Прочь, печаль моя слепая!
Прочь, бескрайняя тоска!
Вновь преграды все сминая,
Я шагаю сквозь века.
И — порой — не видно солнца
И в душе порою мгла.
Дарит мне рассвет бессонный
Горсть нетленного тепла.
Прочь, печаль моя слепая!
Прочь, бескрайняя тоска!
Вновь преграды все сминая,
Я шагаю сквозь века.
И — порой — не видно солнца
И в душе порою мгла.
Дарит мне рассвет бессонный
Горсть нетленного тепла.
Это был он.
Поседевший. Высохший. С острыми морщинками у глаз.
Он почти не изменился. Только стал ещё прозрачнее. Воздушная борода серебрила худое лицо. Тонкие кисти рук — маленькие, белые, словно птенцы голубей — взлетали к небу и снова прятались в золотых тканях облачения.
Батюшка служил Литургию неспешно, вдумчиво. И совсем не замечал её. А она, обняв маленькую дочку, прислонилась к колоне и смотрела на священника, не находя возможным оторвать свой взор.
Всю жизнь Наталья Никандровна прожила в городе Михайловске. Работала в домоуправлении, и была там не какой-нибудь мелкой сошкой, а начальником. Да как стали ее годы да хвори одолевать, вышла она на пенсию и с той же регулярностью, как прежде — на работу, стала ходить в церковь. Благо, от ее дома до Преображенского кафедрального собора было рукой подать, почти как до продуктового магазина, в который пенсионерки со всей округи ходили не столько за покупками, сколько ради того, чтобы меж собой о том, о сем покалякать. А что еще ей делать на пенсии, как не в храм ходить? Дети давно уже взрослые, а внуки, того и гляди, их перерастут — некого теперь опекать да воспитывать. Опять же, смерть не за горами — за плечами, пора о душе позаботиться, замолить грехи юности и неведения, чтобы там в хорошее место попасть. Оттого-то Наталья Никандровна и ходила в собор, книжки душеполезные в иконной лавке покупала, читала их так же увлеченно, как прежде — романы про Угрюм-реку и про поднятую целину, да воцерковлялась потихоньку.
— Вон там в углу твоя кровать. — прошептала медсестра, кивком показывая на узкую койку с серым пропечатанным бельем. Больница Пятьдесят Пять — жирные черные штампы.
В темноте палата, лишенная всякого цвета, казалась Соне негативом черно-белой реальности. Она прошмыгнула в свой угол, боясь разбудить спящих в палате женщин. Поставила на пол сумку, и, сняв с себя свитер и юбку, свернулась клубочком на серой больничной простыне.
Колени к груди. Руки на животе. Она — галактика, стремящаяся к центру. Там внутри, в самом её средоточении, зародилась и уже могла погибнуть новая жизнь. Маленький беспомощный комочек.
Мир так мал, так тесен. Социологическая теория так называемых «шести рукопожатий» утверждает, что если пожмёшь руку знакомому, а он — другому, уже своему знакомому, то шестое его рукопожатие будет с твоим знакомым. Мы все живём вблизи, рядышком — чуть ли не родня друг другу. Это стало особенно ощутимо в глобальном мире, когда благодаря технологиям границы почти исчезли. Так откуда же столько злости и агрессии? Или как раз отсюда — из общемировой коммуналки?
И как велик разброс мнений, разночтений, пониманий. Что такое человек? Зачем он? Чем ограничен? До какого предела пластичен и подвержен изменениям? Что можно с ним делать и чего нельзя? Или всё можно?
Народ дробится на группки и группировки, народ распадается, исчезает в дроблении на своих и чужих. Чужих становится всё больше, все — чужие. Но так не должно быть, это какая-то страшная иллюзия — если мы народ. Или мы не народ, а всего лишь случайное сцепление бессмысленных, разделённых эгоизмом индивидов — т. е. не органическое (народ растёт из единого корня, подобно дереву1), а механическое единство разрозненных элементов?
Вопросы непраздные, трудные. А ответы на них, если и есть, то у каждого свои. Это ведь проблема. Альтернатива ей... Нет, не единая идеология — здравомыслие, только где ж его нынче взять?
Надо понять, разгадать эту антропологическую загадку: куда девалось здравомыслие? На что мы его променяли? (Если б не променяли, оно бы в нас осталось). За какую чечевичную похлёбку мы отдали своё человеческое достоинство? В чём оно?
Неправильно я жила: рвалась на Зов, к Зову, интересовалась Зовом, отдавалась Зову; ничего особо не боялась, не страшилась — только бы не потерять Зов, только бы слышать Его в своих глубинах. Всё, что отвлекало от Зова, лишь досаждало, раздражало, гневило или мучило, заставляло страдать, и я, как умела (или не умела) страдала, утешаясь лишь Зовом. Зов — это всё, что мне нужно: моё счастье, моя пища, мой смысл, моя страсть, моя любовь.
Но любовь даёт, а я лишь брала. Пустому человеку и нельзя иначе — что может дать Зову любящий, кроме своей жажды слышать? И разве не дерзостью будет мыслить иначе?
Дерзостью или дерзновением — всему своё время. Дерзость — это дерзновение прежде срока, это наглость вместо дерзновения, т. е. недостаточная любовь к Зову. Дерзновение — не самочиние, а ответ на Зов.
Я боюсь, пока помню себя. И как же трудно помнить себя тому, кто желает забыться в Зове.
Тони, тони пустой человек, как пустое ведро в колодце. Тони, не стыдясь своей пустоты — иначе будешь имитировать полноту и никогда не наполнишься. Наполняйся, пока Рука Божья не начала поднимать тебя, чтобы утолить чью-то жажду. Спеши стать полным, пока есть время. Ибо жизнь — это не наполнение, а отдача!
«Вот, Я посылаю Ангела Моего пред лицеем Твоим, который приготовит путь Твой пред Тобою» (Мк. 1:2)
«...его почитали за пророка» (Мф. 14:5)
«Дочь Иродиады тотчас пошла с поспешностью к царю и просила, говоря: хочу, чтобы ты дал мне теперь же на блюде голову Иоанна Крестителя» (Мк. 6:22)
Человечество — гордое слово, дорогие братья, но если смотреть на него с горы, не увидишь человечества. Виден туман, видны облака, но человечества не видно. Видны темные массивы лесов и неровно сотканная сеть полей и лугов, а человечества не видно. В тумане угадываются большие города, словно разлитые лужи серой краски, проступают белые извилистые нити рек и дорог, но нет намека на человечество. Не видно царских дворцов, палат парламента, храмов, как не видно и мух, переносящихся по этим башням человеческой гордости, не видно воробьев, летающих выше мух, не видно орлов, парящих выше воробьев. Видно чуть голубизны вверху, ее люди называют небом, а внизу немного серого, это люди называют землей, а между ними нечто, что люди не называют никак. Наблюдатель на вершине горы, наконец, утомился в поисках человечества в долине, прикрыл глаза, и с циничной усмешкой прошептал про себя: «Человечество — всего лишь гордое слово!» И не открывая глаз, стал прислушиваться, не услышит ли он это человечество.
— Собака? Почему?
— Собака не предаст,
она и жизнь отдаст.
— А кость?
— И кость, когда ты изнемог,
как свет и царь,
как бог...
— Она лишь тварь:
животное и только.
— Живой фонарь,
или, быть может, долька
Луны. Она, как грелка
душе-скиталице.
Страдалица — страдалице...
Август, 2016
Иосиф Прекрасный достиг большой славы. Но вначале перетерпел злодейство братьев и продажу в рабство. Затем, домогательства хозяйки и тюремное заключение по навету. Величие прошло через огонь, как очищаемое золото.
Синусоида жизненной линии: счастливое детство, чудесные сны — продажа в рабство, тюремное заключение — приближение к фараону, довольство и слава — явно пророчествует о Христе. И там, и там незаслуженное страдание, перенесенное без злобы, предшествует великой славе.
Моисею в детстве угрожала насильственная смерть. Как Иорданские воды открывают Евангельский рассказ Марка, так путешествие в осмоленной корзинке по Нилу открывает жизнь Моисея. Потом были сорок лет жизни в «золотой клетке» — во дворце фараона. Потом еще пастушеских сорок в горах со скотом. И, наконец, еще сорок в пустыне с народом. Жизнь Моисея так длинна и насыщена, что, разделенная на тысячу частей, она сохранила бы неподъемную тяжесть для обычного человека в каждой своей тысячной доле.
Даниил тоже толковал сны, и тоже был в рабстве. Конечные судьбы мира открывались ему; цари, чья тень наводила ужас, приклоняли к его словам свое ухо. Зависть рыла ему яму. Точнее, зависть использовала уже вырытую яму со львами для истребления мудреца и праведника.
В 2016 году началась реставрация первого этажа дома. На восстановление и на флигель выделено около 10 млн рублей.
Усадьбу Афанасия Фета, которую Иван Тургенев называл «маленькой Швейцарией», восстановят в Золотухинском районе Курской области. Об этом сообщили в четверг в комитете информации и печати региона.
«В этом году приступили к реставрации первого этажа дома. На восстановление и на флигель выделено около 10 млн рублей. На первом этаже будут максимально восстановлены кабинет писателя и буфетная», — рассказал представитель комитета.
При реконструкции будет сохранено окошко в буфетной комнате, через которое прислуга приносила Афанасию Фету чай на рабочее место.
В Москве назвали лауреатов премии «Книга года». В 2016 году «Книгой года» стал «Блокадный дневник» Ольги Берггольц.
Премия «Книга года» традиционно вручается в первый день Московской международной книжной выставки-ярмарки и открывает череду литературных событий сезона. Церемония вручения премии прошла в среду в Доме русского зарубежья им. Солженицына. Награды лауреатам вручал министр культуры Российской федерации Владимир Мединский.
В 2016 году «Книгой года» стал «Блокадный дневник» Ольги Берггольц, выпущенный в издательстве «Вита Нова». В книгу вошли дневники Ольги Берггольц за 1941–1945 гг.
Солнечные лучи падали на желтую стену противоположного дома и, отражаясь мягким светом, желтили раму, подоконник, оставленную на нём с вечера кружку, эскизы и все вещи скромного жилища. Феликс открыл глаза и, молниеносно подскочив к окну, радостно воскликнул
— Наташка, посмотри какое жёлтое утро! Не даром мне сегодня одуванчики снились.
Наталья сладко потянулась, открыла один глаз, убедилась в правоте слов мужа, и опять уткнулась в подушку своей рыжей шевелюрой. Несколько последних дней она утром с трудом просыпалась. Веки слипались, и женщина вновь утонула в неге сна.
— Здравствуй, жёлтое утро! — крикнул Феликс в окно, вновь будя своим возгласом Наталью и соседей за стенкой, — Сегодня всё будет жёлтое: машины, цветы, даже облака…
Ей так и не удалось выяснить у мамы почему, не смотря на жгуче-черные от самого рождения волосы, отец назвал ее Светланой. Отец умер рано, унеся с собой тайну ее имени в могилу. Впрочем, теперь, когда ей стукнуло «за пятьдесят», Света перестала интересоваться этим вопросом.
За несколько лет работы в цветочном бутике, расположенном на автобусной остановке в соседстве еще двух ларьков, Света видела всякое: и смех и грех. Зимой люди, ежась и кряхтя, в ожидании транспорта заходили к ней. Деловито рассматривали цветы, напоминающие о жаре минувшего лета, приценивались к ним, словно и впрямь собирались приобрести букет-другой. Но стоило в окне показаться автобусу нужного им маршрута, как они молниеносно выбегали, не извинившись и не попрощавшись.
Она каждый вечер, незадолго до заката солнца, поднималась на крутой взлобок-толстик холма, нависший над обрывом, и, приставив согнутую лодочкой ладонь к глазам, смотрела неотрывно на змейку дороги, выползающую из леса. Перевалив речной брод, дорога петляла по лугу. Дотянув до подножия Ильинского холма, дорожные колеи отворачивали в сторону и скатывались опять в низину, тянулись теперь к другому холму, по пологим склонам которого карабкались рядами улочек невзрачные домишки Городка к белеющей на вершине громаде Богоявленского собора.
Путник, вышедший из леса, на этой дороге был виден издали. Путь в два десятка верст от железнодорожной станции проделывался теперь обычно пешком, без надежды на попутный транспорт: в военную пору и полудохлая клячонка, впряженная в телегу, была в редкость.
Утро первым лучом на ладонь мне упало.
Безмятежная высь в золочёной резьбе
Кружевных облаков — это только начало,
Это самое время растаять в тебе.
Пусть вернутся опять поцелуи надежды,
Растревоженных чувств молодые снега,
Что идут и идут вечной тайною между,
Между мной и тобой, где судьба не строга.
Пророка Книгу прочитав,
Я с кем-то обнаружу сходство
В том, как бессмысленно Исав
Продал за чечевицу первородство.
Как чреву чужд духовный нрав, —
И в небо не взирая свято,
Мамон, коснеющий Исав,
Предпочитает душе брата.
Прожитый день ещё страстями жалит!
Ложится ночь спокойна и тиха.
Покровом звёздным гасит все печали,
Уносит зло в глубинные меха,
Укутавшие землю и дубравы,
Приютом добрым кажется мой дом,
Летящий кораблём куда-то в гавань
Меж звёзд-медуз, светящих серебром.
Стою одна в покойном созерцаньи,
И звёзды, звёзды — им же несть числа!
Во мне глубины тонут мирозданья,
Или сама их толщу проросла?
26 августа (8 сентября) 1870 года родился замечательный русский писатель Александр Куприн. Мы знакомимся с ним в детстве, с замиранием сердца слушая, как нам читают, или читая уже самостоятельно его рассказ «Белый пудель»; встречаемся вновь в отрочестве, размышляя над повестью «Гранатовый браслет», которая ставит перед нами весьма непростые вопросы… И как жаль, что немногие из нас обращаются к Куприну в зрелые годы, а ведь каждое его произведение — это урок человечности. Между тем жизнь самого писателя с самого детства была полна лишений, испытаний и потерь.
Делая уборку в домашней библиотеке, натыкаешься иногда на книги, которые последний раз читал то ли в школьные, то ли в студенческие годы. Бывает, приоткроешь книжку, глянешь, улыбнешься — и спрячешь в самый дальний ряд. Но случается, что прочтешь абзац, затем еще один, потом и всю страницу, да так и застынешь на полдня с томиком в руках, среди книжных развалов. В этот раз уборка прервалась «Афоризмами житейской мудрости» Шопенгауэра.
***
«Людей делает общительными их неспособность переносить одиночество, — т. е. самих себя» — пишет немецкий философ. Здорово сказано. Пожалуй, в данном случае христианину можно согласиться с совсем не христианским мыслителем. Действительно, есть общение — и есть общение. Об одном пишет Иоанн Богослов: «Многое имею писать вам, но не хочу на бумаге чернилами, а надеюсь придти к вам и говорить устами к устам, чтобы радость ваша была полна» (2 Ин. 12). Таково общение от полноты сердца, как и сказано: «от избытка сердца говорят уста» (Мф. 12:34).
Мир в XX веке изобрел скрытые формы эксплуатации человека, прикрыв их счастливой голливудской улыбкой. Через иллюзорные ценности успеха и демонстративное потребление благ конвеерного производства товаров и массовой культуры, одинокая толпа превращается в гигантскую океанскую волну, сметающую на своем пути собственное христианское прошлое. Когда-то Паскаль произнес: «Мышление человечества есть мышление одного-единственного человека, мыслящего вечно и непрерывно». Кто же этот единственный человек, мыслящий сквозь века, проходящий тысячелетние расстояния в поисках истины? И нужна ли истина одинокой толпе, превратившейся в гигантскую цунами потребления? И что происходит с этим человеком на пороге третьей технологической революции?