Он прочитал. И стал говорить о том, что… вот – «есть объем», «есть пространство, воз­дух». «В поэзии, – говорит, – важно, чтоб вектор был. Заметьте, у Лермонтова – Белеет парус одинокий / в ту­мане моря голубом. / Что ищет он в краю далеком, / Что кинул он в краю родном… (здесь ширина, векторы рас­ходятся по горизонтали). Под ним струя светлей лазури, / Над ним луч солнца золотой… (здесь по вертикали)». И говорит: «Вот смотри, вектора, направленность про­слеживается – по вертикали: верх – низ, и по горизон­тали (просторы): Запад – Восток… У поэта это всегда есть – объем!» Я думал, «что Лермонтов?»… А именно на этом примере из Лермонтова он так объяснил – зри­мо. И в моих стихотворениях он что-то такое отбирал. В общем, так довольно одобрительно отнесся. Принял. Не хочу тщеславиться, но Игоря стихи он забраковал. Очень резко. Говорил, что это все искусственно, манер­но. «Ну, что это такое?!» – прямо при нем возмущался. Вот так вот – не принял, короче. И в следующие по­ходы я уже один ходил. Игорь потом приготовил дру­гую подборку для следующей встречи, но уже позже без меня ходил. Игорь долго выбирал, старался и подобрал стихи… и вроде бы как-то Кузнецов к нему не то чтобы благосклоннее отнесся, но уже общался. А вот, кстати, у него, когда Юрий Поликарпович читал его стихи, от­метил все-таки одно стихотворение, сказал, что инто­нация очень удивительная там. А стихотворение такое было: «Маросейки больше нет, / Маросейки нет на све­те. / В наших окнах белый свет, / Как тогда на Маросей­ке…» И вот он его отметил, сказал: «Здесь интонация необычная». То есть Кузнецов интонацию выделял в стихах очень сильно, музыкальное начало. Ну и всегда отмечал жестом, зрительно; если какая-то особенность есть, он это подчеркивал… И вот эти «вектора» я, ко­нечно, запомнил. Меня это удивило. И стихи я потом так и стал рассматривать: есть ли этот «объем» у других поэтов, кого ни беру. Еще Кузнецов сказал, что очень важно каждому поэту прочитать «Поэтические воззре­ния славян на природу» Афанасьева. Я тогда впервые услышал об этом. И потом достал – один том, потом второй – ксероксы. Однажды мы пришли к Кузнецову с одним моим приятелем. Я говорю: «Юрий Поликар­пович, можно я приведу вам хорошего поэта?..» Он говорит: «Давай». И тогда тоже Юрий Поликарпович стихи его положительно воспринял. Прекрасный поэт, Валерий Капралов. И мы вот с ним потом искали вот эти «Поэтические воззрения…», ксероксы делали, чи­тали. А потом я достал и сам трехтомник, дореволюци­онное издание. Первый том в нашей здесь библиотеке, здесь дом отдыха, министры раньше отдыхали, и в нем библиотека старинная, большая. И там многие книги, не переплетенные, просто так лежали, представляешь, необрезанные... И я ее просто выменял на всякие там Дюма, детективы… завалил их. Кузнецов сказал, что надо срочно изымать! Он был поражен, что это где-то может быть. А когда уже эти тома вышли под его редак­цией в «Современном писателе», он обзванивал всех, к кому он с доверием, можно сказать, по-дружески, от­носился, и – дарил. Вот и мне он позвонил и говорит: «Слушай, тут вышел трехтомник, наконец-то – «По­этические воззрения славян на природу» – очень долго мы над ним бились. Придешь – я тебе подарю». Ну, я пришел – он мне подарил. Потом выяснилось, что он также Саше Медведеву, Капралову Валере подарил… У него целый список был, и он просто дарил. Ну, это как раритет. Раньше же этот трехтомник Есенин, на­пример, покупал за воз муки. Блок имел тоже эту книгу. Эта книга, конечно, очень нужна для любого человека, неважно, православный ты или не православный, по­тому что это огромный опыт народный, глубинный такой, чистый взгляд, незамутненный. Ведь почему – «язычество»? От слова «язык». То есть через язык, че­рез слово человек выражал вот эту необыкновенность мира. И я потом видел, что он неоднократно перечиты­вал «Поэтические воззрения…». Придешь, бывало, а у него на полу прямо ксерокс лежит. Один том – ксерокс, другой… где-то кто-то ему давал, а он перечитывал. А когда еще поиски Афанасьева только начались, я первый том достал дореволюционного издания, он мне говорил: «Мы не доживем до того времени, когда это будет издано… Афанасьев, Федоров…» Тогда у него еще Николай Федоров был на уме…

Как правило, бывало, что со стихами приезжали к нему по несколько человек – два-три… С Олегом Ко­четковым, бывало, приезжали… Сам Кузнецов свои стихи очень редко читал… Вот я помню, в 80-м году он прочитал мне цикл целый любовный… Говорит: «Това­рищу Тютчеву тут делать нечего!..» Как-то было, только я сел, он тут же мне прочитал: «Наше ложе не здесь, а на небе! / Наши вмятины глубже земли!»

– Ну да, тоже тут эти векторы – верх, низ…

– Да, вот эти векторы при первой встрече – запом­нились…

И вот про поэзию… О том, что поэт берет у дру­гих, он еще говорил: «Надо уметь взять так, чтобы не казалось, что ты взял…» Повозку слез он так ис­пользовал в поэме «Четыреста»… У Эсхила она есть в трагедиях. А еще Гегесипп, греческий поэт. Кузнецов как-то говорит: «Смотри…» – и свое стихотворение «Памяти космонавта» прочитывает. А потом подни­мается, достает с полки сборник Гегесиппа, читает оттуда стихотворение… Я говорю: «Один в один!» Он: «Во!» (то-то, мол).

– А я об этом узнал, когда смотрел рукописи Куз­нецова. Там это стихотворение прямо так и называлось сначала «Гегесипп». Потом перечеркнуто – убрал. Ре­шил не показывать никому, как бы концы в воду спря­тать. Почему, как думаете?

– Потому что это стихотворение такое современное получилось – о космонавте, и этот образ настолько хо­рошо сюда подходит, что даже лучше, чем у Гегесиппа, где там рыбы съели тело утопленника и возместили со­бой недостающее.

Потом… вот там у меня еще лежит Державин. Я вспоминаю, как Юрий Поликарпович говорил, что Державин по дару, по мощи таланта превосходит Пуш­кина. Вот это – я помню. Да. Это я совершенно точно запомнил. Про Державина он несколько раз повторял: «Мощь! Мощь!»

Потом, конечно, запомнилось (это все было в пер­вые встречи), когда он у меня спросил: «А кого ты из поэтов выделяешь?» «Ну, – я говорю, – так… читал кое-что…» – «Ну вот, например, – говорит, – Фета читал?» – «Нууу… “Я пришел к тебе с приветом…”» – «Да ты что! – говорит. – Фет – это величайший поэт!» И вот, он мне открыл Фета. Как раз вечер уже был фев­ральский какой-то, мы прошлись по улице, зашли в магазин, я помню. «Ты как?» – говорит (в смысле того, чтобы взять что-нибудь…). Я говорю: «Да смотрите сами…» И он купил бутылку коньяку, мы пришли, и в его кабинете в кресле он сел, напротив тоже кресло сто­яло, торшер тогда у него был, такой полумрак создавал. И вот он достает Фета и стал мне его читать. Я даже эти стихи запомнил… Я совершенно вообще под другим углом после этого увидел поэзию, другими глазами. Через Фета он мне открыл, что такое стихи в глубоком смысле, не дилетантски. Может быть, я не все сейчас скажу, но потом дополню.

Он всегда, когда стихотворение прочитывал, как-то эмоционально так: «О! Смотри как!.. Во!» Кратко очень. Потом я тоже заразился Фетом, сам нашел что-то, по­казал ему – он говорит: «Я этого не знал…» А там было такое: «И внемля бестелесному звуку…» Он говорит: «Бестелесный звук!..»

– Эпитеты отмечал, да?

– Ну, он у Фета очень ценил свободу, лиричность стихов его… Вот, например: «Ярким солнцем в лесу пламенеет костер…» Ну, читать, наверно, не надо, ты найдешь потом? Это стихотворение помню... «Как здесь свежо под липою густою…» Так. «На лодке»… Это я не помню, чтобы он отмечал. Потому что я могу пере­путать, когда я сам уже стал что-то выделять у Фета… Ну, «Я пришел к тебе с приветом…» – здесь он обратил внимание на строки: «Что оно горячим светом…» Вы­делил: «Горячий свет!» Вот, это я помню. Но прочитал он его целиком тоже… «Над озером лебедь в тростник протянул…» «Вот, – говорит, – какая свобода!» (Вот это слово тоже он повторил.) «В темноте на треножнике яр­ком…» (тоже читал). Потом (о следующем стихотворе­нии) – вот это, говорит, «гениально». Здесь он каждую строчку жестом показывал, – особенно это стихотворе­ние выделял:

На стоге сена ночью южной

Лицом ко тверди я лежал,

И хор светил, живой и дружный,

 Кругом раскинувшись, дрожал.

Земля, как смутный сон, немая,

Безвестно уносилась прочь,

И я, как первый житель рая,

Один в лицо увидел ночь.

Я ль несся к бездне полуночной,

(«О!» – говорит.)

Иль сонмы звезд ко мне неслись?

Казалось, будто в длани мощной

Над этой бездной я повис.

И с замираньем и смятеньем

Я взором мерил глубину,

В которой с каждым я мгновеньем

Все невозвратнее тону.

Это гениально! «Вот, – говорит, – космос!» «Во! – говорит. – “…В которой с каждым я мгновеньем / Все невозвратнее тону!..”» То есть он умел находить у на­стоящих поэтов именно то, что надо ценить. Не какое- нибудь: «Шепот, робкое дыханье. Трели соловья…». Дальше… (Ну, стихов двадцать, я помню, прочитал.) «Чудная картина, / Как ты мне родна…». Потом вот это вот – «Пчелы»:

Пропаду от тоски я и лени,

Одинокая жизнь не мила,

Сердце ноет, слабеют колени,

В каждый гвоздик душистой

сирени,

Распевая, вползает пчела… –

ну и так далее…

Одно стихотворение, он сказал, испортил Фету Тургенев. Сейчас я тебе его найду… Любил редакти­ровать Тургенев и испортил ему стихотворение. Вот это (он тоже читал его): «Шумела полночная вьюга / В лесной и глухой стороне…» Еще вот на это он об­ратил внимание:

Облаком волнистым

Пыль встает вдали;

Конный или пеший –

Не видать в пыли!

Вижу: кто-то скачет

На лихом коне.

Друг мой, друг далекий,

Вспомни обо мне!

Говорит: «Облаком волнистым / Прах встает вда­ли… Прах! – говорит, – было у Фета. А Тургенев ему исправил на пыль. Это и получилось глупо: пыль встает вдали… Не видать в пыли… Два раза “пыль”! Это турге­невская правка!»

– Кстати, Вадим Валерьянович Кожинов писал об этом – о редактировании Тургеневым стихов Фета. Мо­жет быть, от Кожинова это…

– Писал, да? А я не знал…

– Есть книга 2000 года, издательства «Вече», кото­рую Кожинов составлял, там прямо так в названии и отмечено: «А.А. Фет. Стихотворения. Основной фонд, подлинные авторские редакции». И в комментариях там написано о тургеневских редакциях Фета… (этого стихотворения там, кстати, нет, так что, возможно, в данном случае, по крайней мере, это как раз Кузнецов обнаружил). Но вот Кожинов много писал про стихотворение «Молчали листья, звезды рдели…». Кузнецов не выделял его?

– Нет, это не читал... Ты знаешь, он же этот сборник так – наудачу, – кусок большой прочитал, а дальше не стал: «Ты понял?!» – говорит. Я ему: «…Даааа, да...» – и приехал домой, сразу отыскал эти стихи. Отыскал, по­смотрел его глазами… И понял, что эти стихи, выделен­ные Кузнецовым, они отличаются чем-то от других фе­товских стихов… Ну, а вот в предисловии к этой книжке («Крестный путь») он, кстати, Фета выделяет другие стихи… Там, обрати внимание – «Севастополь»… Во­обще, о Фете он всегда говорил с таким… не то что с придыханием, а… ценил его очень. «Очень, – гово­рит, – зримый такой. Потрогать можно».

Так, ну, Тютчева еще… Он не только Фета, конечно, в тот вечер читал. Фета отложил, Тютчева достал. Но Тютчева меньше читал… Вот снова возвращается, Фета вспомнил:

Вдали огонек за рекою,

Вся в блестках струится река,

На лодке весло удалое,

На цепи не видно замка…

А вот, выше: «Я жду... Соловьиное эхо…» – тут вот на что он обратил внимание:

Я жду... Вот повеяло с юга;

Тепло мне стоять и идти;

Звезда покатилась на запад...

Прости, золотая, прости!

Он говорит: «Звезда покатилась на запад!..»

– Ааа!.. Взял это, да…

– Взял?

– Вот как раз в этом стихотворении «Распутье»: «И звезда на запад покатилась. / Даль через дорогу перешла…»

– А-а-а! (смеется). Потом, очень сильные сомне­ния, нет ли влияния Фета на вот это стихотворение: «… Без адреса, без подписи, без даты / Забытое письмо вче­ра прочел…» Помнишь? «Поклонная и мягкая строка / Далекое сиянье излучала…» Гениальное стихотворение! Но я у Фета нашел очень похожее по интонации, по са­мому строю. Сейчас я тебе покажу… Жалко, что я тогда его не спросил… К вопросу о заимствованиях. Потому что это настолько узнаваемо, что я вздрогнул. Может быть, он даже что-то говорил об этом… А вот – «Старые письма» называется – нашел:

Давно забытые, под легким слоем пыли,

Черты заветные, вы вновь передо мной

И в час душевных мук мгновенно воскресили

Все, что давно-давно утрачено душой.

<…>

Зачем же с прежнею улыбкой умиленья

Шептать мне о любви, глядеть в мои глаза?

Души не воскресит и голос всепрощенья,

Не смоет этих строк и жгучая слеза.

«Души не воскресит…» – а у Кузнецова «Никто не вырвал имени на свет»… Ну, это нет, это далековато все- таки от его стихотворения…

– Он, кстати, это стихотворение читал в Лужниках. Ко мне недавно попала видеозапись: вечер поэзии в Лужниках. 76-й год. Симонов вел. Там Друнина, Ев­тушенко, Вознесенский, Окуджава еще выступали… Кузнецова Симонов представил как самого молодого поэта. И он прочитал одно-единственное – как раз вот это – стихотворение – «Я в поколенье друга не на­шел…».

– Да? А помнишь, был вечер, по телевидению пере­давали, – поэты читают свои любимые стихи других поэтов?..

– Это, наверно, было давно…

– Очень давно. Там Вознесенский читал «Черного человека» Есенина, Кузнецов читал Павла Васильева – «Наталья» называется стихотворение. Павел Васильев сравнивает женские руки с лебединой шеей. Такой там образ. Я знаю, Кузнецов мне читал это стихотворение. «Наталья». Павла Васильева он ценил... Говорил: «Гений!» Выделял его поэму «Христолюбивые ситцы»… У меня есть сборник Васильева, я специально эту поэму отыскал… Дааа, конечно… «Христолюбивые ситцы» называется…

А вот еще у Фета, смотри: «Когда сквозная паутина / Разносит нити ясных дней…» – как это необычно и красиво!

– А это кто обнаружил, Кузнецов или вы сами?

– Я не помню. Вот это не помню... Но так он его чи­тал (Фета) и говорил: «Какая свобода!» И вообще весь так возбудился… Вот еще: «Какая грусть. Конец аллеи, опять с утра исчез в пыли. Опять серебряные змеи через сугробы поползли…» Серебряные змеи – это поземка…

– Ну, это же тоже есть у Кузнецова в стихах. «Зме­иные травы». «А впереди через насыпь / Серебристые змеи ползли…»

– Ну, Юрий Поликарпович!.. «Опять серебряные змеи…» Это, кстати, отмечал Бунин… Ну «Белеет парус одинокий…» тоже ведь Лермонтов взял строчку у Бес­тужева-Марлинского… «Белеет парус одинокий» – это не лермонтовское. То есть вот «надо уметь взять», как он говорил…

Ну, да. Фета он любил (смеется)... «Севастопольское братское кладбище» он мне не читал. Но отметил у себя предисловии. Очень сильное стихотворение!

 – Ну, оно такое, чуть ли не единственное у Фета гражданского плана…

– Да! Больше нет…

…Потом он, значит, переводные стихи стал показы­вать… Не помню авторов… Ну, про «Пьяный корабль» он сказал, что все переводы – плохие. (Свои он тогда, по-моему, не читал.) Далее… вот «Руки по швам, руки по швам!..», помнишь, стихотворение Кузнецова? («Моросящий дождь».) «Это же, – говорит, – Киплинг! Я взял саму интонацию у него». И достал стихотворение Киплинга. Я сравнил, – действительно! – тот же ритм...

Потом – «Так русская мысль начинается…» стихотворение Кузнецова – в одном из сборников там было вместо «напился с тоски» – «заплакал с тоски»…

– В этом же стихотворении, кстати, про «русскую мысль», там было раньше «Поют, опадая, листки», а в «Крестном пути» он заменил на «Оттуда мне глаз не свести». Как вам это исправление?

– Даааа. Лучше старый вариант. Иногда поэт портит свои стихи… Такой закон. Когда пережмешь слишком… «Поют, опадая, листки», конечно. «Оттуда мне глаз не свести…», нееет, нет! Зря он это сделал!.. А может, оно выбивается немножко, понимаешь… «Поют, опадая, листки»... Может, оно в другое стихотворение должно идти… «Оттуда мне глаз не свести», – наверно, так он размышлял, – это ближе к данному стихотворению…

А про стихотворение свое «Семейная вечеря», я помню, Кузнецов говорил, что оно автобиографиче­ское. Так все и было. Цыганка предрекла рождение поэта.

Цитировал как-то Юрий Поликарпович Лермон­това. Говорит: «Это звучит несколько эгоистично, но очень верно схвачено…» Там: «Быть может, эти вот мгновенья, что я провел у ног твоих, я отнимал у вдох­ А чем ты заменила их?» Он так говорит: «А чем ты заменила их?! Это несколько эгоистично, но очень верно сказано».

– У него ведь есть нечто, развивающее эту тему: «Кого любил, того забудь, Того насквозь прошел твой путь. Рожденный женщиной земной, Ты не заметил ничего, Что стоит взгляда одного, На эти звезды в час ночной…»

– Да, да. И вот «Звезда на запад покатилась…» фе­товское опять же...

– Да... Но – «Даль через дорогу перешла» – такого уже Фет не мог написать.

– Нет, это уже кузнецовское, чувствуется. Конечно.

Говорил и о прозе. О Бунине говорил, что стихи у него выше прозы в каком-то смысле. (Хотя лично я считаю, что «Жизнь Арсеньева» – это вообще та­кое достижение прозаическое!.. Ну, это – поэзия!) Как-то вечером он читал мне стихотворение Бунина «Одиночество». Там где: «Хорошо бы собаку купить». Целиком читал. Про Чехова он говорил, что «Чехов свою задачу исполнил». Исполнил как писатель. «Со­рок четыре года, – говорит, – жил. И написал!.. Диву даешься…» Особенно «Черного монаха» он выделял. Ценил Чехова…

Полонского вот он еще выделял… Боратынского там какие-то стихи читал… Вот Клюева он читал, в последнее посещение, у него толстый том Клюева ле­жал… «Ну, он, – говорит, – слишком в себе замкнут. Слишком… нет интонации… Стихи в стихах живут…» Он избранное Клюева читал, карандашом что-то там отмечал… Я даже удивился, обычно не видел такого… Говорит: «Вот, попадается много интересного…»

Про Есенина … «Вот у Есенина, – он говорит, – “Жизнь моя, иль ты приснилась мне…” Такую строчку так просто написать нельзя. Это – прозрение из иного мира». «А вот – “Словно я весенней гулкой ранью про­скакал на розовом коне” – это Афанасьев, – говорит, – наступает рассвет. Сразу видно». Вообще, он говорил, что из двадцатого века – Есенин и Блок. Из Серебряно­го – никого. То есть, он сказал, что есть две величины неизменные – Есенин и Блок. Потом он еще говорил, что о нации судят не по количеству людей, а по… «Вот Есенин. Не будь Есенина – и все! – уже нация другая, народ другой. Не просто… – говорит, – а вот Есенин. Не будет Есенина – и уже другое лицо у народа, другое состояние…»

– А Маяковского он не любил, да?

– Маяковского, ну так... Но когда речь шла о смерти, он говорил, что «Маяковского убили». Это он говорил.

– И Есенина, получается…

– Ну, получается, да. Он в этом не сомневался. Не сомневался.

– Странно, кстати, что в этом своем предисловии («Воззрение») он не отметил почти ничего у Блока. Только в дорожной череде его стихотворение упомянул.

– Хотя про Блока он мне сказал: «Долго не мог выйти из-под влияния Блока». Это его слова. «Интона­ция, – говорит, – и мне на это обращали внимание…» Я так удивился, что он это говорит: «Долго не мог ос­вободиться от его интонации. Был в плену…» Ну, похо­же… Может, слово не «плен» было… Про Есенина он же не говорил этого, а вот Блока было такое влияние, что он даже под ним находился… А вот знаешь, какое стихотворение напоминает Кузнецова у Блока?.. Он, кстати, его выделял… «О доблестях, о подвигах, о сла­ве…», где он фотографию убрал со стола – «Твое лицо в его простой оправе / Своей рукой убрал я со стола». Он мне о нем говорил, даже прочитал его. И даже свое на­ звал, которое напоминает… И говорил, что ряд стихов не свободен от влияния Блока. Это точно совершенно я помню. За язык его никто не тянул… Ну, а когда он освободился, чего ему уже было…

Продолжение следует

Беседу вёл Евгений БОГАЧКОВ

Литературная Россия № 1, 2010

Комментарии

Спасибо большое, интересно было читать воспоминания. Каждый, правда, говорит сквозь себя, то есть наполовину о себе, но облик поэта просвечивает.
Бог в помощь!