Вы здесь

Флорентийский дневник Рильке. Приближение к лету (Александр Уланов)

«Эти своды выгнул хозяин жизни, тихий и праздничный, создавший колонны по своему подобию и положивший на них по образу самой жизни крышу, что лежит на коренастых опорах темным бременем, но не подавляет их мыслящего о себе роста». Не только мысль об архитекторе эпохи кватроченто, но и предположение о собственном пути. Флоренция для молодого Рильке — не только тема, но и средство. Город как помощник в поиске себя и в размышлениях об искусстве. Средство говорить с любимой — Лу Андреас-Саломе, к которой обращен «Дневник».

В «миг, когда воздух становится подобен голубой стали, о которую затачиваются до остроты контуры вещей», происходит окончательное расставание с околофольклорными увлечениями юности. Открывающие дневник стихи — уже иные. Робость входа в весну, которая — как ссылка. Принятие света — и желание тут же его пересоздать и отдать, передать дальше. Радость и отвага Возрождения — и рядом уставшая Мадонна. А «„народ“, в сущности, — всего лишь ступень развития, ступень незрелости и страха, когда всякий умоляет ближнего побыть рядом, не уходить». И человека еще нет, он — только цель для себя, а не данность. Первый шаг возникновения — отрыв от коллективности. «Нет на свете никаких общих переживаний, делить можно только разрывы да разлуки». Путь к себе требует молчания и одиночества. Там человек очищает себя от мелких и пустых страданий и радостей. «Тогда в нем становится просторно и празднично, и он творит достойное жилище… для себя самого». Там он учится смотреть.

«Учебник по Италии, задуманный как введение в наслаждение ею, должен состоять из одного-единственного слова и одного-единственного совета: смотри!» Хорошо, если люди, путешествуя, «дают себя увлечь случаю, обнаруживая при этом прекрасные и необычные вещи». В Италии они вместо этого целеустремленно бегут к «официальным достопримечательностям». И Рильке «готов отдать предпочтение тем, для кого первым и самым значительным воспоминанием о Венеции осталась добрая отбивная, откушанная у Грюнвальда и Бауэра; ведь они сохранили хотя бы искреннюю радость, что-то живое, собственное, интимное». Не разыскивать в картине описанную в путеводителе «многоплановую манеру мастера», не гадать, к какому периоду что относится. Смотреть — и ждать момента, когда картина пожелает ответить. Причем в последующем разговоре могут быть и мгновения отчуждения, непонимания. Но вставший перед вещью — ответствен перед ней. Не обязательно перед знаменитой картиной — перед анютиными глазками в каменных вазах под стеной тоже. «Мне бы быть таким, чтобы им не пришлось разочароваться во мне».

Ключевые слова «Дневника» — спокойствие, доверие, лето. Кто-то жалуется Рильке, что жизнь потускнела, — а тот считает светляков. «Какая же вы неблагодарная! Вот она, жизнь: шесть светляков, а то и больше. А вы от нее отворачиваетесь». Но это доверие выросло в самостоянии и оплачено им. «Оставьте же родину. И не просто на шесть-семь недель. Оставьте ее совсем… Уезжайте, не думайте о возвращении. И идите, как идут ночью по берегу моря». Чтобы не надеяться, что все это ненадолго, а завтра вернешься к привычному. Чтобы все, имеющееся у тебя, — образ, книга, воспоминание — были всегда рядом, а не вдали. Это — новая родина, внутри человека. «Так перестаньте жить настоящим — станьте для себя самих как бы грядущими. Вы пойдете вперед, опережая самих себя, и тогда не собьетесь с пути». Тоскуя по себе — и удивляясь себе.

«Работа мастера в том, чтобы найти себя», и созданное им — не результат, а условие этой работы (потом Мандельштам в «Разговоре о Данте» скажет о полете, чье непременное условие — создание тут же, на лету, нового летательного аппарата). Может быть, потому и печальна душа персонажа Боттичелли, что «ощущает в себе неисчислимые сокровища — но, желая поделиться ими, не умеет достать из своих закромов ни грана. Она остается неимущей, ибо никого не может сделать совладельцем своих сокровищ». А Микеланджело — «словно кто-то обращается к глухому или не желающему слышать… Даже его глубоко личные откровения выглядят как манифесты, страстно жаждущие быть выставленными для всеобщего обозрения на каждом углу».

Общество ждет от художника «этакой возвышающей душу или снимающей напряжение отрады», заражение обоюдно, и одни бредят «воспитательным воздействием искусства», другие — «стимулами, воспринимаемыми мастером от народа». А искусство — путь к свободе. Даже не рвать цепи, а просто вырасти из них. И произведение-то, что, «отрешенное от своего творца, отныне может существовать самостоятельно». Вещь, отпущенная на свободу. «Сущность красоты не в действии, но в бытии. Иначе цветочные павильоны и разбитые по правилам парки оказались бы более красивыми, чем дикий сад, что цветет Бог весть где сам по себе, не озабоченный ничем и никем».

И Бог тоже — будущее, возможность. Он становится нищим, когда люди — думая, что этим демонстрируют любовь к нему — сжигают то, что им дорого (как во Флоренции при Савонароле). И очень богатым, когда в церковь приходят двое влюбленных. «Когда святоши говорят: «Он есть», а отчаявшиеся ощущают: «Он был», мастер смеется: «Он будет!». Потому что то, что он делает, добавляется к этому будущему Богу.

И любимая: «Ты — чудо, Ты, что сделала меня таким просторным». Часто ли хватает сил делать любимых просторнее, а не ограничивать их возле себя? Но «всякий разлад, всякое заблуждение происходят оттого, что двое ищут общее в себе, а не в вещах за собой — в свете, в ландшафте, в рождении и в смерти… Они только смешиваются друг с другом, потому что не умеют соединиться. Они держатся друг за друга, но не умеют крепко держаться на ногах…».

Рильке еще слишком восторжен, представляет в пустом кресле рядом с собой отсутствующую возлюбленную и с упоением читает ей стихи. Отрицает путеводитель — и сам воспроизводит его. «Изысканность композиции, хорошо мотивированная распределенность фигур и не в последнюю очередь нарядность и насыщенность красок делают эту картину одним из шедевров непреходящего значения», — кто догадается, о чем это? В относящихся к тому же времени замечаниях о «Рождении трагедии из духа музыки» Рильке еще думает о сцене, общности слушающих. Далее слово «мы» из его словаря исчезнет. «Когда же люди научатся понимать, что именно человеческая природа и есть то самое, что делает нас одинокими! Чем больше мы очеловечиваемся, тем больше отличаемся друг от друга». Коллективное имя становится слишком узким, нужно отдельное имя для каждого, а не — народы, нации, семьи.

Ответы Рильке более чем приложимы и к нашему времени. Ситуация, когда знак или вещь не подавляют другие знаки и вещи, вовсе не обязана быть пространством тепловатого равнодушия — она может быть пространством свободного разговора. «Ни одна вещь не должна казаться больше другой, и каждая должна обуздывать соседку. Тогда все получает свой смысл, и самое главное — вся совокупность вещей становится гармоничным целым, исполненным покоя, уверенности и равновесия». У этой игры есть центр, но он подвижен и возможен везде. И одиночество возможно всегда. Доверие и спокойствие — вопрос личного выбора и личной энергии. «Не обретет плода тот, кто не испытал благоговения. Ведь бесстыдство — точно буря, срывающая с ветвей все, что только еще зреет». Тороплива не только наша, но любая современность. «Гадальщики на картах, вы перевернули добытый хитростью кусок вчерашнего дня, прочли его изнанку, словно убогое односложное слово, и торжественно заверили: это — голос грядущего». Но голос будущего — одинокие. Те, кто любит «мгновенье-начало, эту буквицу тишины, эту первую звезду», когда в человеке поднимается неведомое ему — в ответ на происходящее вокруг. «Увидишь большие деревья, что все еще растут, увидишь птиц, увидишь: стоит им отлететь, как закачаются большие ветви, словно в птицах был ветер, а в стволах тишина». Начало ночи, ее длинную красную строку. Мгновение, которое проходит — но еще только будет. Одиночество тяжело, но только оно ведет к росту. И только рост приносит плоды. «Движение, которым в какое-то особое, важное мгновение раскрывались их ладони, улыбка, с которой они стояли у какого-нибудь далекого окна, — мне кажется, все эти ощущения одиноких живут среди нас в непрестанных превращениях. Они существуют — может быть, несколько отодвинувшись от нас ближе к вещам, но они существуют, как существуют вещи, и, как и вещи, они — часть нашей жизни».

magazines.russ.ru