Вы здесь

Хлеб жизни

           Зима сорок третьего года была необычно ранняя, метелистая и злая. За окном подвывала вьюга, и даже рев редких машин едва-едва пробивался сквозь ветер и колючий снег. В те дни смерть запросто гуляла по улицам: стучалась в окна казенными листками похоронок, подкарауливала плохо одетых прохожих, толкала их и свистела ветром в проводах (смеялась?), когда они нелепо, бездыханные, падали на снег; или же, к тем кому особенно благоволила, приходила во сне и уводила с собой вместе с последним сном, в котором еще дымилась уха или парил на огромном блюде отварной картофель.

Да! от варенной молоденькой картошки она бы не отказалась. А если еще с тертым сыром и свежей зеленью – мммм! Анна плотнее обвязала пуховой платок, и, схватившись за дверную ручку, оглянулась напоследок. В коридоре играли ребятишки, смеялись, бегали друг за другом. Измотанная нянечка прислонилась к стенке, ее голова клонилась все ниже и ниже, и когда совсем падала, женщина встряхивалась и протирала глаза покрасневшими, истертыми руками. Анна знала, как они сейчас болят, как нудит каждый палец, каждый сустав, как пышут жаром ладони, - у самой горят, будто угольями обсыпанные. Каждый день с птицефабрики привозили в детсад битых кур, и они, ни на минуту не оставляя детей из виду, метались между кухней и детскими залами, чуть ли ни на ходу общипывая и потроша кур, которых уже вечером надо было отправить на фронт. Но, зато, какое же было счастье, когда из потрашков (той небольшой доли, что оставалась у них) детям варили суп. Тогда по всем саду разносился густой аромат мяса, и все невольно замирали, опьяненные запахами, от которых темнело в глазах. А если еще удавалось раздобыть пару картошек, да мелко покрошить их – получался настоящий пир. - Анна Аркадьевна, как хорошо, что вы еще не успели уйти. – в коридор вбежала запыхавшаяся няня, - Танечка Тополева опять отказывается есть. Анна сбрасывает платок и пальто на лавку, и, не переобувшись, прямо в валенках, спешно проходит в столовую. Таня, курносая, обсыпанная веснушками девочка, отталкивает тарелку: - Не буду! Сказала – не буду! Не хочу! Приходится долго и терпеливо уговаривать ее, рассказывать о том, как волнуется за нее мама, как она сейчас переживает – ела ли Танечка, - и как расстроится, если узнает, что такой замечательный суп остался не съеденным. И Анна зачерпывает в ложку прозрачный золотистый суп. - Давай ложку за маму. Вот! умничка, молодец! А теперь за папу. Поблескивает поддернутый жирком бульон, переливается под светом ламп и тусклым зимнем солнцем, призывно парит, щекочет ноздри. Невольно скапливается слюна во рту и так и тянется рука протянуть ложку ни к капризной Тане, а к себе, так и манит до сосущей боли в желудке. Как редко им, воспитателем, перепадает этого супа из потрашков, лишь в те редкие дни, когда битой птицы много. Тогда и дети поедят, и воспитатели, и даже бывает небольшую баночку можно унести домой, чтобы покормить и своих ребятишек. У Анны их двое: светловолосому Паше с задорно вздернутым носиком – восемь, а серьезной пухлогубой Марфуше – девять. И пока она и день и ночь пропадает здесь, в саду, с чужими детьми, свои почти сироты, на руках престарелой больной бабушки, с трудом доживающей свой век. Муж на войне… «Был на войне, - одернула себя Анна, она никак не могла свыкнуться с мыслью, что его уже нет, словно и не приходила похоронка, словно это было во сне. Ей невольно вспомнилось то самое лето, далекого тридцать второго, теплое, ласковое. Он, незнакомый парень, подошел к ней на набережной и, протянув букетик полевых цветов, встал на колени. Она и раньше привлекала внимание мужчин. Высокая, статная, круглолицая с глазами цвета летнего неба, и пышной косой. Но вот так, чтобы сразу на колени, - впервые, и было это так непривычно, так дико для нее, как в романах про королей и королев, бесстрашных рыцарей и прекрасных дам; словно они не в двадцатом веке, а в далеком прошлом, где-нибудь на берегу Сены, или в Версале, или в Петергофе. И от этой мысли вдруг стало смешно, и она рассмеялась. Парень растерялся, и покраснел, а потом тоже засмеялся. На них оглядывались прохожие, кто с интересом, кто с испугом или осуждением, а они никак не могли остановится. Потом гуляли до самого вечера, и Володя, казалось, излучал дивный свет, его глаза манили и притягивали, и так были необычны – блондин с васильковыми глазами. Даже солнце приметило его и пристроилось на подбородке с ямочкой, словно хотело прижаться к нему, сильному и крепкому, и впрямь будто сошедшему со страниц старинных романов. Не потому ли война забрала его первым? Пожила и хватит с тебя? Герои умирают первыми. Да, так говорила ее мама, а еще она сказала: - Опустишь руки – умрешь! Подошла к Анне и сильно-сильно (и откуда только силы взялись?) встряхнула ее за плечо. Подошла, когда дочка из мелко дрожащих рук выронила на пол примятый листок похоронки; когда Анна белая, словно обсыпанная мукой, уже сползала по стенке. Опустишь – умрешь! - Что Вы, Аркадьевна? – Анна не заметила, как повторила эти слова шепотом, и нянечка, что стояла у соседнего столика, склонилась к ней поближе. - Нет, ничего, я так. – встряхнулась Анна. Потом встала, погладила Танечку по головке, немного задержала руку на прикрытом черными кудряшками затылке. - Пойду я проведаю своих, - и, не дожидаясь ответа, вышла.   Прохожих на улице было мало, да и те старались побыстрее добраться до места, чтобы наконец-то скрыться от колючего пронзительного ветра. Запахивались поплотнее, завязывались шарфами и платками так, что лишь глаза поблескивали. И часто этот блеск заставлял Анну вздрагивать и еще плотнее прижимать за пазухой небольшой кусочек хлеба, тот крохотный паек, что давали ей на работе; прижимать, чтобы не вырвали. Как в тот раз, когда она, еще наивная, радостно неслась домой, и несла хлеб в ладонях, чуть ли не перед собой, как несут самое ценное, необычную диковинку, осторожно, чтобы не разбить. И вот так же бежали по улицам прохожие, и так же поблескивали их глаза, и вдруг один из них бросился на Анну, ударил по руке, вцепился в хлеб и с жадностью начал запихивать его себе в рот, целиком, не откусывая, и столько в нем было звериного и одновременно по-детски беспомощного, что Анна от растерянности остолбенела, а потом упала прямо на снег и зарыдала, растирая слезы ладонями; зарыдала от жалости к себе, и к людям, что кидаются на других из-за крохотного кусочка хлеба, бессильного даже прикрыть собой ладонь. Теперь, она прятала хлебный паек поближе к груди, укутывала его как дитя; и спешила домой. Бежала, а рука так и просилась нырнуть под пальто, ухватить хоть кусочек, хоть крохотульку. Только она да, пожалуй, Господь Бог, знали каких усилий ей стоило сдержаться, чтобы все до последней крошки донести до своих изголодавшихся детей. И как же потом радовалась, глядя, как Павлуша с Марфушкой хватали хлеб, как ели его, почти не пережевывая, и как спохватывались и тянули ей кусочек и бабушке: - На мама, покушай! Ты же голодная! Ешь, бабушка! А если еще перепадало немного супа с потрошками… На улице стремительно темнело. С севера наползали темные почти черные тучи. Ветер затих, но чтобы уже в следующее мгновение ударить с новой силой, завертеть поземку, вздыбить снег до самого неба; загудеть в проводах протяжно, по-волчьи. И будто и впрямь по дорожке побежали гибкие тени волков, засверкали глазами-окнами по сторонам. Надвигалась буря. Та самая, что так часто набегали в последнее время – безжалостная, вымораживающая до самых костей, как не кутайся. Анна прибавила шагу, теперь она уже ни на кого не обращала внимания и только мысленно умоляла бурю повременить, подождать, дать еще немного времени, чтобы успеть добраться домой. А потом уже будет не так страшно, там можно погреться у печи, что растапливают ребятишки скудным запасом дров. Немного подремать у жаркого поющего сонные песни огня, отвлечься от всепроникающей войны, хоть на минутку вырвать ее из сердца. Анна часто задумывалась: может она слишком обостренно все воспринимает? Может нет того ужаса, того мрака, что, кажется, так и расползается по земле, и от которого едва заметно, но меркнет солнце? Но каждый раз, когда в детсад прибегали на несколько минут проведать детей женщины с военного завода, Анна иногда заглядывала в их глаза, и тут же отводила взгляд в сторону. Ей становилось не по себе от той мертвенной пропасти, что закралась под покрасневшие веки, той изнурительной усталости от постоянных недосыпаний и непосильной круглосуточной работы (они спали прямо там у станков). Такие глаза она видела лишь однажды, когда в деревне они игрались с ребятишками на лугу, и вдруг она споткнулась обо что-то, и упала, а когда поднялась, то заметила в траве коровью голову. Потревоженные мухи раздраженно вились над головой, и садились на широко распахнутые глаза, покрытые мутноватой пленкой безысходности и смертной тоски, словно корова в последнее мгновение своей жизни внезапно осознала, что ждет ее, и в отчаянии возопила на небо, но так и не успела донести до Творца немой молитвы, захлебнувшись собственной кровью. Эти уставшие, полуживые женщины, невольно, даже сами того не осознавая, поддерживали ее, что она не одинока, что ни одна держит в своем сердце боль и пустоту утраты. И то, подчас не кстати, всплывающее раздражение, что нападало в особо напряженные минуты, на капризничавших детей, и которое приходилось подавлять и глушить в себе, тут же изглаживалось, словно и не было его, словно не было бессонных ночей у детских коек; словно новые силы вливались. Хотелось бороться, и наперекор злобной судьбе дождаться, когда же, наконец, все это закончится. Ведь ужас же не может продолжаться бесконечно? Не так ли? Буря не вняла ее мольбам, мощным ударом, как бревном, навалилась на спину и едва не опрокинула Анну наземь, потом загудела, забилась в снежной истерике, закачалась тараном, заходила обок, и вдруг резко ударила в лицо будто испытывала на прочность хрупкую женщину – а выдержишь ли так? И от того, что она еще шла, что еще противилась злобно выл ветер над головой, и с каждым шагом все сильнее вкрадывался в ухо будто детский плач, словно от ярой обиды и досады заплакала буря, и даже вроде как чуть отступила, чуть затихала, когда Анна свернула на проулок, что вел к ее дому. Но плач, плач все усиливался, тянулся по ветру, и вдруг обрывался всхлипываниями и хриплым натужным кашлем. И тут Анна словно в стену ударилась, круто остановилась, - да ведь это человек плачет, ребенок! Неужто мерещится уже? Снег иголками колет глаза, приходится закрываться одной рукой, другой же по-прежнему сжимать хлеб за пазухой, чтобы не выпал впопыхах, хоть и надежно завязан (и все же). Осматривается Анна, трудно что различить сквозь пургу, едва-едва дома проглядывают, и только плач все громче и громче, как маячок тянет к себе, зовет. Только по нему и набрела Анна на еще не высокий, но стремительно растущий сугроб, из которого торчала детская головка. Девочка, лет пяти, уже едва всхлипывала и, увидев незнакомую тетку, замолчала и пристально уставилась на нее. - Да что же это делается! – Анна спешно подхватила девочку подмышки и выдернула из сугроба, и попыталась поправить ей сбившийся набок платок. Девочка не сопротивлялась, и уже не плакала, она обмякла словно кукла, бледная, обессиленная, головка склонилась набок. И только когда Анна, испугавшись, встряхнула ее за плечи – жива ли – вдруг ясно посмотрела в глаза. - Тетя, кушать, - просили ее побелевшие губы. Анна, достала из-за пазухи старательно укутанный в платочек кусочек хлеба, и, размотав его, отломила половину девочке. Больше она побоялась дать: кто знает сколько дней девочка голодает? - Ешь, ешь, милая, - и расплакалась, когда девочка непослушными руками вцепилась в хлеб и стала отрывать куски и проглатывать их. - Где твоя мама? - Там, - махнула в сторону девочка, - Она ушла. Неужели брошенная? Неужели одна из тех, чьи родители, не вынося голодного плача, оставляют детей на улице, на милость судьбы? А может ее мать погибла? Замерзла, убита? Сможет ли она найти ее родных в этом заснеженном суровом городе? А вдруг она сирота? Что с ней тогда делать? Своих двое, еле-еле концы с концами сводят, а тут… Буря на мгновение стихла, опал ветер, тяжело упал на землю снег, но Анна знала уже как обманчиво это затишье, чуяла, как собирается с силами стихия, чтобы ударить в последней раз. На раздумье не оставалось времени, Анна поймала себя на мысли, что уже приняла решение, и вдруг, не ожидая сама от себя такой прыти, подняла девочку на руки и побежала по улице, скорее, скорее домой. И та, словно поняла, крепко обняла Анну за шею, уткнулась в грудь, обмякла и затихла, но Анна уже не боялась за нее, она знала, что девочка будет жить. Жить ради себя, ради Анны, ради синего летнего неба, даже ради этой свирепой безжалостной бури. Наперекор войне, ради хлеба… хлеба жизни!   2008 г.

 (текст публикуется в первоначальном виде без изменений)

Комментарии

Сергей Шалимов

 Сергей! Это очень сильно во всех смыслах... Этот рассказ невозможно читать, небрежно захватывая щепотью попкорн...