Вы здесь

Жажда жизни. Фрагмент ч. 7 «Сен-Реми», гл. 4 (Ирвинг Стоун)

Автопортрет в серой шляпе. 1887.

К исходу пятых суток он был уже в полном сознании. Больше всего его расстроило то, что другие больные восприняли этот новый припадок как нечто неизбежное.

Наступила зима. У Винсента не хватало воли подняться с кровати. Печка, стоявшая посреди палаты, теперь была раскалена докрасна. Больные сидели вокруг нее, храня ледяное молчание, с утра до вечера. Окна в палате были узкие и высокие — света они пропускали мало. Печка нагревала воздух, распространяя запах тления. Сестры, еще глубже надвинув на головы свои черные чепцы и капюшоны, бродили по палате и, трогая пальцами кресты, шептали молитвы. Обнаженные горы высились вдали, словно зловещие черепа.

Винсент лежал, не смыкая глаз, на своей кровати. Что внушала ему когда-то схевенингенская картина Мауве? «Savoir souffrir sans se plaindre». Учиться страдать не жалуясь, смотреть на страдание без ужаса... да, но как легко может закружиться голова! Если он поддастся этой боли, этому чувству безнадежности — это убьет его. В жизни каждого человека наступает время, когда он должен стряхнуть, сбросить с себя страдание, словно забрызганный грязью плащ.

Проходили дни, похожие друг на друга как две капли воды: у Винсента уже не было ни мыслей, ни надежд. Он слушал, как сестры рассуждали о его занятиях; они не могли решить, то ли он пишет оттого, что помешался, то ли помешался оттого, что пишет.

Идиот часами сидел на кровати Винсента и что-то тоскливо мычал. Винсент чувствовал, что несчастный видит в нем друга, и не гнал его. Нередко он и сам заговаривал с идиотом, так как никто другой не стал бы его слушать.

— Они думают, что меня свела с ума живопись, — сказал он идиоту однажды, глядя на проходящих сестер. — Я знаю, что, в сущности, так оно и есть; художник — это человек, который слишком поглощен тем, что видит его глаз, а потому не может найти в себе силы для всех остальных дел. Но разве это лишает его права на существование?

Собеседник в ответ лишь пускал слюни.

Одна строчка из книги Делакруа, которую Винсент постоянно читал, заставила его наконец собраться с духом и встать с постели. «Я открыл живопись, — писал Делакруа, — когда у меня уже не было ни зубов, ни здоровья».

Несколько недель Винсент не чувствовал ни малейшего желания выйти хотя бы на дворик, в сад. Он сидел в палате у печки и читал книги, которые ему присылал из Парижа Тео. Когда однажды с его соседом случился припадок, Винсент даже не взглянул на него и не поднялся со стула. Безумие для него стало естественным состоянием, ненормальное нормальным. С тех пор как он покинул общество нормальных, здравомыслящих людей, прошла целая вечность — теперь нормальными людьми были для него его товарищи по палате.

— Мне очень жаль, Винсент, — сказал доктор Пейрон, — но я не могу больше выпускать вас за ворота лечебницы. Вы должны постоянно находиться здесь.

— А работать в мастерской я могу?

— Советую вам не делать этого.

— Значит, вы хотите, чтобы я покончил самоубийством, доктор?

— Ну, так и быть, в мастерской можете работать. Но только понемногу, час-два в день.

Даже вид мольберта и кистей не мог вывести Винсента из оцепенения. Он сидел в кресле с обивкой под Монтичелли и тупо глядел сквозь железные прутья на пустые поля.

Через несколько дней Винсента позвали в кабинет доктора Пейрона — надо было расписаться в получении заказного письма. Вскрыв конверт, Винсент обнаружил чек на четыреста франков, выписанный на его имя. Такой крупной суммы у него еще не было ни разу в жизни. Он недоумевал: чего ради вздумалось Тео посылать ему столько денег?

«Дорогой Винсент!

Наконец-то! Одно из твоих полотен продано за четыреста франков! Это „Красный виноградник“, который ты написал в Арле прошлой весной. Купила его Анна Бок, сестра голландского художника.

Поздравляю тебя, старина! Скоро я буду продавать твои картины по всей Европе! Воспользуйся этими деньгами, чтобы вернуться в Париж, если доктор Нейрон не будет возражать.

Недавно я познакомился с замечательным человеком, доктором Гаше, у которого есть дом в Овере на Уазе, всего в часе езды от Парижа. Все знаменитые живописцы, начиная с Добиньи, работали в его доме. Он уверяет, что ему вполне ясен характер твоей болезни и что в любое время, когда ты пожелаешь приехать в Овер, он возьмется за твое лечение.

Завтра же напишу тебе еще.

Тео».

Винсент показал письмо доктору Пейрону и его жене. Пейрон прочитал письмо, задумался, потрогал чек. Потом он поздравил Винсента с удачей. Когда Винсент шел через двор, мозг его снова ожил и лихорадочно заработал. Дойдя до середины двора, он заметил, что держит в руке один лишь чек, а письмо Тео забыл в кабинете доктора. Он повернул назад и быстро зашагал к домику Пейрона.

Только он хотел постучать, как услышал, что за дверью произнесли его имя. Мгновение он колебался, не зная, как быть.

— Тогда зачем же, по-твоему, он это сделал? — спрашивала госпожа Пейрон.

— Наверное, думал, что это пойдет брату на пользу.

— Да, но если у него мало денег?..

— Мне кажется, он готов на любые жертвы, лишь бы Винсент выздоровел.

— Значит, ты уверен, что все это чистый обман?

— Дорогая Мари, а как же иначе? Эта женщина даже будто бы сестра какого-то художника. Но подумай только, разве может нормальный человек...

Винсент побрел прочь от двери.

Во время ужина он получил телеграмму от Тео.

«Мальчика назвали в честь тебя Иоганна и Винсент чувствуют себя превосходно».

Продажа картины и радостная телеграмма от Тео сделали Винсента за ночь здоровым человеком. Рано утром он был уже в мастерской, промывал кисти и разбирал картины и этюды, стоявшие у стены.

«Если Делакруа смог открыть живопись, когда у него не было больше ни зубов, ни здоровья, я могу ее открыть теперь, когда у меня нет ни зубов, ни рассудка».

Он набросился на работу с глухой яростью. Он сделал копию «Доброго самаритянина» Делакруа, «Сеятеля» и «Землекопа» Милле. Он решил принимать свое недавнее несчастье со спокойствием истинного северянина. Искусство не дается даром, оно пожирает художника; он знал это, когда только вступал на стезю живописца. Зачем же жаловаться теперь, когда дело зашло так далеко?

Ровно через две недели после получения чека на четыреста франков неожиданно пришел по почте январский номер журнала «Меркюр де Франс». Винсент увидел, что Тео отчеркнул для него в оглавлении статью, называвшуюся «Одинокие».

«Для всех полотен Винсента Ван Гога, — читал он, — характерен избыток силы и страстность выражения. В его настойчивом подчеркивании сущности и характера взятого объекта, в его зачастую слишком дерзком упрощении форм, в его отважном желании взглянуть на солнце широко раскрытыми глазами, в напряженности его рисунка и колорита — всюду видна могучая рука, настоящий мужчина, смельчак, который бывает порой зверски груб, а порой — удивительно нежен.

Живопись Ван Гога уходит своими корнями в великое искусство Франса Хальса. Его реализм намного превзошел ту верность жизни, которую мы находим в работах его предшественников — знаменитых малых голландских мастеров, столь крепких и столь уравновешенных. Его картины несут на себе печать осознанного стремления постигнуть и раскрыть характер, печать неутолимой жажды выразить сущность изображаемого, печать глубокой, почти детски наивной любви к природе и истине.

Этот сильный, правдивый художник с горячей душой — вкусит ли он когда-нибудь радость признания среди широкой публики? Едва ли. С точки зрения нынешнего буржуа Ван Гог слишком прост и в то же время слишком тонок. Он никогда не будет понят до конца никем, кроме его же собратьев художников.

Ж.Альбер Орье».

Доктору Пейрону эту статью Винсент не показал.

Снова вернулась к нему вся его творческая мощь, вся его жажда жизни. Он писал палату, в которой жил, писал смотрителя лечебницы и его жену, сделал еще несколько копий с картин Милле и Делакруа — все его дни и ночи были наполнены лихорадочной работой.

Вспоминая во всех подробностях течение своей болезни, он ясно видел, что припадки носили у него циклический характер, повторяясь каждые три месяца. Что же, теперь он знает, когда их ждать, и может принять меры предосторожности. Когда наступит черед нового приступа, он прекратит работу, ляжет в постель и приготовится перенести в ней это короткое недомогание. Через несколько дней он снова встанет на ноги, как ни в чем не бывало, словно после легкой простуды.

Единственное, что теперь раздражало Винсента, — это религиозный дух, царивший в лечебнице. Ему казалось, что с наступлением сумрачных зимних дней сестры сами стали страдать припадками истерии. Глядя, как они бормочут молитвы, прикладываются к кресту, перебирают четки, прогуливаются, не поднимая глаз от Библии, ходят на молебны в часовню пять-шесть раз в день, Винсент нередко дивился: кто же в этой лечебнице больные и кто — медицинский персонал? С тех памятных дней, которые Винсент пережил в Боринаже, он испытывал ужас перед всяким религиозным исступлением. Бывали минуты, когда фанатизм сестер выводил его из себя. Он с еще большим рвением отдавался работе, стараясь выбросить из головы эти зловещие фигуры с их черными капюшонами и крестами.

Когда до конца третьего месяца оставалось два дня, Винсент лег в постель совершенно здоровый, в твердом рассудке. Он опустил полог, чтобы всякие проявления религиозной экзальтации, в которую сестры впадали все чаще и чаще, не нарушали его покоя.

Наступил день, когда должен был начаться припадок. Винсент ждал его с нетерпением, почти с радостью. Часы тянулись один за другим. Никакого припадка не последовало. Винсент был удивлен, затем раздосадован. Прошел еще один день. Он чувствовал себя вполне нормальным. Когда и на третий день ожидания ничего не случилось, он сам посмеялся над собой.

«Я свалял дурака. Тот припадок был последним, вот и все. Доктор Пейрон ошибается. Отныне мне нечего бояться. Я только потерял время, валяясь в постели. Завтра утром я встаю и иду работать».

Глубокой ночью, когда все крепко спали, он тихонько сполз со своей кровати. Босой, пошел он по каменному полу палаты. В темноте он добрался до двери подвала, где хранили уголь. Он встал на колени, набрал пригоршню угольной пыли и размазал ее по лицу.

— Мадам Дени, вы видите? Они признали меня! Теперь я такой же, как они. Они не доверяли мне раньше, а теперь я тоже стал чернорожий. Теперь-то углекопы согласятся, чтобы я нес им слово божье.

Смотрители нашли его в подвале вскоре после рассвета. Он бормотал бессвязные молитвы, твердил отрывочные фразы из Писания, откликался на голоса, которые нашептывали ему на ухо странные, небывалые слова.

Эти религиозные галлюцинации длились у него несколько дней. Когда помрачение прошло и к нему вернулся рассудок, он послал одну из сестер за доктором Пейроном.

— Мне думается, доктор, что никакого припадка у меня бы не было, — сказал он, — если бы я не видел вокруг себя этой дурацкой религиозной истерии.

Доктор Пейрон пожал плечами, склонился над кроватью и опустил за собой полог.

— А что я могу поделать, Винсент? Здесь так уж заведено, это бывает каждую зиму. Я не одобряю этого, но к запретить не могу. Что там ни говори, сестры делают полезное дело.

— Все это, может быть, и так, — согласился Винсент, — но ведь трудно сохранить рассудок, если вокруг тебя одни сумасшедшие, а тут еще это религиозное помешательство! Время, когда у меня должен был быть припадок, прошло...

— Винсент, не обманывайте себя. Припадок должен был случиться. Ваша нервная система испытывает кризис каждые три месяца. Если бы у вас не было религиозных галлюцинаций, то были бы какие-нибудь другие.

— Если со мной случится подобное еще раз, доктор, я попрошу брата взять меня отсюда.

— Как вам угодно, Винсент.

Он вернулся к работе в мастерской в первый же по-настоящему весенний день. Он снова писал пейзаж, открывавшийся за окном, — поле, покрытое желтой стерней, которое уже опять вспахивали. Лиловые пласты перевернутой плугом земли резко контрастировали на его полотне с щетинистыми желтыми клочьями жнивья, а вдалеке виднелись горы. Всюду зацветал миндаль, и небо на закате, как прежде, светилось бледно-лимонными красками.

Извечное возрождение природы на этот раз не придало сил Винсенту. Впервые с тех пор, как он поселился в приюте, идиотский лепет его сотоварищей и постоянные припадки, валившие их с ног, начали отравлять ему существование. И нигде не мог он укрыться от этих, похожих на мышей, вечно молящихся существ в черно-белых одеждах. При одном взгляде на них Винсент содрогался от отвращения.

«Тео, — писал он брату, — мне очень не хотелось бы уезжать из Сен-Реми; здесь еще уйма интересной работы. Но если со мной снова случится припадок на почве религии, знай, виной этому здешний приют, а не мои нервы. Двух-трех таких припадков достаточно, чтобы убить меня. Имей в виду, если у меня снова начнутся религиозные галлюцинации, я приеду в Париж, как только встану с постели, не медля ни минуты. Может быть, переезд на север пойдет мне на пользу, там можно рассчитывать хоть на какой-то минимум душевного здоровья.

Как насчет этого твоего доктора Гаше? Согласится ли он лечить меня?»

Тео отвечал, что он разговаривал с доктором Гаше еще раз и показал ему кое-какие полотна Винсента. Доктор приглашает Винсента в Овер и готов предоставить ему возможность работать в своем, доме.

«Он не только специалист по нервным болезням, но и знаток живописи. Я убежден, что лучшего врача тебе не найти. Как только ты решишься, телеграфируй мне, и я сразу же выеду в Сен-Реми».

Наступили первые жаркие дни ранней весны. В саду зазвенели цикады. Винсент писал портик у входа в отделение третьего разряда, садовые дорожки, деревья и, пользуясь зеркалом, автопортрет. Он работал, глядя одним глазом на полотно, а другим — на календарь.

Очередной припадок должен был произойти в мае.

В пустых коридорах он слышал какие-то голоса, раздававшиеся над самым ухом. Он отзывался на них, и эхо его собственного голоса вновь возвращалось к нему, словно злобный оклик судьбы. Теперь его нашли без сознания в часовне. Оправился он от религиозных галлюцинаций, помрачивших его ум, только к середине мая.

Тео непременно хотел сам приехать в Сен-Реми и увезти Винсента. Но Винсент решил ехать один, на тарасконский поезд его должен был посадить смотритель.

«Дорогой Тео!

Я еще не калека и не свирепый зверь, опасный для окружающих. Позволь мне доказать себе и тебе, что я нормальный человек. Если я выберусь из этого приюта самостоятельно, на собственных ногах, и начну новую жизнь в Овере, то, может быть, я найду в себе силы победить болезнь.

Это будет последняя попытка. Я уверен, что, выйдя из этого сумасшедшего дома, я опять стану разумным, нормальным существом. Судя по тому, что ты пишешь, Овер тихое и красивое место. Если я буду соблюдать осторожность и жить под присмотром доктора Гаше, то, без сомнения, мне удастся одолеть свой недуг.

Я сообщу тебе по телеграфу, когда мой поезд отходит из Тараскона. Встречай меня на Лионском вокзале. Я хочу выехать в субботу, чтобы провести воскресенье дома вместе с тобой, Иоганной и малышом».