Сестре, Алине Романовне Зинченко,
с верой и любoвью
Автор
Разве ты мне не скажешь снова
Победившее смерть слово
И разгадку жизни моей.
«Поэма без героя»
Поток мемуарных книг об Анне Ахматовой, хлынувший на нас в последнее десятилетие, смешал все представления о ней. И — вместо одного,
Первая Ахматова (не по общему счету с детства) —
Вторая Ахматова —
Третья Ахматова —
Четвертая Ахматова —
Это — главные, но, разумеется, не все известные нам «Ахматовы». И в
Риторический вопрос. Безусловно — все. Все это одна, многогранная и многоликая Анна Ахматова. Но выходит —
Тщетная затея — дать образ Ахматовой, «единый и неделимый», и на все времена. В наших силах лишь определить «генеральную линию» ее развития, того внутреннего строительства, которым она настойчиво, падая и отступая, из года в год занималась на глазах множества недоумевающих очевидцев.
«Беда Цветаевой, если это беда, что она не создала себе позы, как Анна Ахматова. Та сознательно и неуклонно изображала великую поэтессу, Цветаева ею была», — записывает в свой Дневник 17 апреля 1982 года Юрий Нагибин[2].
Тут много намешано, в том числе и неверного.
И у Марины Цветаевой была своя поза, причем с самого начала ее стихотворчества. Упрощенно: горняя, неземная, бунтующая и героическая душа (влияние образов Наполеона, Лермонтова, народовольцев — и дурного воспитания), обреченная страданиям в мире обычных людей, ничтожных обывателей и мещан, достойных только презрения: «Был бы щит, начертала бы «Ne daigne» (фр. «Не снисхожу»). Всю жизнь она горделиво презирала обыденность и обычных людей, но «по иронии судьбы», по общему ходу дел — всегда была погружена в них («не бытие — быт»): семья, пеленки, кастрюли, щи да каши. Спасалась от них — в воздушных замках своей гордой героической поэзии, и всех встречных звала туда, заговаривала, завораживала: стихами, экстазными письмами, пылкими речами. Но смотреть в лицо собеседнику не решалась: вероятно, это разрушало иллюзия слияния в горнем. Что и говорить? Наполеонов да Лермонтовых — кот наплакал, а в основном — обычные люди, и хорошо еще не владиславы ходасевичи, насмешливые, холодные, недоверчивые проницательные, на губах которых, близоруко вглядевшись, можно увидеть вдруг ироническую усмешку (Владислава Ходасевича и Анна Ахматова не жаловала: умен шибко).
О «Неустранимой позе» Марины Цветаевой писал другой насмешливый и проницательный критик — Георгий Адамович: «Проверяя и пересматривая многолетние свои впечатления, я думаю, что безразличие Ахматовой к стихам Цветаевой было вызвано не только их словесным, формальным складом. Нет, не по душе ей было, вероятно, другое: демонстративная, вызывающая, почти назойливая „поэтичность“ цветаевской поэзии, внутренняя бальмонтовщина при резких внешних отличиях от Бальмонта, неустранимая поза при несомненной искренности, постоянный „заскок“. Если это так, то не одну Ахматову это отстраняло, и не для одной это делало не вполне приемлемым творчество Цветаевой, человека редкости даровитого и редкостно несчастного»[3].
Всего одна на всю жизнь «неустранимая» поза Марины Цветаевой — в этом, на мой взгляд, и вес секрет. У Ахматовой же их было много, разных, противоположных подчас и потому бросающихся в глаза. Верят лишь тому актеру, который основательно вжился в роль и не выходит из роли, — такова Цветаева. Ахматова же была «плохим актером»: слишком часто меняла амплуа и многое делала наспех, эскизно… Но, может быть, вообще — не была? Может, никогда и не играла никаких ролей, не принимала эффектных поз, а — как эолова арфа (как Пушкин) — отзывалась на всякое дуновение жизни?..
Повременим с выводом, как бы не опрометчивым.
Встреча Ахматовой и Цветаевой летом
С первых же фраз по телефону — неверная, уязвленная нота:
— Говорит Ахматова.
— Я вас слушаю.
«Да, да, вот так: она меня слушает», — в скобках иронически комментирует Ахматова (запись Л. Чуковской). Сейчас же началось соперничество, соревнование в… «ненормальности»:
— Тогда я сейчас позову
— Пожалуйста. Только нужен такой нормальный, который умел бы объяснить ненормальным.
«Тут, — комментирует Ахматова, — я подумала: один безумный поэт — хорошо, два — плохо». Проще сказать, два медведя в одной берлоге…
В самом деле, здесь А ступила ненароком на заветную территорию Ц, для которой слова «нормальный», «здравомыслящий» были ругательством, и Ц тотчас же вступила в «схватку» с А за отвоевание своих исконных территорий… С неменьшей иронией, как иллюстрацию пустых капризов, что ли, А перечисляет виды городского транспора, которые отвергает Ц: «говорит: не могу ехать на такси, на метро, на троллейбусе, на автобусе — только на трамвае». Далее с телеграфной краткостью констатируется: «Она приехала и сидела семь часов подряд»; и о второй встрече на следующий день: «Мы пили вино вчетвером». Точка. Еще фраза о сексотах за углом. И все, точка.
Более ничего замечательного рассказать о двух встречах Цветаевой Ахматова не пожелала. Даже не заикалась… Нет, один раз истинно «заикнулась», на бумаге:
«Страшно подумать, как бы описала эти встречи сама Марина, если бы она осталась жива, а я бы умерла 31 августа 1941 года. Это была бы „благоуханная легенда“, как говорили наши деды. Может быть, это было бы причитание по
Далее пусто, обрыв. «Королева» вмешалась в текст и спутала весь анализ: в прежнем насмешливом тоне о венценосной особе писать уже было нельзя. Спустя
Вспоминается история с поэтессой Верой Меркурьевой (1876–1942) о которой Ахматова рассказывала в Ташкенте Лидии Чуковской: «Старушка — ловец человеков. Способ испытанный (к тому же прибегал, например, Волошин): она каждому открывает, как он замечателен. И со мной пробовала… Она мне сказала, что я — душа мира, чистый звук и прочее, что вы сами легко можете себе представить. Я слушала
И Цветаева, и Ахматова — обе, конечно, были «ловцами человеков»: даже в жизни, а поэзия вообще лучшее из средств уловления душ. В нынешнем семитомном собрании сочинений Марины Цветаевой два тома —
Значит, можно думать, что на этот раз у Цветаевой — не вышло. «Уловление» сорвалось. Вероятно, со злости, прощаясь, бросила: «А
Позднее сквитались вполне, обронив не без яду:
— Марина Цветаева много обо мне думала. Наверное, я ей очень мешала.
Сложнейшая симфония!..
Последний для Цветаевой, трагически оборванный аккорд ее — в Чистополе, осенью
«Мы шли по набережной Камы. Набережная — это просто болото, с перекинутыми
(Откуда мне было знать: и двух месяцев не минует, как Анна Андреевна приедет сюда, в Чистополь, поселится у меня, и я поведу ее этой же дорогой, по этим же доскам, и скажу: „Вот здесь я шла с Мариной Ивановной“, И умолкну, вспомнив продолжение).
— Одному я рада, — сказала я, приостанавливаясь, — Ахматова сейчас не в Чистополе. Надеюсь, ей выпала другая карта. Здесь она непременно погибла бы.
—
— Потому, что не справиться бы ей со здешним бытом. Она ведь ничего не умеет, ровно ничего не может. Даже в городском быту, даже и в мирное время.
Я увидела, как исказилось серое лицо у меня за плечом.
— А вы думаете, я — могу? — бешеным голосом выкрикнула Марина Ивановна. — Ахматова не может, а я,
Я вовсе не думала, что она может. Я просто выговорила вслух — весьма некстати! — постоянную мою тревогу»[5].
Вновь А, устами Л. Чуковской, заняла исконную территорию Ц: ведь это Ц, а не А, «ничего не может»: ни избу подмести, ни посуду помыть, ни обед состряпать, а щи варила такие, что никто есть не мог, а она — мужественно это ела… Это она, Ц, «не от мира сего», а А — «обыкновенная женщина». Какая возмутительная несправедливость!..
«Полминуты простояли мы молча, — продолжает свой рассказ Лидия Чуковская, — Марина Ивановна тяжело дышала после крика — потом двинулись дальше. Мне стало стыдно: она так нуждалась в полноте участия! а я, своей мыслью не о ней, причинила ей боль».
Опрометчивые слова! Боюсь, именно они (Ахматова!) были для Цветаевой «последней каплей, переполнившей чашу»…
И «мысль»-то была неверна. Ахматова и в Чистополе отлично бы «справилась»: пережила, устроилась (не впервой бедствовать!)… с помощью друзей и поклонников, которых у нее было неизмеримо больше, чем у Цветаевой. И все, по ошибке, по давно устоявшемуся стереотипу, считали, что она — «ничего не может». И несли: свертки, кульки, сумки… В судомойки уж не пошла бы. А Цветаевой, чтобы
В Ташкенте, меж разговоров, Ахматова сделала признание, которое очень не понравилось Чуковской, покоробило ее:
— Я ведь в действительности не такая беспомощная. Это большое зловредство с моей стороны.
Вольно было Лидии Корнеевне идеализировать Ахматову, водружать на пьедестал и расстраиваться всякий раз, когда монумент оживал и сходил с него…
— Бедная! — сказала Ахматова о знакомой старушке, провожавшей ее в 1944 году на перроне Московского вокзала — Она так жалеет меня! так за меня беспокоится! Она думает, что я такая слабенькая. Она и не подозревает, что я — танк!
Это милитарное словцо она употребляла по своему адресу много раз, — все думали, вероятно, что она шутит…
Все представляли ее нежной, нервной, истонченной, ранимой, не переносящей, конечно, и малейшей физической боли, а она:
«Оказывается, завтра ее будут оперировать — опухоль на груди, нестрашная, незлокачественная; вечером она уже придет домой. Я спросила, под каким наркозом.
— Не знаю. И не интересуюсь знать. Мне это все равно. Хотя бы и без наркоза. Я никогда не боялась физической боли. Однажды один мой знакомый мельком проговорился при мен, что боится удалить зуб без наркоза — и сразу перестал быть мне интересен. Я таких людей не умею уважать» (Л. Чуковская: Т 1, с. 123).
Тут можно было бы содрогнуться: бррр, не женщина, а терминатор
Захурдачивай да в жордупту,
По зубарам сыпь дурбинушшом, —
если бы не спасительное подозрение: поза! Причем более чем наполовину — в кавычках, ибо на самом деле тут скорее
То же — духовная стойкость, психическая выживаемость. «Сталинская полицейщина разбилась об Ахматову, — записывает в свой Дневник 24 ноября 1962 года Корней Чуковский. — Она победила их всех…»[6]
Чем? и какой ценой? — вопрос. Однако факт: «сталинская полицейщина» сломала так или иначе почти всех ее литературных спутников с «благополучной» судьбой. Сотри поэтов и писателей, художников и театральных деятелей — согнулись, оглупили себя (сам
Здесь уместно вспомнить историю одной ошибки известного литературоведа Аркадия Викторовича Белинкова (1921–1970), прошедшего сталинские лагеря и умершего в эмиграции. 19 июля 1962 года Корней Чуковский делает запись в своем Дневнике:
«Трагично положение Аркадия Белинкова. Он пришел ко мне смертельно бледный, долго не мог произнесли ни единого слова, потом рассказал со слезами, что от совершенно лишился способности писать. Он стал писать большую статью: „Судьба Анны Ахматовой“, написал, по его словам, больше 500 страниц, потом произошла с ним мозговая катастрофа, и он не способен превратить черновик в текст, пригодный для печати. — Поймите же, говорил он, — у меня уничтожили 5 книг (взяли рукописи при аресте), я не отдыхал 15 лет — вернувшись из ссылки, держал вторично экзамены в Литер
И спорить по существу. Никогда гонения правительства (если оно физические не уничтожало художника) и угнетения цензуры — не мешали возникновению шедевров искусства. Виссарион Белинский признавался, что, не будь цензуры, он, пожалуй, не знал бы, что и как писать, и растекался по древу. А наш удачливый современник поэт Евгений Евтушенко писал в своих свеженьких (1998) мемуарах: «В последнее время
Аркадий Белинков хотел построит свою «Судьбу Анны Ахматовой» на очевидно ложном постулате: Ахматова — жертва бесчеловечного режима. Но на самом деле она — не жертва, она не была сломлена властью, как духовно и творчески не был сломлен Михаил Булгаков (хотя физически надорвался в длительной борьбе), как только закалились и, может быть, обрели талант в сталинских лагерях Александр Солженицын, Андрей Синявский, Игорь Губерман… О самом Аркадии Белинкове сказать такого, к сожалению, нельзя: в жестоких советских лагерях он подорвал свое физическое здоровье и надломился духовно…
Не в этом ли заключается еще одна причина неудачи его «Судьбы Анны Ахматовой»? — Что может сказать слабый и надломленный человек — о сильном и несгибаемом? Такое даже парапсихологически невозможно…
Данная работа А. Белинкова не сохранилась (не упоминается биографами). Однако из другого его труда, ныне изданного у нас — «Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша»: Р., РИК «Культура», 1997, — можно легко представить, какой беспомощной и убогой ей предстояло стать. В «Сдаче и гибели…» автор «слишком длинно» (Чуковский) и весьма нудно, на протяжении 500 книжных страниц, доказывает всего одну,
Впрочем, и она не раз сгибалась и «кланялась»: в
Где исток этой ее удивительной стойкости?
Придется начать издалека, откуда растет человек.
«И никакого розового детства… Веснушечек, и мишек, и игрушек. И добрых теть…» — На первых фото — мальчик. Впрочем, красивый. И образ жизни, соответственно, андрогинный: крымским летом — туфли на босу ноги, старенькое платье на голом теле, стоящее на ней колом от морской соли и в довершение разорванное на боку. — «Вы не можете себе представить, каким чудовищем я была в те годы». — Стороннее свидетельство: «Она была неутомимой наядой в воде, неутомимой
Дочь флотского инженера, дворянина, — какая нужда велела ей носить грязное платье и вести образ жизни крымского Гека Финна? — Настоятельная нужда: репетиция будущего. Чтобы позднее, в старости, достаточно легко снеся десятилетия нужды и отверженности, сказать о себе и своем поколении: «Мы еще пожелезней тех…»
Была жутко упряма и ершиста в отрочестве, юности, всегда готовая на отпор. «Если бы я была твоей мамой, я бы все время плакала», — сказала однажды ее тетя, более озабоченная манерами и образом жизни андрогина, чем даже его (ее) мать, Инна Эразмовна Горенко.
— Для нас обеих лучше, что вы не моя мама, — отрезал(а) андрогин.
Неглубоко внутри (на коммунальной поверхности нутра) — ничего нежного,
Недостачу внутренней женственности, нежности, тонкости чувство восполняла в стихах. Это была своеобразная «коррекция личности», вполне инстинктивная (так больные собаки ищут и находят нужное для выздоровления растение): никто ведь не заставлял ее корпеть над рифмами. — У Марины Цветаевой в ранней юности была совсем иная «коррекция»: женственность души протестовала в ней стихами против «маскулинной» внешности. — Совершенная, цельная, непротиворечивая личность (если такая вообще способна бытовать) имеет нужду в искусстве, — всегда чужом, — лишь для блаженного,
Лихая мальчишескость Ани Горенко не была внешней, обусловленной средой, и — для одной, как чаще всего происходит в ребяческих стаях. Среды у этого «одинокого волка», в сущности, не было. Долго, вплоть до зрелых лет, когда она сам разрастается до «среды». Не сходилась близко ни с девочками, ни с мальчиками, — вероятно, не скучая тем. Была всегда «там, внутри», отсутствуя здесь. Девочка Аня и девушка Анна не то что бы имела в подругах — «задумчивость», подобно пушкинской Татьяне; чаще всего, думается, она была погружена в смутную стихийную глубину, в сомнамбулу, откуда выныривала, скорее насильственно, — в резкость и отпор, шокирующие окружающих. Уютнее всего она чувствовала себя в бессознательном, где иногда с нею происходили замечательные вещи, которые она принимала за норму и оценила лишь в зрелости…
Одна из соучениц Анны Горенко по гимназии в Киеве заметила ее однажды в храме святой Софии, зайдя туда из любопытства, — была «передовой», в отличие от нашей героини, — и застала свою одноклассницу не за молитвой, поклонами и крестным знамением, а в глубокой задумчивости, с неподвижным, остекленелым взглядом. — Та же сомнамбулическая погруженность — в Боге…
И для сестер и братьев была — странное существо, способное взбесить своим молчаливым упрямством, но которое можно, как редкостный экспонат, иногда демонстрировать знакомым:
— Обрати внимание на Анин профиль: такого носика и с такой горбинкой ни у кого больше нет.
(Реплика Анны не учитывалась, тогда она еще не подавала реплик).
Откуда он вообще взялся, этот ахматовский нос «с такой горбинкой»? Из средневекового Рима? В старости — вылитый Данте в профиль… Скорее — с греческих островов: одна из прабабушек Анны Горенко была гречанка.
Блез Паскаль «пошутил» однажды: «Нос Клеопатры: будь он чуть покороче — и облик земли стал бы иным». Масштаб Ахматовой, конечно, другой (не меньший, а другой), но в ее личной судьбе, а частью и в судьбах русской поэзии «серебряного века», — ее замечательный нос сыграл довольно заметную роль. Первую, и на всю жизнь, позу она получила в дар от самой природы — в результате
Внешность дается нам не с потолка — по ней можно читать будущее, как по линиям судьбы на ладонях. Всякий взглянувший на нас — дарит нам нашу самооценку. Их сумма дает результат, который и на «вольво» не объедешь. Какой видели Ахматову с ранней юности? Перечитаем: «При первой же встрече, — вспоминает
Любовное свидание с Ахматовой
Всегда кончается тоской,
Как эту даму не обхватывай,
Доска останется доской.
Бунинская эпиграмма, очень веселившая Ахматову в старости, когда от «доски» остались одни приятные воспоминания.
Он, Бунин, не «обхватывал», разве что визуально, и вот с таким «веселым» результатом…
Главная заслуга ахматовского Носа, и всего ее
Была и явная психическая аномалия: детский лунатизм. — «Ночью вставала, уходила на лунный свет в бессознательном состоянии. Отец всегда отыскивал ее и приносил домой на руках». (
Не говорю о благоприобретенных «аномалиях»: о невротическом страхе улиц с оживленным движением транспорта (этим страдал и затравленный отказник Михаил Булгаков, и Марина Цветаева)
До 14 лет, по собственным словам, не умела узнавать время по часам.
В Париже, в
О «чужих снах» трудно
То же свидетельствует Надежда Мандельштам: «Что еще вспомнить про мою подругу? Как она вдруг сосредоточенно посмотрит на меня и вдруг скажет
«Телефонной телепатии» Ахматовой не раз удивлялась Лидия Чуковская. Вот одна из подобных записей, от 4 февраля 1961 года: «Случилось, как бывало уже десятки раз: только что я набрала номер ее телефона — занято; кладу трубку — звонит она сама.
Не телефон, а телепатия». (Записки, т. 2, с. 458).
Как и подобает, телепатом была стихийным, на волнах, идущих из бессознательного, где она прежде преимущественно пребывала. А когда, вероятно, пыталась демонстрировать, гордясь даром, ничего, естественно, не выходило. Точно таким же она была пророком, предсказательницей. Как только осознавала — все лопалось, исчезало…
Была очень суггестивна, не подозревая о том. иначе не написала бы самонадеянное:
Я сама не из таких,
Кто чужим подвластен чарам,
Я сама… Но, впрочем, даром
Тайн не выдаю своих.
Подвластна! И даже очень. Не случайно в 1942–1944 годах, в Ташкенте, где было тесно и душно от множества эвакуированных писателей и их часто завистливых, подчас склочных жен («вязальщиц»), — она была самой плохой, некрасивой, неблагородной, хвастливой из всех известных нам «Ахматовых». С кем поведешься…
Суггестивность мешала все карты: Ахматова легко могла спутать надежды и желания — с предвидением. Например, «видение» ближайшего послевоенного будущего, записанное Игорем Бехтеревым в
— Нас ждут необыкновенные дни, — повторяла она. — Вот увидите, будем писать то, что считаем необходимым. Возможно, через пару лет меня назначат редактором ленинградской «Звезды». Я не откажусь.
А ровно «через пару лет», в
Началось еще в ранней юности.
— Если в 16 лет не умрет в Ницце от чахотки, — сказала, внезапно для себя, Аня Горенко, не участвовавшая в разговоре.
«Все были поражены, когда предсказание в точности сбылось» (Наталия Роскина).
В другой раз, уже в
Провидческий дар выявлялся и в поэзии. Впрочем, искусство — вообще сфера предвидений, предзнаменований, колдовств. Где все сбывается с жуткой неотвратимостью. Чаще, как в жизни Ахматовой, — навыворот: «каркнул» про кого то, глядь — а это в точности про тебя самого…
— Я хочу дать вам один совет, — расставаясь с молодым поэтом, сказал однажды Борис Пастернак. — никогда не предсказывайте свою трагическую смерть в стихах, ибо сила слова такова, что она самовнушением приведет вас к предсказанной гибели (Е. Евтушенко. Волчий паспорт. М., Вагриус, 1998, с. 415). Однако может ли поэт писать о своей трагической смерти, если она не записана уже в линиях его судьбы, научнее сказать — в генах. Если он не эпигон и не попугай — вряд ли.
В военном
Дай мне горькие годы недуга,
Задыханья, бессонницу, жар,
Отыми и ребенка, и друга,
И таинственный песенный дар —
Так молюсь за Твоей литургией
После стольких томительных дней,
Чтобы туча над темной Россией
Стала облаком в славе лучей.
Все сбылось в точности, кроме «позитивной программы»: «туча над темной Россией» вскоре обернулась не «облаком в славе лучей», а
В Ташкенте Ахматова заболела брюшным тифом; в горячечном полубреду за обитой, плесневелой штукатуркой стены она увидела сцену заседания
По временам ее, вероятно, охватывал мистический страх от необъяснимого, темного, оккультного, что взвихривалось вокруг нее. Есть лишь одно из моря воспоминаний, свидетельство, когда она заплакала. «Ахматову вывезли из Ленинграда на самолете, — пишет
От жути неизвестного: вдруг они уже на немецкой территории или… на границе с тем светом…
В «Поэме без героя» она претворила ирреальность своих ощущений в этом перелете из блокированного Ленинграда:
Все вы мной любоваться могли бы,
Когда в брюхе летучей рыбы
Я от злой погони спаслась
И над Ладогой и над лесом,
Словно та, одержимая бесом,
Как на Брокен ночной неслась…
Вероятно, «та, одержимая бесом» — не ведьма вообще, а Маргарита из последнего романа Михаила Булгакова. В Ташкенте Ахматова была знакома с его вдовой Еленой Сергеевной, восхищалась ею, посвятила ей стихотворение «Хозяйка» («В этой горнице колдунья…»), читала в рукописи «Мастера и Маргариту» и называла этот роман гениальным…
Поэзия Ахматовой, несмотря на всю ее конкретность и «вещность», никогда впрямую не отражала реальности, она преображала ее в инобытие, где «страхи и ужасы России» (не по Гоголю) оборачивались победным блаженством…
В зрелости, изрядно намыкавшись со своим пророческим даром, вывела теорию (точнее, «механику») предсказаний: «Нужно быть вялой, никакой сосредоточенности, никакого сознательного усилия». Короче, нужно — не быть. Отсутствовать. Стать пифией, медиатором, проводником
И она перестала очень уж этим увлекаться. Нострадамуса и Ванги из нее не вышло…
Но колдунья осталась.
Невольная, почти не участвующая. Вокруг нее всегда
А тот, кого учителем считаю,
Как тень прошел и тени не оставил…
Суггестия и телепатия всегда взаимны и даже подразумевают смену реципиентов…
Уезжая в эвакуацию, Ахматова приняла предложение своего давнего поклонника, врача и ученого
Ты, мой грозный и мой последний
Светлый слушатель темных бредней,
Упованье, прощенье, честь!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Летом
— Я еду к мужу, — с гордостью говорила она спутникам.
Однако на Московском вокзале в Ленинграде ее ждал удар. Тут же, на перроне, Гаршин сообщил ей, что их женитьба расстроилась, что он… полюбил другую, —
Я бы лучше по самые плечи
Вбила в землю проклятое тело,
Если б знала, чему навстречу,
Обгоняя солнце, летела.
Разумеется, посвящение с «Решки» было снято, а строки «Ты мой грозный и мой последний…» решительно переделаны:
Ты, не первый и не последний
Темный слушатель светлых бредней,
Мне какую готовишь месть?
Гаршин все же продолжал иногда навещать Ахматову. Но однажды он сказал ей нечто такое (вновь смутно!), что вызывало взрыв ее возмущения, и она закричала на него — истошно, оглушительно, перепугав соседей, а более самого Г., опрометью выскочившего из квартиры…
Называйте это случайностью, совпадением, как угодно, но попытайтесь все же припомнить еще одни случай, когда после разрыва двух людей лопались дареные камни. У них нет такой дурной привычки. Но тут уж, видать, накипело…
Быта, в бытовом «дамском» значении, у Ахматовой не было. Она его не созидала, даже когда обзаводилась собственным жильем. Тут, вероятно, и некоторая ее всегдашняя инертность, и цветаевское презрение к вещам, нежелание тратить себя на мелочи, гордое: нет? и не надо!.. В голодном
В
И в относительно сытые предвоенные — носила допотопную шубу без пуговиц (умела это делать, но «Это, конечно, не способ»), а дома — халат, разорванный на боку (как платье в детстве). Не было карандашей, чернил, бумаги. Стихи писала огрызками на обрывках. А когда после второго ареста сына Льва (1938) почуяла экнкавэдэшный хвост (они не особенно и таились, «пасли» внаглую, терроризируя; с этой же целью взрезали корешки книг при тайных обысках) — совсем писать перестала. Заучивала наизусть, упорно читала стихи друзьям, чтоб запомнили, сохранили. (Немало, вероятно, утрачено безвозвратно). Позднее обзавелась чемоданчиком для рукописей, с которым не расставалась ни днем, ни ночью, ни в Ленинграде, ни в Москве… Всю жизнь — беженка, транзитка, «дальняя родственница» своих московских друзей… Но —
«Черти» — не метафизические. Мистические. Вроде бы их нет, но явно есть нечто. Мог почувствовать лишь чуткий, нервный, талантливый душой человек, каким и был с детства Лев Николаевич Гумилев…
А любовное колдовство — до самой смерти. Волновала — уже старуха! — молодых (Бобышев, Найман) и зрелых музей. И в 70, и в 75 кокетничала напропалую — с женщинами, с мужчинами, с юношами, с детьми. И добивалась своего: волновала, умиляла, трогала, восхищала. Теперь мне становится ясен смысл ее странного афоризма, записанного Наталией Роскиной: «Климакс это вопрос интеллекта»… Может быть, не столько интеллекта самого по себе, а — духовной жизни, творческого напряжения и возбужденности, встающих на пути либидного угасания человека.
Могла и напугать внезапным появлением…
Первая, дарованная самой природой, поза (гордый и дерзкий вид) с годами обернулась внешней величавостью, труднопереносимой в быту, с которой многим близким приходилось «брать свои меры».
С близкими она не чинилась; люди же не- или
…Рассказывают, что однажды она проходила мимо бильярдной комнаты в Доме литераторов, — мужчины, как по команде, опустили кии и зачарованно смотрели ей вслед…
Александр Твардовский, «первый поэт республики» (Б. Ахмадуллина), звоня ей по телефону впервые и называя себя, добавлял после короткой паузы: «Редактор „Нового мира“: может, она, небожительница, как поэта его и не знает совсем… может, не знает еще, что он — редактор лучшего в России литературного журнала…
Только пьяные мужики не боялись этой величавой старухи, смело приставали на Невском: „Девочки, пойдемте…“
С этим у нее были явные проблемы. Всю жизнь…
Более всего, кажется, она любила тех, с кем, по разным причинам, не надо было спать: Модильяни, Блока, Маяковского, Недоброво, Исайю Берлина…
Три замужества, и все — точно во сне или „понарошку“. Из любопытства или „поэтического“ профита; из желания „послужить“ и „пострадать“; из подчинения чему то, почти не имеющему отношения к любви. Замуж — словно в монастырь, на послушание и смирение… Особенно это касается второго брака, с ассириологом Владимиром Казимировичем Шилейко. С ним Ахматову точно подменили: неукротимая, своенравная, капризная с
Но сочтем, так ли много ее вины перед Гумилевым. Главная,
Полагаю, что ответ у поэтов на все надо искать в „состоянии“ их поэзии. В конце
С одной стороны: в 1918–1921 годах ей было 29–31 год, — критический возраст для женщины, осознавшей, что молодость прошла, былая привлекательность, вызывавшая всегдашний интерес у мужчин, тоже на исходе.
— Стара собака становится, — сказала однажды Г. Адамовичу в кафе Дома искусств, когда он, в волнении от встречи, стал говорить ей
А с другой стороны: случайно ли ее личный духовный кризис совпал с революцией, с „разворошенным бурей бытом“ (С. Есенин), с длящимся и углубляющимся социальным кризисом и мучительным переустройством России?..
Наконец, третий брак Ахматовой: 1923–1938 — с искусствоведом Николаем Николаевичем Пуниным, сгинувшим в сталинских лагерях. Неблагополучие их совместной жизни мог вскрыть разве что психоанализ, которым в то время она интересовалась:
— Я многого не понимала бы до сих пор в Николае Николаевиче, если бы не Фрейд, — говорила в августе
Даже если Ахматова ошибалась в своем психоанализе, это не меняет дела. Значит, неблагополучие заключалось
Три мужа. Кого из них она больше любила? Очень интересный вопрос. Его задала Э. Герштейн близкой подруге Ахматовой — Нине Антоновне
Сомнительная интерпретация. Очевиден другой вывод: никого. Особенно сильно, страстно, всепоглощающе — не любила никого из мужей: ни Гумилева, ни Шилейко, ни Пунина… Конечно, с последним она прожила 15 лет, это
И саму Ахматову занимал этот вопрос в переломные
1. „В течение своей жизни любила только один раз. Только один раз. Но как это было! — В Херсонесе (в ранней юности. — В.Б.) три года ждала от него письма. Три года каждый день, по жаре, за несколько верст ходила на почту, и письма так и не получила“.
2. „Многих любят так, как любят и любили ее. Но, наверное, никого так, как ее, не ревнуют. И не
Не лишено окольного (очень окольного!) смысла замечание Ахматовой о том, что ее ревнуют — „
Вся долгая любовь Николая Пунина к Ахматовой — сплошная, бесконечная ревность — мучительная, сладкая,
„Проснулся поздно, установил, что Ан. взяла все свои письма и телеграммы ко мне за все годы; еще установил, что лева тайно от меня, очевидно по ее поручению, взял из моего шкафа сафьяновую тетрадь, где Ан. писала стихи, и, уезжая в командировку, очевидно, повез их к Ан., чтобы я не знал. От боли хочется выворотить всю грудную клетку. Ан. победила в этом пятнадцатилетнем бою“[10].
Последнюю фразу необходимо еще раз медленно прочесть, чтобы осознать до конца, что такое было
Тебе покорной? Ты сошел с ума!
Покорна я одной Господней воле.
Я не хочу ни трепета, ни боли,
Мне муж — палач, а дом его — тюрьма.Но видишь ли! Ведь я пришла сама;
Декабрь рождался, ветры выли в поле,
И было так светло в твоей неволе,
А за окошком сторожила тьма.Так птица о прозрачное стекло
Всем телом бьется в зимнее ненастье,
И кровь пятнает белое крыло.Теперь во мне спокойствие и счастье.
Прощай, мой тихий, ты мне вечно мил
За то, что в дом свой странницу пустил.
1921
А сама „безлюбая“? Почему?
Тут ответ прост: она была поэтом, творцом, и всю свою любовь, все силы души вкладывала в творчество. Истинный поэт, она и не могла отдаваться целиком предметам своего влечения, живым реальным людям, которые являлись для нее менее ценными и важными, менее даже подлинными, чем подлинность и ценность ее искусства, важность ее призвания. Все это выражено в одной строфе ее „Музы“:
Когда я ночью жду ее прихода,
Жизнь, кажется, висит на волоске.
Чтó почести, чтó юность, чтó свобода
Пред милой гостьей с дудочкой в руке.
Ни вопросительного, ни восклицательного знака. Это даже вне эмоций: азбучная истина для поэта…
Искусство для того и существует, в частности, чтобы расширять пределы человека, чтобы восполнять несовершенство, незавершенность частной жизни. Но оно же неизбежно их обуславливает для самого творца. Виртуальность искусства (это особенно ярко видно у Марины Цветаевой) становится самодостаточной, подменяет собой жизнь, делает ее как бы побочной, вообще излишней. Что вполне можно счесть профессиональной болезнью творческой личности. И, вздохнув, закрыть тему…
„А вот монахиня Ахматова…“ — это не пресловутый
Кажется, нелепый вопрос. Десятки близких к ней в разные годы людей воскликнут: разумеется, была! Никакого сомнения!
«Своей религиозности она не скрывала, — пишет Наталия Роскина, — но никогда не афишировала и крайне редко о ней говорила».
С нею не согласна Надежда Мандельштам: афишировала! «Надю, — пишет Эмма Герштейн в очерке „Тридцатые годы“, — раздражало, что Анна Андреевна крестится на каждую церковь. Ей казалось это демонстрацией».
Но почему бы и не демонстрировать то, что есть на самом деле? Из чувства протеста и сочувствия гонимой властями церкви. (Точно так, демонстративно снимая шапку у всякого храма, смущая спутников, крестился Николай Гумилев). Там, в церкви, она чувствовала себя если и не своей, то и не чуждой, не лишней, чего не скажет о советской литературе, из которой ее время от времени изгоняли надолго.
Неверующих спутников конфузили внешние проявления ее религиозности. Лидия Чуковская описывает совместное посещение монастыря в Загорске 1 мая 1953 года: «Вокруг нас шептались: „Мирские, мирские!“… Анна Андреевна опустилась на колени перед иконой Божьей Матери, а мы вышли».
Но есть в литературе об Ахматовой странные «проколы», вызывающие недоумение и подозрения. 3 марта 1925 года Павел Лукницкий делает запись в своей «Акумиане»:
«Раньше никогда не носила креста. „А теперь надела — нарочно ношу“. Только этот крест, золотой, на золотой цепочке, — не ее крест. Своего давно нет».
Приходит на ум ехидное замечание Корнея Чуковского из его Дневника (запись 13 мая того же, 1925, года) по случаю отпевания литература
Значит, вновь перед нами — лишь поза? Поза верующей Ахматовой…
И
Что, кроме веры, может объяснить ее духовную стойкость, ее
И упало каменное слово
На мою еще живую грудь.
Ничего, ведь я была готова,
Справлюсь с этимкак-нибудь , —
писала в
Вероятно, вера —
— Уезжаете? Кланяйтесь от меня Парижу.
— А вы, Анна Андреевна, не собираетесь уезжать?
— Нет. Я из России не уеду.
— Но ведь жить все труднее.
— Да. Все труднее.
— Может стать совсем невыносимо.
— Что же делать.
— Не уедете?
— Не уеду [12].
В каждом слове — твердость, конечная, почти фаталистическая, уверенность в избранном пути…
Блок, Чуковский, Пастернак, Горький, Маяковский — хоть верили в «преображение народов революционном котле», — до известной поры. А она этой идеей никогда не увлекалась. У нее вообще не водилось «идей», даже когда вся Россия ими бредила и колобродила.
Доверие к своему призванию и к своей Судьбе (это слово она всегда писала с заглавной буквы) — вот, на мой взгляд, та вера, которой она всегда была послушна. Не оспариваю Верховное Существо, но чаще всего, думается, она так высоко не адресовалась, оставаясь с людьми, грешными и земными, а призвание и Судьба всегда были здесь, под рукой. Он был — для темных одиноких ночей, тайных и редких страстных (допустим) молитв, а они — для жизни в миру, для бытовых страданий души и тела, для состраданий ближним… и для радостей, для торжества творческих побед…
Эта «двухэтажная» (если не многоэтажная) вера давала ей смелость и чувство долга посещать семьи арестованных друзей — не откладывая в долгий ящик. «А она пришла? — спросила любопытная Надежда Мандельштам вдову репрессированного поэта Бенедикта Лившица. — «Сразу же. Первая… Мы еще не успели убрать…» И саму Н. Мандельштам она не бросила в тяжелое время после ареста ее мужа, высоко ценимого Ахматовой поэта Осипа Мандельштама. И хлопотала за него через влиятельных знакомых (тогда, в
Вера же — в призвание, в Судьбу, в
Ей не грозило и в старости стать рамоли, расслабленной. сентиментальной,
— Ко мне тоже приходят и тоже все с роковым и самым задушевным, — сказала Анна Андреевна. — Но кто пришел один раз, тот во второй не сунется, так я их встречаю».
А по поводу заявления Д., что о на пишет, собственно, не стихи, а «откровения женской души», — ледяным тоном:
— Да, знаете, когда в стихах дело доходит до души, то хуже этого ничего не бывает.
Отличная позиция! Однако никто из сонма мемуаристов не отмечает жестокого отношения Ахматовой к «поэтикам и поэтессикам» (Маяковский). Ничего подобного. Она всех принимала, хоть и не всегда охотно, всех выслушивала и… говорила протяжно: «Ну что ж…» И замолкала надолго, давая тем понять, что говорить больше не о чем. Вся жестокость. Хотя и после этого, да, не потянет на второй визит.
Не следует вообще презирать позу, как это делает Юрий Нагибин, имевший сам несколько приличных поз. Верная — много стоит: хранит, не дает расслабляться, и больше — лепит лицо личности. Поза — это позиция, положение человека в данном
Великолепна была поза Н. Гумилева: джентльмен, рыцарь и воин «без стара и упрека»; и можно быть уверенным, что он не изменил своей позе во время расстрела…
Очаровательна — всегдашняя поза Б. Пастернака: «вечное детство» (Ахматова), восторженное удивление красотами, высотами и глубинами мира… (вплоть до «нобелевского» столкновения с его мерзостями).
Надменная и гордая поза М. Цветаевой на всю жизнь стала содержанием ее стихов и поэм…
Гоголь меня убеждения и позы — как щеголь перчатки…
То же Толстой (не Алексей Николаевич, хотя и его поза целиком — на известном портрете Кончаловского: жуир с грустным взором)…
Поза Андрея Белого: маска «безумного гения» и всевозможного бунтаря — лишь в самом конце стала спадать с его одряхлевшего (и, оказывается, очень милого) лица, но он — «гоголёк», «невнятен, запутан, легóк» — ее упорно нацепливал в своих задиристых, драчливых мемуарах…
Евгения Замятина поза — на всех его портретах: холодный, насмешливый, самоуверенный, слегка презрительный, крепкий как монолит. Лишь прочтя том его писем к жене, увидишь: очень нервный, пугливый, как женщина, болезненный, сомневающийся в себе…
Поза Маяковского, бунтаря и трибуна…
Хулиганская поза Есенина («Надо подебоширить, а то забывают»)…
И так далее, далее…
Небожительницей наподобие Вячеслава Иванова или даже Дмитрия Мережковского — Ахматова быть не хотела. Бог ей всегда был — в помощь, а не в «небесное» устроительство и духовный комфорт. Зачем же в таком случае по мелочам склонять Его имя?..
Вполне возможно, что позднее, в
«Она — совершенство, и в этом, увы, ее предел», — сказала однажды Марина Цветаева об Ахматовой. Сказала по
О цельности и «совершенстве» Ахматовой говорить не приходится. Она — эталон многоликой противоречивости, изменчивости, текучести. Впрочем, здесь она была в хорошей компании: Гоголь, Толстой, Достоевский, Пушкин блистали своей противоречивой изменчивость, «выворачиванием наизнанку» в течение жизни. Но было в духовном развитии Ахматовой несомненное поступательное движение: от стихийности и бессознательности — к сознанию, рассудку, разуму. Сомнамбула, пророчица и колдунья уходила во все сжимавшуюся тень подсознания и проявлялась все реже. Поздняя Ахматова в сравнении со всеми другими поэтами, ее современниками, поражает
В молодости она целиком доверяла своему наитию, «нутру» и потому писала стихи почти беспрерывно (все же и тогда украдкой подглядывая за собой, репетируя перед зеркалом, наматывая на ус); сейчас она может и попенять своей Музе:
Как и жить мне с этой обузой,
А еще называют Музой,
Говорят: «Ты с ней на лугу…»
Говорят: «Божественный лепет…»
Жестче, чем лихорадка, оттреплет,
И опять весь год нигу-гу .
Изменилась и ее сознательная позиция по этому поводу:
«Труд и самопроверка. В разговоре с Анной Андреевной я
— Нутром долго ничего нельзя делать, — сказала Анна Андреевна, — это можно иногда, на очень короткое время» (Лидия Гинзбург).
Отлично. Однако в зрелости и даже в старости процесс ее творчества мог напоминать то «священное безумие», о котом писал Платон, говоря об искусстве. В ноябре
— А ведь я его сочиняла, когда мы ехали с вами к Сейфуллиной, — сказала Ахматова.
Очень яркий, можно сказать, классический образчик «бредового» творчества. Еще один — создание пьесы «Энума элиш» в послетифозном горячечном полубреду. Однако из нескольких других наблюдений моментов творчества Ахматовой (а мало кому удавалось застать ее за сочинением стихов) можно сделать вывод, что иначе она и не сочиняла. Все поэтическое творчество всех ее эпох, по всей вероятности, было — «бредовым», «горячечным», сомнамбулическим, короче:
Где
Ягода-злодей
Не гонял бы людей
К стенкеГде Алешка Толстой
Не снимал бы густой
Пенки
Сознание вроде бы не участвовало в процессе вдохновенного творчества — стихи лились сами, и потому казалось (Ахматовой, Блоку и… почти всем большим поэтам, даже многим прозаикам), что их
— Трудно ли писать стихи? — сказала однажды. — Легко, если их
В другой раз Л. Чуковская спросила, пишет ли она «Пролог» к «Поэме без героя».
— Я его не пишу, он пишется сам, — сказала она.
Ахматова погружалась в стихию творчества целиком, по маковку. В минуты вдохновения — «ее здесь не стояло», не лежало, не сидело, — летало разве. Вывести из состояния творческой сомнамбулы ее было невозможно. Да и чревато: могла зарычать раненым зверем, наброситься, «укусить». Вспышки ее немотивированного раздражения, нелепых капризов, злости, — в адрес даже любящих ее людей (Лидия Чуковская описала несколько таких «припадков»), — вероятно, этого же, творческого происхождения… Нет, скорее,
Друзья знали это свойство Ахматовой по временам отключаться от мира, целиком погружаться внутрь, забывая об окружающих, и тихо ретировались: какаду прилетел…
А где же «труд и самопроверка»? — Надо полагать: до и после. Главный все же было — всегда! — войти в состояние вдохновения, в поэтическое инобытие. С годами это удавалось все реже и реже, но и в старости случались вполне «болдинские» сезоны…
Этот ее творческий метод, насколько он отличался полнотой (а полнотой он вряд ли отличался), имел, на мой взгляд, и свой негатив: отсутствие у Ахматовой вполне совершенных,
В последние десятилетия опыт работы над крупным сочинением («Поэма без героя») подсказал ей «компенсаторный» прием, которым пользуются ныряльщики в глубину: «задержанное дыхание». Если прежде вдохновения хватало ей подчас даже не на все стихотворение, а лишь на первое четверостишие (остальное дописывалось «сознанием»), то сейчас, с трудом войдя в творческое состояние, преимущественно ночью, она могла оставаться в нем на протяжении многих строф. Утром после такой работы она глотала нитроглицерин и задыхалась, лежа в постели с отекшим лицом.
Сознание поэта, обогащаемое жизнью с ее опытами, чтением, наблюдениями, размышлениями, безусловно, участвовало в процессе бессознательного творчества, отбрасывая и принимая в себя отсветы и озарения. Нечто вроде математического: десять пишем, три в уме. Сфера подсознания тоже поддается «дрессуре», только результаты ее непредсказуемы и неочевидны: повышается общий уровень культуры — происходит и подспудная культивация бессознательного. Кроме того, сознанию давался
Современники Анны Ахматовой, да и сама она, долго была заняты упорным постижением «Поэмы без героя», поисками ее Смысла, «главной идеи». И находили, конечно — кто во что горазд. Ахматова соглашалась: да, вы правильно поняли… И — гнула свое, неисповедимое, сообразно которому и продолжала работу. Очень сердилась и расстраивалась, когда
Но сознаюсь, что применила
Симпатические чернила…
Что зеркальным письмом пишу,
Это породило взрыв новых толкований и почти анекдотических ситуаций. Одна из них стала замечательной пластинкой Ахматовой:
— А Елену Ефимовну Тагер вы знаете? — с живостью спросила она. — Нет? Не знаете, что было со мной в Ташкенте? Как она один раз ночью страшно ко мне вошла. Общежитие уже покоилось в объятиях Морфея… Я в своей комнатушке — помните? четверть здешней кухни! — я тоже легла уже, но еще не спала. Вдруг слышу деревяшка по лестнице: «курлы, курлы» — и прямо в нашу общую с соседями прихожую. Ну, думаю, не ко мне… Нет, ко мне, вошла: «Я знаю шифр вашей поэмы»… Повернулась и вышла… Представляете себе, как это тогда звучало страшно? Слово «шифр»? (Запись Л. Чуковской).
(А «зеркальное письмо» Ахматовой, если оно не издевка над «непонимающими», — это
«Поэма без героя» — ее вершинное произведение — не монолитное здание по заранее составленному проекту, она росла вместе с Ахматовой и страной, расширялась, изменяла свою архитектонику, охватывала новые сферы российского жития, и они отпихивали «1913 год» (первоначальный замысел) —
Пытки, ссылки и смерти… Петь я
В этом ужасе не могу.
В архитектурном смысле «Поэма без героя» — неудача, такая же блестящая и гениальная неудача, как «доктор Живаго» Б. Пастернака. (Но ведь поэзию мы ценим не только за «архитектуру»). Она, как и сама Россия, напоминает «классический» московский дворянский дом, с течением лет утонувший в многочисленных верандах, мансардах, мезонинах, надстроенных этажах, пристроенных боковушках и давно потерявший первоначальный облик. Попробуй тут докопаться до смысла всего строения! В сущности, саму Ахматову вполне можно причислить к сонму ее «непонимающих» друзей. Ибо на уровне сознания смысл Поэмы как целого создания ускользал и от нее. А на глубинном, бессознательном уровне, конечно, — все ясно как Божий день. Ведь оно, бессознательное и вдохновенное, не занимается толкованием. Его сфера — краткие вспышки озарения чудесного пути, ведущего незнамо куда с невесть какой целью…
На стыке
В одном из «Вместо предисловий», вошедшем в основной текст Поэмы и датированном: «Ленинград. Ноябрь 1944», читаем:
«До меня часто доходят слухи о нелепых толкованиях «Поэмы без героя». И
Я воздержусь от этого.
Никаких третьих, седьмых и двадцать девятых смыслов поэма не содержит.
Ни изменять, ни объяснять ее я не буду.
«Еже писах — писах».
Очень аристократическая и до чего же верная позиция: ни изменять, ни объяснять!.. Нет, изменяла и объясняла — 20 лет с гаком…
Трудно ручаться, но если бы публикация полного текста «Поэмы без героя» состоялась тогда же, а не после смерти автора, работа над нею не продолжалась бы до нее: последние записи в тексте она сделала менее чем за месяц до последнего инфаркта в санатории Домодедово. Во всяком случае, тогда мы имели бы некоторое право воскликнуть, как сама Ахматова при известии, что Пастернак намерен исправить и прояснить все свои ранние стихи: «Это вершина русской поэзии. Классика XX века… Борис — безумец». — Такого права у нас нет. Но есть другое — право на понимание творческих процессов, право не всегда доверять авторским толкованиям и объяснениям…
Истоки этой сложнейшей ситуации, на мой взгляд, в той же «расколотости» Анны Ахматовой на творческую (стихийную,
Если угодно, «смыслов» и «главных идей» в этой поэме — навалом, целые россыпи: «третьих, седьмых и двадцать девятых», — выбирай любой, сообразуясь с собственной конгениальностью; а вот Смысла и Главной Идеи —
«Симфонией» называла «Поэму без героя» Лидия Чуковская. Очень верно, хоть и не исчерпывающе. Сама Ахматова, уже в другом «Вместо предисловия», писала: «Сегодня ночью (7 июня 1958) я увидела (или услышала) во сне мою поэму, как трагический балет. (Это уже второй раз — в первый раз так было в 1946)».
Уже если сознание автора не справляется с толкованием своего произведения, то его бессознательное найдет
Итак: «симфония» + «балет» =
В середине
Творческая жизнь, однако, не терпит простоев, — Ахматова обратилась к прозе. Вскоре выяснилось, к сожалению, что здесь она полная неумеха. Это заметил еще раньше Корней Чуковский, в видах благотворительности предложивший сильно нуждавшейся поэтессе откомментировать тексты
— Клейнмихель главное лицо по постройке…
— Байрон имел сильное влияние как на Пушкина, так и на Лермонтова.
— Я уже не говорю о смысловых ошибках. Элегия — «форма лирич. стихотв."
Я не скрыл от нее своего мнения о ее работе и сказал, что, должно быть, это писала не она, а
— Почему вы так думаете. Мужчина нужен только чтоб родить ребенка».
Про «мужчин», конечно, замечательно, а все остальное — нет, никуда не годится…
Чуковский не совсем точен, пиша о «писать прозой». Речь тут пока о другом: об отсутствии опыта литературоведческой работы, с чем справится, при известном навыке, любая посредственность от литературы, и даже лучше справится она, чем «
— Я прочла это Николаю Ивановичу (Харджиеву — В.Б.). Она назвал меня «
Замечательно!
Но вопрос: почему? Что мешало Ахматовой писать ее, треклятую, недоступную?.. За 40 лет упорного подчас труда: небольшой очерк «Амедео Модильяни», датированный почти как «Война и мир»: 1959–1964; несколько коротких статей о
Сравним — Марина Цветаева: как легко она переходила на прозу (четыре толстенных тома, включая двухтомник писем издания 1994–1995), все равно какую: мемуарную, эпистолярную, художественную, критическую; хотя вместо критик писала одни «апологии» или, редко, безудержные «поношения». Писала быстро, легкокрыло, вдохновенно — все! Всех засыпала своими длиннейшими экстазными письмами — которые почти ничем не отличались от ее прозы — которая ничем не отличалась от ее стихов…
В этом и заключается большая часть ответа.
«Что особенно затрудняет и даже искажает читательское понимание цветаевского творчества, — писала ее дочь Ариадна Эфрон литературоведу
Ближе к теме — Павел Антокольский: «Речь ее быстра, точна, отчетлива. Любое случайное наблюдение, любая шутка, ответ на любой вопрос сразу отливаются в легко найденные слова и так же легко и непринужденно могут превратиться в стихотворную строку. Это значит, что между нею, деловой, обычной, будничной, и ею же — поэтом[14], разницы нет. Расстояние между ними неуловимо и ничтожно».
Между творчеством (любого вида и жанра) и личностью Марины Цветаевой не было никакого зазора, никакого противоречия. Цветаева всегда или почти всегда пребывала в творческом инобытии. Ее поэтическая поза вся перешла в личность и стала ее второй натурой. Это был род психической наркотизации и каждый день требовал увеличения дозы… Цветаева — это романтизм и юношеский максимализм, это «студенческий бунт
Совсем не то — у Анны Ахматовой. Она легко обходилась в жизни без всяких «высоких идеалов». Был бы стол, да огрызок с обрывком… Люди — не ангелы, да и она не серафим… Так и плыла по жизни — «без руля и ветрил» (исключая веру): сегодня одна, завтра другая, противоположная, — с какой ноги встанет. И для своей прозы она никак не могла найти позы, удобной позиции. Ей всегда было неловко, неудобно писать,
Вывод очевиден: между ее творчеством и ее личностью, в отличие от Марины Цветаевой, — был зазор, зияние…
Однажды, в присутствии Л. Чуковской, шел разговор о невольном самообнажении автора в прозаическом тексте.
— А в лирике нет, — сказала Ахматова. — Лирические стихи лучшая броня, лучше прикрытие. Там себя не выдашь.
Кажется: нелепость, абсурд! Лирика — из души, из глуби сердца… Да, но души и сердца — не бытовых и будничных, а вознесенных вдохновением в иные сферы… Теперь вполне понятно одно, промелькнувшее выше, высказывание Ахматовой: «Когда в стихах дело доходит до души, то хуже этого ничего не бывает»…
Но для прозы тоже необходимо вдохновение и взлет, однако еще больше для нее потребна цельность души, индискретность сознания, которыми Ахматова не обладала. Нельзя описывать
«Расколотость» Анны Ахматовой особенно очевидна в ее пристрастии к «смешному»: более юморного, смешливого, насмешливого, остроумного, иронического,
— Какую еще нужно революцию, чтоб Вы перестали острить?! — возмущенно сказал
Так — в жизни, но совсем не так — в поэзии, в прозе. Для ахматовской поэтики юмор — совершенно лишнее качество. «Анна Андреевна в высшей степени остроумна и безошибочно реагирует на смешное, — писала Лидия Гинзбург. — И это совсем не понадобилось ей в стихах». — Замечание это относится к 1939 году. Но и двадцать лет спустя мало что изменилось: стихи оставались такими же серьезными, высокими, в большинстве трагическими, а сама Ахматова в общении стала еще более живой, веселой, насмешливой, остроумной. Высокая и оптимистическая трагедийность творчества (всякая подлинная трагедия оптимистична: это пиршество жизни, ее апогей) — не скажу «уживалась», но
От веселого зубоскальства до пошлости — один шаг. В этом иногда и
Вульгарность и цинизм? Да, несомненно. Однако над этой «версией» посмеялся бы и Пушкин (не отличавшийся, как известно, в жизни большим «пуризмом»), и даже сам Лермонтов,
И в это же «слякотное» время создавались самые обжигающие строфы «Поэмы без героя»:
И проходят десятилетья —
Пытки, ссылки и смерти… Петь я
В этом ужасе не могу.Ты спроси у моих современниц —
Каторжанок, стопятниц, пленниц —
И к тебе порасскажем мы,
Как в беспамятном жили страхе,
Как растили детей для плахи,
Для застенка и для тюрьмы.Посинелые стиснув губы,
Обезумевшие Гекубы
И Кассандры из Чухломы
Загремим мы безмолвным хором,
(Мы — увенчанные позором):
«По ту сторону ада мы»…Я ль растаю в казенном гимне?
Не дари, не дари, не дари мне
Диадему с мертвого лба.
Скоро мне нужна будет лира,
Но Софокла уже, не Шекспира.
На пороге стоит — Судьба.
Но как — «из такого сора!» — вырастали стихи и строфы высокого благородства и поистине шекспировской трагедийности?
Может, она была неискренна в своей поэзии? Позировала вперед своими читателями, специально «хорошела», как в воспоминаниях Н. Мандельштам:
— Ануш, там идут к нам.
— Что, уже пора хорошеть?
«И тут же — по заказу — хорошеет».
Подозрение это имело бы прочное основание, если бы точно так же, «по заказу», Ахматова писала и свои стихи, как это делал, к примеру, Валерий Брюсов. Нет, без вдохновения (которое не откликается на нужду и «заказ») она писать не умела. Гумилев — умел, или воображал, что умеет, Ахматова — нет… почти нет, ибо не все в ее творчестве равноценно…
Но тогда — КАК?
Чудом, господа. Тем классическим «скачком», который необходимо сделать, цум байшпиль, чтобы от неверия — перейти к вере…
Искусство все замешано на чуде. На возможности невозможного. («
Так. Но, вводя «чудесное» в свой анализ, мы разрушаем все уже достигнутое им, успокаиваемся на пустышке. Ибо даже чудо имеет свою диалектику, свой криз и эпикриз, все фазы развития.
Условно говоря, я представляю Анну Андреевну Ахматову — состоящей из множества отдельных, но не замкнутых друг от друга «Ахматовых» — по духовному росту: от нижайшей к высочайшей. Творческий импульс мог застать ее в любой из позиций, даже лучше, если в «нижайшей». Начиналось движение вверх, от одной «Ахматовой» к другой — эстафетный бег вверх «по этажам», и — подъем, взлет — к Поэзии. Ускорение здесь мыслится неизбежным, поэтому: чем ниже была начальная позиция, тем выше взлетал дух поэта в момент осуществления поэзии. То же надо сказать о страдании, угнетенности духа, фобиях и депрессиях — нет, в итоге. ничего благотворней для духовного взлета: сжатая кровь выстреливает в голову творческой эйфорией… И для нравственности, сиречь душевного здоровья, — профит: освежение страданием, самоедством души, чтобы не «упасть в себя» (ахматовский термин). А если нет любви и страданий — их надо выдумать, нафантазировать. И любить, и страдать, и отчаиваться — в стихах:
Одной любовью меньше стало,
Одною песней больше будет.
Этого, — вслепую, повязав глаза, — требовала от нее Муза, ее всегдашний «верховный диктатор». Как от Есенина — пьяных дебошей; от Цветаевой — надрывов и крутизн; от Бальмонта — безумных желаний, вроде хождения пешком по лунной морской дорожке; от Пушкина, Лермонтова, Блока, Гумилева — беспрерывных романов и амуров… Все равно — чего, лишь бы достигнуть сверхцели, исполнить творческую сверхзадачу.
А там — хоть трава не расти…
Примечания
Валерий Барзас родился в 1940 году в поселке Барзас Кемеровской области. После окончания средней школы много ездил по стране. Работал литсотрудником районных газет на Кулунде и на Урале, стропальщиком на Уралмаше, матросом на Байкале, слесарем нефтеперегонного оборудования в Красноводске, докером в Одессе и Ленинграде, рыбообработчиком на судах в Мурманске и Владивостоке, сельским библиотекарем в Новгородчине, почтальоном в Чугуевке (Приморье)
1. Лидия Чуковская. Записки об Анне Ахматовой. Т. 1. М.: «Согласие», 1997: «Вы сердитесь? Не сердитесь, ради Бога. Имею же я право, за полгода благонравия и кротости, полчаса быть стервой…» (с. 359).
2. Второе издание: «Книжный сад», М., 1996, с. 408.
3. Сб. «Воспоминания об Анне Ахматовой». Сост.
4. Сб. «Воспоминания о М. Цветаевой». М.: Сов. писатель, 1992, с. 511–512.
5. Лидия Чуковская. Избранное. «Горизонт» и «Аурика»:
6. К. Чуковский. Дневник 1930–1969. М.: Современный писатель, 1995, с. 328.
7. Об Анне Ахматовой. Стихи, эссе, воспоминания, письма. Лениздат, 1990. С. 29–30.
8.
9.
10. Звезда. — 1995. № 1. — С. 90.
11. К. Чуковский. Дневник 1901–1929. М. Современный писатель, 1997. С. 339.
12. Георгий Иванов. Собрание сочинений в трех томах. Т. 3. М.: Согласие, 1994. С. 55.
13. Ариадна Эфрон. «А душа не тонет…» Письма, воспоминания. М.: Культура, 1996. С. 336.
14. П. Антокольский. Собр. соч. Т. 4. М.: Художеств. литература, 1973. С. 39.
15. Новый мир. — 1989. № 2. — С. 144.
Комментарии
45 лет назад...
Светлана Коппел-Ковтун, 05/03/2011 - 16:28
45 лет назад, 5 марта 1966 года, Анна Андреевна Ахматова покинула этот мир.
Во время похорон Анны Ахматовой Бродскому было поручено найти место на кладбище, и он сумел «выбить» большую площадь на кладбище в Комарово. 10 марта 1966 г. он навсегда простился со своим старшим другом. Ахматовой были посвящены стихотворения «Утренняя почта для А.А.Ахматовой из г. Сестрорецка», «Закричат и захлопочут петухи...», «Сретенье», «На столетие Анны Ахматовой» и эссе «Муза плача» (1982).