Вы здесь

«А если был июнь и день рожденья!» (Лариса Миллер)

Выступление на встрече, посвященной 95-летию Арсения Тарковского.

<…> Его день рождения — 25 июня. Он очень любил этот день. Поэт Григорий Корин вспоминает, что накануне дня рождения Арсений Александрович надолго укладывался в постель, ставил перед собой лёгкую деревянную доску, кнопками прикреплял к ней чистый лист бумаги и не вставал до тех пор, пока на листе не появлялось новое стихотворение. Это был подарок самому себе. И его настроение в праздничный день зависело от того удалось ли стихотворение. Отрывок одного из стихотворений, посвящённых дню рождения, я хочу прочитать. Называется оно «25 июня 1939 года».

И страшно умереть, и жаль оставить
Всю шушеру пленительную эту,
Всю чепуху, столь милую поэту,
Которую не удалось прославить.
Я так любил домой прийти к рассвету
И в полчаса все вещи переставить,
Ещё любил я белый подоконник,
Цветок и воду и стакан гранёный,
И небосвод голубизны зелёной,
И то, что я — поэт и беззаконник.
А если был июнь и день рожденья,
Боготворил я праздник суетливый,
Стихи друзей и женщин поздравленья,
Хрустальный смех и звон стекла счастливый,
И завиток волос неповторимый,
И этот поцелуй неотвратимый.

Как известно первая книга Тарковского «Перед снегом» вышла в 62-ом году, когда поэту было 56 лет. В 1966 году вышла вторая книга «Земле земное». Тогда же в «Литгазете» появилась рецензия Солоухина, в которой он назвал Тарковского «хранителем огня». Он говорил, что была в древнейшую старину, в доисторический период почётная и ответственная должность. Люди, исполняющие её, назывались, вероятно, хранителями огня. Важно было во время битвы ли, на долгом ли переходе с одного края земли на другой сберечь золотую искорку, чтобы потом в мирное время и в безопасном месте опять запылало пламя. Арсений Тарковский — такой хранитель огня.

Это воистину так. Все те годы, когда мы были дружны с А.А., он оставался для меня и моих друзей, да, наверное, и для очень многих тем заповедником, где мы находили то, что исчезало вокруг, — корневую нерушимую связь с русской и мировой культурой. То, что Т. был хранителем огня, проявлялось и на бытовом уровне, в каждодневном общении. А.А. любил «угощать» своих гостей чужими стихами. С удовольствием читал Пушкина, Ин. Анненского, Ахматову, Мандельштама, Заболоцкого. Однажды, где-то в начале 70-ых, при мне к нему пришёл прощаться Анатолий Якобсон — литератор, филолог, преподаватель русского языка и литературы, который был вынужден уехать из СССР. Всё прощание заключалось в том, что Тарк. и Якобсон долго и с наслаждением читали вслух Пушкина, то по очереди, то хором. От Т. я впервые услышала стихи Ходасевича и Г. Иванова. Как то, навестив Т. в Переделкине, я увидела у него на кровати маленький тамиздатовский сборник Г. Иванова. «Послушайте, какой дивный поэт!», — сказал Т. и, полистав сборник, прочёл:

Эмалевый крестик в петлице
И серой тужурки сукно…
Какие печальные лица
И как это было давно.
Какие прекрасные лица
И как безнадёжно бледны,
Наследник, императрица,
Четыре великих княжны.

Он любил «угощать» и музыкой. У него была колоссальная фонотека, на которую был составлен каталог. И он мог безошибочно достать с любой полки нужную пластинку.

Он любил дарить друг другу людей. Я до сих пор общаюсь с теми, с кем познакомилась благодаря А.А.

Тарковский легко и естественно становился душой общества. Вот как об этом пишет в своих воспоминаниях поэт Зиновий Вальшонок:

«После ужина вокруг него собирался народ. (Речь идёт о доме творчества в Переделкине) Вспыхивали импровизированные поэтические вечера.

О, эти незабываемые вечера! Приходят из комнат, отрываются от пишущих машинок и даже от телевизора. Сбиваются в тесный круг. Мест не хватает: сидят на подлокотниках кресел, свешиваются с лестничных перил. Читают все желающие. Читает и Тарковский. Голос звучит глуховато и возвышенно».

Я познакомилась с Арсением Александровичем в 66-ом году, когда при Союзе писателей открылась студия молодых литераторов., и я попала к нему в семинар. А впервые я услышала, а, вернее, увидела его имя в начале 60-ых, когда в журнале «Москва» было, среди прочих, напечатано одно его маленькое стихотворение:

В затонах остывают пароходы,
Чернильные загустевают воды,
Свинцовая темнеет белизна,
И, если впрямь земля болеет нами,
То стала выздоравливать она —
Такие звёзды блещут над снегами,
Такая наступила тишина,
И, Боже мой, из ледяного плена
Едва звучит последняя сирена.

Эти стихи так сильно отличались от всего, что было напечатано на той же странице журнала, что я тут же запомнила имя неизвестного мне поэта — Арсений Тарковский. А потом была лит. студия, где я попала в семинар к Тарковскому. На орг. собрание пришли студийцы и руководители семинаров, которые сидели за длинным столом. Каждый руководитель в свой черёд что-то говорил. Когда очередь дошла до Тарк. он встал и произнёс совсем не торжественные слова: «Я не знаю зачем мы здесь собрались. Научить писать стихи нельзя. Во всяком случае я не знаю как это делается. Но хорошо если молодые люди будут приходить сюда, и тем самым спасутся от тлетворного влияния улицы».

Но хотя Тарковский никого ничему не собирался учить, и был начисто лишён менторства, назидательности и авторитарности, он невольно учил очень важным вещам. И первая из них — душевная щедрость. Он умел радоваться чужому таланту, он был гением живого отклика. Это могут подтвердить и мои сверстники Саша Радковский, Миша Синельников, Гена Русаков.

Помню как Т. зачитывал всех стихами минского поэта Айзенштадта, который писал под псевдонимом Вениамин Блаженный. Т. называл его «гениальным и безумным».

Цветаева писала в открытом письме Ал. Толстому: «Есть над литературными дружбами, частными письмами, литературными тщеславиями КРУГОВАЯ ПОРУКА РЕМЕСЛА, круговая порука человечности». Тарковкий знал что такое круговая порука ремесла. Ему всегда был важен сам предмет. Ему было интересно, что пишут другие. Он радовался, когда встречался с талантом, воспринимал это как праздник.

А с этим его свойством связан ещё один урок: он умел держать планку. А точнее, он не способен был её понизить. Я часто думаю, как бы он себя чувстовал в наши дни. Наверное, ему было бы не очень весело наблюдать как даже те, от кого зависит уровень культуры, играют в поддавки и на понижение. Т. и сегодня бы оставался самим собой, жил бы по собственным, не зависящим от коньюнктуры правилам. Его шкала ценностей осталась бы неизменной. Конечно, и сегодня есть люди с его ценностями. Их голоса даже иногда слышны. Но в основном информационное поле занято людьми с рыночной психологией. Это не те, кого имела в виду Цветаева, когда писала о круговой поруке ремесла.

И ещё один урок, необходимый нам сегодня в эпоху тотального духовного стриптиза, цинизма и непрошенной откровенности: благородство и целомудрие. Не помню, чтоб он когда-нибудь обсуждал свою личную жизнь, своих жён, свои романы. Я знала, что он был знаком с Цветаевой и спрашивала его о ней. Он рассказывал о её стремительной походке, резковатых движениях, о том как легко она взлетала по лестнице. Но ни словом не обмолвился о том, что Цветаева была увлечена им и посвятила ему стихотворение. Об этом я узнала много позже и не от него. О той же его черте пишет Инна Лиснянская, вспоминая, что Т. сильно отличался от многих её знакомцев-друзей-поэтов тем, что никогда не рассказывал о своей личной или, как он выражался, «лишней» жизни, никогда не называл женских имён.

Чем дальше, чем чаще я думаю о Тарковском, тем острее чувствую его отсутствие. Конечно, с нами его стихи, но они не могут заменить живого общения. Так не хватает его самого — его благородства, щедрости, артистизма, юмора, которым он обладал в избытке. Он так любил шутить и так легко отзывался на шутку. Помню, как сняв с полки самодельную книжку Даниила Хармса, он, покатываясь со смеху, читал его стихи и прозу. Помню как он, хохоча, читал своим друзьям стихи молодого тогда поэта Вл. Голованова: «А ледники ползут, как змеи, и тают, гадины, как масло». Помню как он беседовал с моим маленьким сыном о том, что каждый человек похож на какое-то животное. «А я на кого похож?», — спросил Т. «На обезьяну», — ответил мой сын. Т. был счастлив. Он очень любил обезьян, считал их милашками и у него на диване всегда жила большая плюшевая обезьяна.

Иногда он немного играл, и не всегда удавалось понять серьёзен он или шутит. «Ой умираю», — вскрикивал он, хватаясь за сердце, за локоть или плечо. «Что с Вами, А.А.? Что у Вас болит?» «Всё болит. Душа болит. Я устал» «От чего устали?» «От всего. Жить устал, обмениваться, дышать». Но даже когда он в самом деле плохо себя чувствовал и на лице его было страдальческое выражение, он, едва заслышав что-нибудь смешное, мог мгновенно просиять и расхохотаться.

«Ларисочка, принесите, детка, словари из книжного шкафа. Вы молодая, у Вас ноги есть», — говорил он со своей неповторимой нежной и одновременно ироничной улыбкой. Так не хватает сегодня этой улыбки, его особой манеры отбрасывать со лба волосы, стряхивать с сигареты пепел. Так не хватает его глуховатого голоса, которым он читает в «Зеркале» стихи:

На свете всё преобразилось, даже
Простые вещи — таз, кувшин, — когда
Стояла между нами, как на страже,
Слоистая и твёрдая вода.

Арсений Тарковский умел в своих стихах укрупнять, одушевлять предметы. В его поэзии предметный мир меняет масштаб, преображается, приобретая символические черты. То же самое происходит в фильмах Андрея. Одушевлённый космос — вот с чем мы сталкиваемся и в «Сталкере», и в «Солярисе», и в «Зеркале».

Когда Андрей умер, Арсений Александрович находился в доме творчества писателей в Переделкине. Он был болен и во многом отключен от внешнего мира. Ему было всё труднее, как он выражался, «доставать себя из себя». Я была в Переделкине в тот день, когда туда приехала дочь А. А. Марина, только что вернувшаяся из Парижа с похорон Андрея. А.А. спал одетый на диване. Марина, несмотря на усталость и подавленность, хотела дождаться его пробуждения. Когда он открыл глаза и увидел склонившуюся над ним дочь, он коротко спросил: «Что? Похоронили?» «Похоронили», — ответила Марина. Больше А.А. ничего не сказал. Что творилось у него в душе, что испытывает человек в том пограничном состоянии, когда уже не полностью здесь и ещё не там? Об этих его днях вспоминает мой и Арсения Александровича друг поэт Александр Радковский:

«Иногда он как бы выныривал из глубины, в которую погрузился, и испуганно оглядывался: „Где Таня?“ Увидев, что Т.А. рядом, успокаивался, опускал голову, казалось, дремлет. Но как-то (это было недели за две до его помещения в больницу) Т.А. наклонилась к нему: „Арсюша, не спи. Врач просит, чтобы ты не спал днем. Не спи, не спи, художник! Как дальше, Арсюша, как дальше?“ И вдруг А.А. (до этого несколько дней молчавший), с трудом выговаривая слова, но внятно, членораздельно и твердо произносит: „Ты веч-но-сти-за-лож-ник у вре-ме-ни в пле-ну“. Вскоре. Недолго. Больница».

А закончить я хочу ещё одним стихотворением, посвящённым дню рождения. Называется оно «25 июня 1935 года»:

Хорош ли праздник мой, малиновый иль серый,
Но всё мне кажется, что розы на окне,
И не признательность, а чувство полной меры
Бывает в этот день всегда присуще мне.
А если я не прав, тогда скажи — на что же
Мне тишина травы, и дружба рощ моих,
И стрелы птичьих крыл, и плеск ручьёв, похожий
На объяснение в любви глухонемых?

Дом-музей Булата Окуджавы, 29 июня 2002 г.

www.pereplet.ru