Вы здесь

Йоргос Сеферис. Стихи

Переводы Евгения Колесова

    Мифисторима III

Отец мой, вспомни страшные купанья.
Эсхил, «Хоэфоры» *

Просыпаюсь рядом со мраморной головою,
и руки мои немеют под ее тяжким весом — не знаю,
                                                           что с нею делать.
Она вторглась в мой сон, когда я уже был
на пороге яви, и сплелись наши судьбы, и их уже
                                                           не развести.

Я гляжу ей в глаза — ни закрыты они, ни открыты,
ко рту ее обращаюсь, готовому высказать нечто,
за щеки беру — и отделяются щеки от кожи.
Сил моих не хватает —

и руки, будто чужие, ко мне возвращаются снова,
                                                           отломленные.
________________
* Перевод С. Апта

    Цистерна

(отрывок)

Здесь, под землей, цистерна затаилась,
хранилище накопленной воды.
Над нею — звон шагов. И звездный свет
в ее не проникает недра. Дни летят
и множатся, не трогая ее.

Подобно вееру, распахнут светлый мир,
играют тени утреннего ветра;
биение жизни к вечеру стихает,
и под покровом гаснущей надежды
тихонько стонет нажитая боль.

Под сводами немилосердной ночи
заботы копятся, а радость мчится мимо
под перестук стремительной судьбы.
Одно, другое промелькнет лицо
и растворится вновь во мраке ночи.

Неуловимы образы! Глаза,
еще глаза летят в привычный желоб;
и их, и дня великого приметы
он принимает и уносит в землю,
от коей не откупишься ничем.

Тела людские клонятся к земле,
чтобы любви не угасала жажда;
очередная статуя нагая,
закованный во мрамор лик эпохи,
нисходит вглубь великого лона.

Но жажда жизни требует и слез.
Склонились розы — это глас души,
листвою шелестящий пульс Творения,
и вот уж вечер близится, как странник,
за ним же — ночь. Ну, а за нею — смерть.

Но где-то здесь, внизу, цистерна скрыта,
подземное хранилище святое
страданий тела на ветру сыром,
в бою то с наступившим днем, то с ночью,
и множатся миры, ее не тронув.

Проходят сутки, месяцы, года;
вода застыла зеркалом. Надежда
распахивает ясные глаза,
когда вдали, за синим горизонтом,
по очереди тонут паруса.
/…/

    Отрицание

О голубиная беда!
Как бел на берегу песок!
От жажды рот иссяк, иссох,
но солона вода.

Так имя белое твое
На берегу я начертал,
но ветер буквы разметал,
шепча: «забудь ее».

Под гневный гомон укоризн
мы входим в жизнь: из всех путей
наш путь — сквозь тернии страстей.
Но мы изменим жизнь.

    Угас твой голос

Угас твой голос — вечерний свет.
Заря улетела прочь.
Судьба моя, Бильо! Настала ночь.
Тебя больше нет, тебя нет.

Всего лишь раз пробили часы —
мир пуст. И вновь я один.
Любовь умерла, и высох кувшин:
в нем ни воды, ни росы.

Настала ночь и скрыла тот край,
где ты купалась нагой.
Где же тот край, где берег морской?
Счастье мое, прощай!

    FOG

“Say it with a ukulele…”

«О, спой мне песню укулеле…» —
пластинка старая играла.
А что мне спеть тебе, родная,
чтоб ты печаль мою узнала?

Играет нищий на гармошке,
касаясь клавиш осторожно —
пусть ангелы приидут к людям!
Но плачут ангелы тревожно:

они и впрямь прийти готовы,
да землю облака закрыли.
И быть нам нищими до гроба,
раз ангелы к нам путь забыли!

Жизнь наша холодна, как море:
— Ну, как живешь? — Да как в тумане…
И тонут, тонут наши души,
как камни в море-океане.

Деревья дремлют, как кораллы,
их зелень все серей и глуше,
и спят телеги, точно шхуны,
давно забытые на суше.

«О, спой мне песню укулеле…» —
слова без смысла и без силы.
Любовь моя, где храм твой вечный?
Как мне здесь все давно постыло!

Ах! Шла бы жизнь прямой дорогой,
и мы не знали бы заботы.
Но вот судьба в игру вступила,
и круче стали повороты.

Когда их ждать? Никто не знает.
Горят огни во мгле заката.
Мы потеряли путь в тумане:
меж двух огней душа зажата.

Что наш удел? Где счастье наше?
День умирает в царстве ночи.
Темно вокруг. Ищи, мой друг!
Иди, и станет путь короче!

«О, спой мне песню укулеле…» —
твои пылали ногти ало.
Под свет звезды я вспоминаю
Твою камею запоздало.

Лондон, Рождество 1924 г.

    Мифисторима II

Вот и он, колодец посреди пещеры.
Когда-то нам было легко черпать из него
                                                           образы и картины,
радуя старых друзей, еще хранивших нам верность.

Но прогнили веревки, и теперь лишь борозды
                                                           на устье колодца
напоминают об утраченном счастье:
пальцы на жерле, как сказал поэт.
А пальцы все еще чувствуют прохладу камня,
и она вливается в теплоту наших тел:
так пещера забавы ради
                                                   миг за мигом, беззвучно
до последней капли растрачивает свою душу.

    Мифисторима V

Мы не знали их вовсе,
                                          и только надежда, что с детства
жила в наших душах, вспомнила их имена. Потом
мы смотрели, как они на свои корабли поднимались,
с грузом зерна и угля навсегда уходя от нас
за далекий пустой горизонт. Мы простились навек,
чтоб тайком до утра рисовать под догорающей лампой
горький знакомый узор из морских чудес
и чудовищ, из двустворчатых раковин и кораблей.
А вечером мы спустились вниз по реке, к побережью,
чтобы ночь провести в кабачке, пропахшем смолою и солью.

Нет больше наших друзей.
                                                           Уходя, они пожелали
больше не видеться с нами — нигде, никогда, потому что
слишком до времени мы их, да и они нас узнали,
и потому, что теперь уже мы, раздвигая безмолвные волны,
ищем новую жизнь — по ту сторону памятников и стел.

    Мифисторима XI

Кровь твоя остывала, как отблеск бледной луны —
в неизбежной ночи кровь твоя была неизбежна,
белые крылья свои над тобою она распростерла,
над черными скалами, над контурами деревьев
                                                           и зданий,
как капелька света из нашего яркого детства.

    Мифисторима XIV

Три алых голубя в луче бессмертного света
рисуют нам нашу судьбу в лучах яркого света
красками чистого цвета и жестами наших друзей
                                                           и любимых.

    Астианакс
(Мифисторима XVII)

Теперь, когда ты уходишь, возьми с собой мальчугана,
он все понял тогда, в тот день, под платаном,
в день, когда говорили трубы и сверкало оружие,
и вспотевшие кони погружали влажные ноздри
в прохладную зеленую воду.

Маслины, морщины наших отцов,
и скалы, как мудрость наших отцов,
и наших братьев бессмертная кровь на земле —
все это было нам радостью чистой
и ощущений богатством для душ, знавших об их молитвах.

Теперь, когда ты уходишь, теперь, когда наступает
отмщения день и уже не знает никто,
кого же убить он жаждет и где погибнет сам —
возьми с собой мальчугана, ведь он уже видел все это
тогда, под листвою платана,
и открой ему двери деревьев.

    Мифисторима XXII

И потому, что так много наши глаза повидали,
что ничего не сумеют уже различить, —
и до, и после нас память наша — белеющий парус
                                                           за изгородью в ночи —
мы видели странные лики, гораздо страннее, чем ты;
мелькнув, они таяли под листвою недвижной
                                                           перечного куста.

И потому что мы поняли, приняли нашу судьбу,
бродя меж разбитых камней целых три или шесть
                                                           тысяч лет,
меж руин нежилых, где когда-то, быть может,
                                                           был дом наш —
разве даты прочесть на обломках и вспомнить
                                                           о славных делах
нам под силу?

И потому, что сошлись мы и снова потом разошлись,
бились с опасностью мнимой, как говорится, с тенями —
мы заблудились во тьме и едва отыскали дорогу,
                                                     где тянулась полков вереница, —
мы увязли в болотах и в озере злом
                                                           Марафонском, —
под силу ли нам хотя б умереть достойно?

    Мифисторима XXIII

Еще немного —
и мы увидим миндаль цветущий,
сверкающий, словно мрамор под солнцем,
словно моря прохладного прелесть.

Еще немного —
и мы взойдем на новый для нас горизонт.

    Санторин

Поклонись, если сможешь, широкому темному морю,
позабудь, если сможешь, негромкий напев свирели
под босыми твоими ногами, точно душ затонувших эхо.

И возьми черепок, чтоб на нем начертать беспечно
имя твое молодое, место находки и день —
пусть его море поглотит, пусть унесет его море.

Скинь одежды, взойди вместе с нами
На скалу среди алого моря,
где встают над водой острова
наших утраченных снов. На вершине
мы нагие стоим, ожидая,
что на наших неверных весах чаша зла
перетянет.

Власть души, поступь силы и жажды любви
                                                      логарифмы,
раскаленные послеполуденным ветром,
пролагают дорогу судьбе нашей юной
крепким ударом ладони по упругим нагим лопаткам —
через берег потерь,
через родную равнину,
через пепел седых островов.
Запустел наш алтарь,
где-то друзья затерялись,
и листья финика втоптаны в придорожную грязь.

Опусти свои руки, отпусти их в полет, если сможешь:
пусть покинут фарватер времени их корабли
и уйдут к далекому горизонту.
Когда кость разобьется о камень,
когда разлетится копье от удара о панцирь,
когда взоры чужие
на твою устремятся любовь,
силясь до самого дна исчерпать твою душу,
когда, оглядевшись, увидишь, что все исчезает,
умирает,
немеет
и негде укрыться
от этих гибельных глаз, —
вслушайся в крик отдаленный,
в вой волчицы, отчаянно лижущей рану —
это твой собственный крик.
Опусти свои руки, отпусти их в полет, если сможешь:
пусть прорвут они сеть этих необъяснимых времен.
И — утони, если сможешь:
тонет тот, кто пытается камень спасти.

    Микены

Дай мне руки твои, дай мне руки твои,
                                          дай мне руки твои.

Темной ночью я видел
высокие острые горы
и долину, залитую палевым светом.
Вдалеке, в стороне
камней тяжелая груда чернела.
Напряжена моя жизнь, как струна —
конец и начало
последнего мига
в руках моих.

Вязну в земле, подымая громадные камни;
все эти камни я нес, сил моих не жалея,
все эти камни нагие я полюбил, как мог,
ведь это камни судьбы моей вечной.
И ранит меня родная земля,
и терзает моя же рубаха,
и боги мои же меня побивают
моими камнями.

Знаю, боги не ведают, что творят; только я
это знал бесконечное множество лет,
от убийцы шагая к убитому, от
убитого — к воздаянию,
от воздаяния — к новым убийствам,
путаясь
в широких складках порфиры;
в тот вечер, когда мы вернулись,
нас встретили гневом эриннии;
в траве зачахшей
увидел я змей и гадов хитросплетенье,
ибо ими отмечена времени нашего
злая судьба.

Спящих камней голоса
в самом сердце уснувшего мира
помнят ритмы дневного труда, когда ноги,
забыв об усталости вечной,
землю нагую трамбуют.
Погрязли, погрузли тела в фундамент
иного мира. Глаза их немые
упорно глядят в одну точку,
которой не различить, не увидеть;
душа
сражается, чтобы стать твоею.

Вот и безмолвие хочет покинуть тебя
здесь, где времени жернова замирают.

Октябрь 1935 г.

* * *

Сад оживших камней среди зеленого моря
мне напомнил любви моей многоликость
лаской медленных прикосновений
ожившими ликами камня
забытым невнятным немым языком
снимая с нас древний обет молчания
среди лавра и сосен под зыбкою тенью платана

* * *

Меж двух мгновений печали вздохнуть
                                                            не успеешь
меж лицом своим и его отраженьем увидишь
мягкий образ ребенка возникает и тает

* * *

Под гулкими сводами моря
жажда живет и любовь,
сердце мое волнуя —
ее раковин твердые створки
можно согреть в ладонях.

Под гулкими сводами моря
в глаза твои загляну —
но тебя не узнаю, да и ты меня тоже.

* * *

Хватит разыскивать моря седую овчину,
                  где запутались легкие лодки —
под небом достанет места и нам, и рыбам,
                  и водорослям, и деревьям.

    Наше солнце

То дивное светлое солнце было моим и твоим: мы его
                  поделили;
но кто же страдает под покровом шелка и злата, кто
                  гибнет?
…Женщина, крик подымая, в увядшую грудь себя
                  била:
«Трусы! Детей моих отняли, чтобы расправиться
                  с ними —
и ночью, легко, между делом, глядя на свет светлячков,
вы отняли, отняли жизнь у моих сыновей!»
Высохла кровь на руках, жизнь дав зеленым
                  деревьям,
и в сумерках дремлет воин, веки сомкнув,
                  крепко сжимая кинжал.

Нашим было то солнце, но мы не видели света
                  за зеленою вязью листвы —
видели мы лишь гонцов пропыленных, усталых,
с трудом шевелящих губами:
двадцать дней и ночей добирались они без дороги,
двадцать суток подряд коней на пути оставляя,
                  дышавших кровью и пеной,
ни на миг не припав к роднику, чтоб
                  напиться.

Ты сказала гонцам: отдохните, а вести расскажете
                  после. Тебя ослепил яркий свет;
умирали они, говоря: «Времени нам не хватило», и трогали
                  солнце руками.
Ты забыла, что и у нас на отдых времени нет.

Женщина выла: «Трусы!», точно собака ночная —
а ведь когда-то красива была, как ты:
влажные губи, тонкие вены под чувственной кожей
                  ждали любви.

Было нашим то солнце; удержать его ты пыталась,
                  идти вслед за ним не желая.
И узнал, распознал все тогда я под плотным покровом
                  шелка и злата:
не хватило нам времени. Правду сказали гонцы…

    Необъятные страны

Падает, падает все, точно дождь из монет неразменных
на медленный город, и нам в узловатой земле
видятся новые страны: час настал. Вознесите меня.

    Мгновения радости

Утро настало, и нас навестила радость,
бескрайняя радость.
Сверкали камни, цветы и деревьев листва,
светило ясное солнце —
шар необъятный в немой высоте, обросший шипами.
Нимфа, унесшая наши печали, растаяла
                                                        между деревьев
в лесу — между деревьев Иуды. Пляску
фавнов и эротид, обнаженных, как дети,
радостный розовый хоровод на беззаботной заре,
под черною тенью лавра,
видели мы на рассвете.
Радость застала нас утром —
и стала истоком пещера, юных фавнов отверзтая
розовонежной пятой: ласковый хохот раздался!
Дождь и гроза прервали зеленой земли дыхание.
Умчался смех златоустый, и ты прилегла в шалаше,
крепко зажмурившись, чтобы увидеть архангела,
идущего к нам с огненно-светлым мечом.

«Так не бывает, — сказала ты, — так не бывает:
не понимаю тех, кто, играя цветами деревьев,
остается угрюмым и мрачным
до конца своих дней».

    Пендели, весной

    Утро

Вот и утро — открой же глаза! Разверни, распахни
эту плотную черную ткань —
Взгляни на нее, не бойся! И поверь,
что уже не во сне, не в воде и не в тяжком
бреду, что морщины на веки наносит,
точно трещин узоры на сомкнутых створках моллюска,
что уже не во сне распускается черная ткань.
Взгляни — и увидишь, как плотная ткань барабана,
словно черная кожа, затягивает горизонт —
нет, тебе отдохнуть не придется.
Между двух равноденствий, меж весен и осеней быстрых
                                                           пробегает вода
через сад, где в ветвях многозвучные пчелы поют,
отзываясь в ушах сладко спящих детей. И восходит
необозримое солнце, свой свет золотй изливая,
райским птицам сигнал подавая: увертюру начать! —
всемогущее солнце свой дар безвозмездный приносит…

    Июньские дни 1941 года

Вот и новая всходит над Александрией луна,
старую обнимая обеими своими руками,
а мы шагаем сквозь сумрак наших сердец
к Воротам Солнца — нас было трое, трое друзей.

Кто же теперь захочет омыться в водах Протея?
Искали метаморфоз мы в молодости далекой нашей,
в той страсти, что билась огромною рыбой
во внезапно высохшем море — мы верили,
что мы всемогущи. Но нынче —
нынче новая всходит луна
ту, прежнюю луну обнимая,
а остров прекрасный изранен и тонет в крови,
тот остров спокойный и сильный, тот остров невинный.
И падали мы, словно мертвые ветви деревьев,
словно корни деревьев, вырванные из земли.
                                                          Жажда была
словно всадник бессонный, безмолвный,
закованный в мрамор пред золотыми
воротами Солнца: она прячется здесь,
на чужбине, рядом с могилой великого Александра.

Крит — Александрия,
май-сент. 1941

    Айянапа II

Весна 1156 г. (стихи на музыку)

Под смоковницею под старою
безумный бушует ветер,
птиц и веток играя гитарою,
позабыв обо всем на свете.

Вей же, ветер, нам, странник счастья!
Грудь расправив, спой же нам песню!
К нам спустись и изведай страсти
с нами вместе. Добрые вести!

Но взлетел взъерошенный ветер
из-под старой из-под смоковницы,
полетел далеко на север:
с нами он не хочет знакомиться.

О тимьян мой, мой розмарин —
грудь свою угрей потеплее,
спрячь, укрой свои фонари
в той норе, что всего темнее!

То не Вербного воскресенья ветер,
то не ветер праздника Пасхи —
гари города ветреный вечер
гонит дыма печальные маски.

Но в один из сухих закатов
под смоковницу ветер вернулся,
золотых неся аромат дукатов:
он нас продал!.. А я — проснулся.

    Эврипид Афинянин

Состарился он среди алого пламени Трои
и каменоломен Сицилийских.

Он гулкие гроты любил на берегу на песчаном
                                                    и моря узоры;
по набухшим венам людей
читал он той сети священной чертеж, которой
                                                   мы и звери уловлены были.
Сеть роковую хотел он дерзко порвать,
но время пришло, и его пожрали собаки.

    В окрестностях Керинии

Эскиз одной «идиллии»

    But I’m dying and done, for
What on earth was all the fun for?
For God’s sake keep that sunlight out of sight.
John Betjeman *

    Homer’s world, not ours.
W.H. Auden **

— Я цветы ей послала по телеграфу…
                                                  — Вам джину или виски?
— …к серебряной свадьбе.
                                                  — Осторожно, там слишком близко
собака — если она не успокоится и не ляжет,
то всю юбку вам перемажет.
                             — Джину, пожалуй. Теперь она живет в Кенте.
                                                                 Никогда
не забуду, как выглядела она в церкви, тогда:
шел дождь, был вечер, и было воскресенье…
Играл оркестр — несколько человек из Армии Спасения.
— А, это в мае, во время всеобщей забастовки.
— У нас не было даже газет — одни листовки.
— Взгляните на эту гору — когда солнце закатится,
она будет похожа на уютную теплую каракатицу.
Это Святой Илларион. По-моему, он лучше смотрится
                                                                при луне.
— Она пишет, что какое-то привидение преследует ее
                                                         всюду, даже во сне.
— Неужели Святой Илларион?
                                         — Нет, там, в Кенте, у нее дома.
А здесь привидение смотрелось бы лучше… Вам знакомо
ощущение, что память здесь становится как-то уже и
                                                                 суше,
точно сонная рыба, выброшенная на сушу, —
она сохнет и глохнет…
                                         — Рыба? Какая рыба?
Голова что-то разболелась.
                                         — Тут недавно вы бы
могли познакомиться с поэтом — у него несколько
бредовый лексикон: чувства он называет
                                         «палимпсестами либидо».
На мой взгляд, он просто до неприличия необычен.
Ужасный эллинофил и насквозь циничен.
— Сноб, наверное.
                          — Да нет, это просто выверты и так далее.
— Он уже уехал на воды?
                          — Да, теперь он где-то в Италии.
Говорит, что это, мол, «полезно для мужской
                                                             потенции».
Я дала ему адрес Горацио во Флоренции.
— А стоило ли? Он, говорят, болтун.
                                              — Кто его знает…
И потом, в нашем возрасте человек многое прощает —
это своего рода попытка задобрить самого себя. Это,
кстати, все остров влияет, точно кусочек другой
                                                             планеты.
— Просто вы не в настроении, Маргарита. Здесь так
                                                             красиво —
море, и эти горы…
                               — Ах, этот дикий пейзаж, который
влезает вам в душу, пристает с мировыми вопросами
                                                             праздно?
Вы не обращали внимания, как поутру в зеркале разно
отражается ваше лицо? Солнце всю краску стирает
со щек, и кожа, как у покойника, увядает;
по мне лучше море такое, что раздеваться не просит,
а солнце не слепит глаза, будто фонарь на допросе.
Здесь говорят, что «мир этот не наш,
                                                      это мир Гомера»…
Тихо, Рекс!
                            — Не волнуйтесь, это пустая химера.
Просто фраза. До дому я доберусь и одна.
Мне еще надо купить сорок аршин полотна
Панаису, садовнику нашему: говорит, ему на штаны столько
                                                             надо…
Пока мы беседовали, я вспомнила ту субботу, и вечер,
                                                             и прохладу
над Темзой… И лодку, в которой мы с Биллом сидели.
Играла старая пластинка: «О, спой мне песню
                                                             укулеле».
Что с ним стало, не знаете?
                                                 — Его убили на Крите.
Он был красивый мужчина… Так во вторник вы
                                                             приходите.
— А Темза текла так тихо… Хотя мне он уже был не нужен.
                                                             Доброй ночи!
— Жаль, что вы не остаетесь на ужин…
________________
*  Но ведь я умираю, я гибну —
     к чему теперь весь этот балаган?
     И уберите солнце, ради Бога!
     Джон Бетджмен

    ** То мир не наш, то мир Гомера.
     У. Оден

    Актеры

Сцену возводим, потом ломаем —
везде, где бываем, куда приезжаем:
строим мы замки, дворцы, города,
зная, что сгинут они без следа.

Публика пьесу кроет позором —
грех режиссеру, горе актерам!
Музыка смолкнет, развеется смех:
снова судьба раскидает всех.

Грим и костюмы, громы и грозы,
мысли и чувства, грусти и грезы,
ласки и маски, стоны и кровь,
чье-то коварство, чья-то любовь —

все разлетится вчерашними снами
(кто ты? куда ты бредешь вместе с нами?)
нервы натянуты, будто струны.
будто спицы колес фортуны —

лопнуть готовы, словно забыли
(когда нас родили? когда схоронили?)
лиры волшебной немолкнущий звон:
с глаз-то долой, да из сердца не вон.

Так и сердца наши, точно губки,
улиц и лиц осушают кубки,
жертвуя желчь и кровь на алтарь,
не разбирая, кто мытарь, кто царь.

    Ближний Восток, авг. 1943