Вы здесь

Р.М. Рильке. Переводы Евгения Витковского

Благовещение

Слова ангела 

Ты к Господу не ближе нас,
Он ото всех далёк.
Но лишь тебя в чудесный час
благословляет Бог:
ведь так ни у одной из жён
не светятся персты.
Я — день, я — влагой напоён,
но древо только ты.

Я утомлён, путь долог мой,
прости, не я сказал,
что Тот, кто в ризе золотой,
как солнце, восседал,
послал тебе, мечтающей,
виденье с высоты:
смотри: я — возвещавший,
но древо только ты.

Развернуты мои крыла
над кровлею жилья:
так одинока не была
ты никогда — ведь я
чуть виден в комнате твоей,
мои слова просты:
я — дуновенье меж ветвей,
но древо только ты.

Все ангелы в волнении
летят по небесам;
великое смятение
и ликованье там.
Быть может, скорбь средь суеты
в судьбу твою войдёт, —
для этого созрела ты,
и ты несёшь свой плод.
Ты вход, великий и святой,
твой день определён.
Мой голос, будто шум лесной,
в тебе исчез, окончив твой
тысяча первый сон.

Иду. Так упоителен
напев твоей мечты.
Бог ждёт; Он ослепителен...

Но древо только ты.

Три волхва

Легенда 

В краю, где ветер и песок,
Господь явился нам;
так жатвы наступает срок
налившимся хлебам, —
и чудо было: там
велел идти в дорогу Бог
звезде и трем волхвам.

И с трёх сторон в пути сойдясь,
на небо посмотрев,
так с трёх сторон пошли, смирясь,
и справа князь, и слева князь
в далекий тихий хлев.

Но что с дарами их влекло
в убогий Вифлеем?
Сияло всадника чело,
и было бархатным седло,
и драгоценным — шлем.
Был правый, словно фараон,
богат, и левый был
озолочён, осеребрён, —
и блеск, и звон
со всех сторон, —
и возжигал куренья он
в сосуде, что под небосклон
душистый дым струил.
С улыбкой вещая звезда
вела вперед князей
и, над Марией встав, тогда
сказала тайно ей:

Смотри, вот всадники пришли,
которых я вела, —
цари языческой земли —
их ноша тяжела, —
из тьмы дары они несли,
но ты не бойся зла.
У них двенадцать дочерей
и только сына нет, —
одна молитва у царей:
для тронов их, для их очей
твой Сын — надежды свет.

о верь и жди других дорог,
твой Сын в язычниках княжить
не будет, знает Бог.
Запомни, путь далёк.
Цари пришли тебе служить,
меж тем их царства, может быть,
лежат у чьих-то ног.
От бычьих морд идёт тепло,
и царь в хлеву согрет,
но власти время истекло,
и крова больше нет.

Улыбкой кроткой озари
заблудших пришлецов,
пусть взглянут на дитя цари,
сними с него покров.
Смотри, у входа грудами
лежат, ясней слезы,
рубины с изумрудами
и капли бирюзы.

* * *
Нас не лишить ни гения, ни страсти.
Граф Карл Ланцкоронский

«Нас не лишить ни гения, ни страсти»:
одно другим по воле вечной власти
должны мы множить, — но не всем дано
в борьбе до высшей чистоты подняться,
лишь избранные к знанию стремятся, —
рука и труд сливаются в одно.

Чуть слышное от них не смеет скрыться,
они должны успеть поднять ресницы,
когда мелькнёт мельчайший мотылёк, —
одновременно не спуская взора
с дрожащей стрелки на шкале прибора,
и чувствовать, как чувствует цветок.

Хотя они слабы, как все созданья,
но долг велит (иного нет призванья)
от самых сильных не отстать в борьбе.
Где для других — тоска и катастрофы,
они должны найти размер и строфы
и твёрдость камня чувствовать в себе.

Должны стоять, как пастырь возле стада;
он словно спит, но присмотреться надо
к нему, и ты поймешь — не дремлет он.
Как пастырем ход вечных звёзд измерен,
так час и путь избранникам доверен
созвездий, бороздящих небосклон.

И даже в снах они стоят, как стражи:
улыбки, плач, реальность и миражи
глаголют им... Но вот в итоге плен;
жизнь или смерть колени им сломила,
и миру этим новое мерило
дано в прямом изломе их колен.

Карл XII Шведский
терпит поражение на Украйне 

Короли минувших династий —
суть горы над морем пристрастий,
людских надежд и несчастий.
Недоступны для бурь, для ненастий,
грядут, под бременем власти
ни на миг не сгибая плеча.
От одетых во злато пястей
никому не отъять меча.

             * * *
Юный король, родную страну
покинув, дошел до Украйны.
Глубоко ненавидел он и весну,
и женского сердца тайны.
На скакуне суровом он
был, как булат, суров,
к стопам ни девушек, ни жен
он не швырял даров.
Ни об одной не видел грез —
лишь, если гневен был всерьез
и злобою несыт —
то рвал с девических волос
очелья маргарит.
Ему бывало по нутру
ещё иначе гнать хандру:
возьмёт девица на миру
кольцо взамен кольца,-
вступает и король в игру:
стравить борзым юнца.

Он грозно шёл издалека,
презревши север свой,
чтоб гасли скука и тоска
в пучине боевой,
он твёрдо меч держал — пока
не высохла его рука:
не в силах удержать клинка,
войны не доиграв,
жестоко уязвлен судьбой,
но всё же, созерцая бой,
он мог потешить нрав:
смотрел с коня поверх голов,
впивая каждый миг —
со всех концов, из всех углов,
звучал металл булатных слов,
и возникал колоколов
серебряный язык.
Знамёна с яростью борьбы
рвал ветер в этот час,
как тигр, вставая на дыбы,
когда в атаку вёл трубы
победоносный глас.
Но, споря с ветром и трубой,
взрывался барабанный бой:
был чёток шаг пажа —
не отвлекаемый стрельбой,
он сердце нес перед собой,
до гибели служа.
Здесь магм земных густел замес,
вставали горы до небес,
эпохе вопреки, —
противнику наперерез,
с оружием наперевес,
колеблясь, как вечерний лес,
ломились в бой полки.
Всё было в дым обличено,
и не по времени темно
бывало иногда —
но падало ещё одно
огнём объятое бревно,
взрастал пожар горой,
вставал чужих мундиров строй —
войска неведомых губерний;
сталь в хохоте рвалась порой,
и правил битвою вечерней
одетый в серебро герой.
Полощут радостные стяги,
и в битву выплеснут сполна
избыток власти и отваги,
и чертят вдалеке зигзаги
над зданиями пламена...

И ночь была. И битва вскоре
утихла. Так, когда пришёл
отлива час, выносит море
тела, и каждый труп тяжёл.
Сурово серый конь ступал
(не зря в сраженьи он не пал),
тропу средь мертвецов нащупав,
и перешёл на черный луг,
и всадник видел, что вокруг
блестит роса в одеждах трупов,
ещё недавно — верных слуг.
В кирасах кровь стоит до края,
измяты шлемы и мечи,
и кто-то машет, умирая,
кровавым лоскутом парчи...
И он был слеп.

В самообмане
скакал вперёд, навстречу брани,
с лицом, пылающим в тумане,
с глазами, полными любви...

Цари 

I

То были дни, когда в огне и дыме
сходились горы; водами живыми
река гремела, в берега бия, —
два странника призвали Божье имя,
и, хворость одолевши, перед ними
встал богатырь из Мурома, Илья.

Состарились родители, дотоле
от пней и камня расчищая луг, —
но взрослый сын воспрянул, вышел в поле
и в борозду вогнал тяжёлый плуг.
Он вырывал деревья, что грознее
бойцов стояли твердо сотни лет,
и тяжесть поднимал, смеясь над нею,
и корни извивались, точно змеи,
впервые видящие свет.

Испив росы, отцовская кобыла
по-богатырски сделалась крепка
и звонким ржаньем словно говорила,
что радуется мощи седока, —
постигли оба: сказочная сила
зовёт их, и дорога нелегка.

И скачут... может быть, тысячелетье.
Кто время сосчитать хоть раз сумел —
(а сколько лет он сиднем просидел?),
где колдовство — не различить на свете.
Природой меры миру не дано,
тысячелетьям нет числа...

Пойдут вперёд те, кто дремал давно
в краю, где сумерки и мгла.

II

Ещё повсюду стерегли драконы
волшебные леса, дыша огнём,
но дети подрастали день за днём,
но шли, благословившись у иконы,
мужи на битву с хищных Соловьём —

Разбойником, как волчья стая, злобным,
который свил на девяти дубах
гнездо, и воплем жутким и утробным
и светопреставлению подобным
ночь напролёт в округе сеял страх;

весенний мрак, неведомое чудо —
немыслимей, ужаснее всего;
ничто не угрожает ниоткуда,
но всё вокруг — обман и колдовство, —
так шли мужи, пути не разбирая,
всем телом содрогаясь меж теней,
за шагом шаг в глухую тьму ступая
и, словно чёлн, захлёбываясь в ней.

И лишь сильнейшие остались живы,
встречая дикий свист, без перерыва
из этой глотки, как из-под земли,
несущийся, но всё же шли и шли
они в леса, взрослея понемногу,
одолевая робость и тревогу, —
и так со многим справиться смогли
их руки крепкие. И дни настали,
когда они, бесстрашные, вставали
и стены возводили в твёрдой вере.

И, наконец, из чащи вышли звери,
покинув ненавистные берлоги,
и двинулись, куда вели дороги,
устало рыская от двери к двери, —
пристыжены, бессильны и убоги, —
чтоб тихо лечь собратьям старшим в ноги.

III

Его слуги кормились ночью и днём
мешаниной невнятных слухов, —
слухи были о нем, и только о нём.

Перед ним холопы валились ничком.

Женщины, кидая тревожные взгляды,
сговаривались в покоях своих,
а он в потёмках подслушивал их,
и служанки шептали ему про яды.

Ни ларя у стены, ни лавки, ни скрыни,
и убийцы, прячась в монашьей личине,
справляли кровавое торжество.

И ничто не защищало его,
кроме взгляда, кроме шагов украдкой
в тишине по лестнице шаткой,
кроме гладкой стали жезла.

Ничего, кроме рясы, что плечи жгла,
(и озноб сквозь неё, словно когтями,
исходя от сводов, впивался в монаха),
ничего, что было бы призвано им,
ничего, кроме страха днями, ночами,
ничего, кроме всё охватившего страха,
что гнал его вдоль этих гонимых,
вдоль этих тёмных и недвижимых
и, быть может, виновных лиц.

Любого, кто мешкал рухнуть ниц,
он убийцей считал, и, озлоблен и мрачен,
рвал одежды на нём своею рукой,
а затем, у окна забывшись, с тоской
думал: Кто и зачем это нынче схвачен?
Кто я такой? Кто он такой?

IV

Вот час, когда в тщеславном ослепленьи
держава смотрит в зеркала свои.

Последний отпрыск царственной семьи,
монарх безвольный, грезит в забытьи,
ждёт почестей на троне; и в смятеньи
откинувшись и уронивши длани
дрожащие на пурпурные ткани,
один в неверном бытии.

Вокруг него склоняются бояре,
одетые в сверкающие латы, —
царь словно обречён жестокой каре
князей, что нетерпением объяты.
Подобострастия полны палаты.
Все помнят о почившем государе,
который часто, буйствуя в угаре
безумия, их бил о камни лбом.
И думы думают они о том,
что старый государь, садясь на трон,
плотней поблекший бархат подминал.

Был мрачной мерой власти он,
и из бояр никто не замечал,
что алые подушки закрывал
наряд тяжёлый, золотом горя.

И думают, что мантия царя
померкнет на преемнике больном.
Хотя пылают факелы, но даже
жемчужины не светятся огнём,
что в семь рядов на шее, словно стража;
и оторочка из рубинов та же —
светилась, как вино, — теперь, на нём
черна, как сажа...

Память их не спит.

Они тесней толпятся возле трона,
но всё бледнее царская корона
безвольного монарха, — свысока
на них глядит он грустно и смущённо;
все ближе, раболепнее поклоны,
и мнится — в зале слышен звон клинка.

V

Не сгинет от меча и от коварства
монарх, тоской нездешней охранён,
он принимает торжество и царство,
и за него душой болеет он.

К окну в Кремле подходит царь безвольный,
и видит город — белый и престольный —
в тот час, когда ушла ночная мгла,
и в первый день весны звонят по гулким,
березою пропахшим переулкам
к заутрене колокола.

Колокола, чья песня так прекрасна, —
вот первые цари его державы,
его отцы, что с дней татар со славой —
из гнева, кротости, борьбы, забавы,
легенд и крови возникали властно.

Он чувствует их царственное право
его душой овладевать порой,
таинственно входить в его глубины, —
тишайшего на царстве властелина,
всегда, теперь и прежде, на вершины
благочестивой звать мечтой.

И царь благодарит их всей душой
за то, что к жизни щедрым и огромным
порывом, жаждой одарён.
Перед богатством предков силен он,
их житие таинственным и тёмным
мерещится на фреске золотой.

Как серебро, вплетаясь в ткань парчи —
в делах минувших сам себе он мнится,
что было свершено — опять свершится,
в его державе тихой повторится,
в которой меркнут яркие лучи.

VI

Сапфиры в тёмном серебре оправы
чуть светятся девичьими очами;
и лозы свились гибкими ветвями,
как звери в брачный час среди дубравы;
и жемчуг держит стражу величаво,
в узорах дивных сберегая пламя,
рождённое и скрытое тенями.
Венец, покров и серебро страны —
они в движение вовлечены,
как зёрна на ветру, как ключ в долине, —
всё светится в мерцаньи со стены.

Темнеют три овала посредине:
лик Матери, и с двух сторон узки,
как две миндалины, в уставном чине
над серебром воздеты две руки.

И тёмные ладони в тишине
пророчат царство в образе старинном,
что зреет до поры плодом невинным
и наводнится ручейком единым,
единосущным, вечно светлым Сыном
в невиданной голубизне.

Так говорил ладоней взлет,
но лик её — уже открытый вход,
в тепло вечерних сумерек ведущий.
И свет улыбки, на устах живущей,
в неверной мгле блуждая, угасал.
В земном поклоне царь сказал тогда:
Неужто ты не слышишь крик, идущий
из глубины сердец, и страх гнетущий, —
мы ждём твоей любви; скажи, куда
ушёл зовущий лик; куда зовущий?

С великими святыми ты всегда.

В своей одежде жёсткой царь продрог,
он в одиночестве познать не мог,
как близок он её благословенью
и как ото всего вокруг далёк.

Безвольный царь раздумием объят,
и пряди редкие волос висят,
скрывая в прошлое ушедший взгляд,
и лик царя, как тот, в златом овале,
ушёл в широкий золотой наряд.

(Чтоб встретить Богоматери явленье).

Две ризы золотых мерцали в зале
в прояснялись в отблесках лампад.

* * *
Где тянется последний ряд лачуг
и новые недужные кварталы
в строительных лесах встают устало,
узнать мечтая, что такое луг, —

там никогда весна не молода,
в ознобе лето прячется за доски;
вишнёвые деревья и подростки
больны, — лишь осень дарит иногда

покоем, далью, — умиротворит,
и мягкий вечер тает на равнине:
темнеет стадо, и пастух в овчине
у фонаря последнего стоит.

Пантера 

Её глаза усталые не в силах
смотреть, как прутья рассекают свет, —
кругом стена из прутьев опостылых,
за тысячами прутьев — мира нет.

Переступая мягко и упруго,
в пространстве узком мечется она —
танцует сила посредине круга,
в котором воля заворожена.

И лишь порой поднимется несмело
над глазом плёнка тонкая, тогда
внезапно тишина пронзает тело
и гаснет в сердце без следа.

Фрагменты потерянных дней 

Как птицы, позабывшие полёт,
давно отяжелевшие в бессилье,
которым стали бесполезны крылья,
и выпито из них земною пылью
всё светлое, чем дарит небосвод;
они хотят, почти как листопад,
к земле приникнуть, —
как ростки, едва
взошедшие, в болезнетворной дрёме
и мягко и безжизненно лежат,
перегнивая в рыхлом чернозёме, —
как дети в темноте, — как мутный взгляд
покойника, — как радостные руки,
бокал поднявшие, дрожат от муки
и прошлое далекое зовут, —
как крики тонущего, что замрут
под гул колоколов в ночном тумане, —
как сохнущие в комнатах герани, —
как улицы, погрязшие в обмане, —
как локон, заслонивший изумруд, —
как солнечный апрель,
когда, толпясь у окон лазарета,
больные смотрят на потоки света,
которыми уже с утра одеты
все улицы, что им в окно видны;
больные видят только блеск весны,
смех юности, гонящий тени прочь,
не постигая, что уже всю ночь
жестокий шторм завесы в небе рвёт,
жестокий шторм с морей, одетых в лёд,
жестокий шторм шумит над городком,
легко на воздух поднимая
весь бренный груз земли,
что гнев и ярость за окном, вдали,
что там, вдали, могучим кулаком
была бы сметена толпа больная,
чья вера в солнце лишена сомнений
... Как ночи долгие в листве осенней,
летящей по земле холодным дымом
так далеко, что здесь ни с кем любимым
для слёз уже не отыскать приюта, —
как девушки нагой шаги по кручам, —
как выпивший вина в лесу дремучем, —
как слов пустых бессмысленная смута,
которая упрямо входит в уши,
и глубже, в мозг, пронизывая душу,
овладевая телом, мысли скомкав, —
как старики, проклявшие потомков
пред самой смертью, так что целый род
от муки роковой не ускользнет,
как роза, взросшая в теплице,
под свод, к отдушине в стекле стремится
и, вырвавшись на волю из темницы,
под рыхлым снегом гибель обретёт, —
как шар земной, под гнетом мертвых тел
остановившись, начинает стынуть, —
как человек, пошедший под расстрел,
в могиле корни силится раздвинуть, —
как погибают маки полевые
лишь потому, что прикоснутся вдруг
их корни к древней бирюзе браслета
внизу, в могиле, — и среда расцвета
со смертью встретится впервые
луг...

И часто дни бывали таковы.
Как будто некто слепок головы
моей пронзал стальной иглой зловеще.
Я чувствовал азарт его жестокий,
как будто на меня лились потоки
дождя, в котором искажались вещи.

Зимние стансы 

Теперь обречены мы дни за днями
спасаться от мороза в тесной шкуре,
всегда настороже, чтобы над нами
не взяли верх разгневанные бури.
В ночи мерцает лампы кроткой пламя,
и веришь свету ты, глаза прищуря.
Утешься: там, под снеговым покровом
уже растет стремленье к чувствам новым.

Ты насладился ли минувшим летом
цветеньем роз? Припомни блеск былого:
часы отдохновенья пред рассветом,
шаги среди молчания лесного.
Уйди в себя, зови веселье снова,
встряхнись — источник радости лишь в этом.
И ты поймешь: веселье не пропало.
Будь радостен, и всё начни сначала.

Припомни крыльев голубя сверканье,
круженье в облаках, тревожный клин, —
всё мимолетное, — благоуханье
цветка, предчувствие в закатный миг.
Божественным увидит мирозданье
тот, кто в творенье божества возник.
Кто внутренне сумел постичь природу,
тот отдал ей сполна свою свободу.

Тот отдал ей себя всего без меры
и без надежды ощутить иное.
Тот отдал ей себя всего без меры,
без мысли, что утратил остальное.
Тот отдал ей себя всего без меры,
и в вихре чувств, не мысля о покое,
он поражён, что сердце охватила
трепещущая, радостная сила.

Осенний день

Да завершится летний зной, — пора,
Всевышний, брось густую тень на гномон[1]
в умолкший гомон пашен кинь ветра…

Плодам последним подари тепло
календ осенних, солнечных, отрадных,
и сделай сладость гроздий виноградных
вином, что так темно и тяжело.

Бездомному — уже не строить дом,
покинутому — счастья ждать не надо;
ему осталась горькая услада:
писать посланья, и в саду пустом,
бродить и ждать начала листопада.

1 Гно́мон (др.-греч. γνώμων — указатель) — древнейший астрономический инструмент, вертикальный предмет (стела, колонна, шест), позволяющий по наименьшей длине его тени (в полдень) определить угловую высоту солнца. Кратчайшая тень указывает и направление истинного меридиана. Гномоном также называют часть солнечных часов, по тени от которого определяется время в солнечных часах.

Перевод Евгения Витковского