Вы здесь

«Оказывается, у меня есть Отечество!»

Так воскликнул в 1818 году, дочитав последний из недавно вышедших восьми томов «Истории государства Российского» Николая Михайловича Карамзина, самый, наверное, пёстрый и шальной граф Российской империи Фёдор Толстой, прозванный, к слову, Американцем. Нет-нет, он не пылал любовью к молодой североамериканской республике, лишь какое-то время пожил на одном из островов Русской Америки, взашей согнанный с корабля капитаном Крузенштерном за непристойное поведение с пьянками и дебошами. И Россию-Матушку он по-своему любил и не рвался из неё. Ключевое, конечно же, в его восклицании слово — «Отечество».

«Отче» — «Отец» — «Отчизна» — «Отечество», — извечный смысловой ряд, который, оказывается, может прерываться и сокращаться. Прерываться и сокращаться либо для некоторых из нас, либо даже для какого-то слоя населения или же для целой эпохи жизни государства и народа. Сумасброду и неприкаянной душе Фёдору автор «Истории» по-отцовски заботливо и благовестно словно бы нашептал, как сиротинушке, что у него, как и у любого другого человека, есть отец. И тридцатишестилетний детинушка Федя, начав читать первый том, к восьмому, по крайней мере для самого себя, в своих ощущениях, обратился в Фёдора Иваныча, отныне знающего и накрепко помнящего своё родство, потому что нашёл, хотя и нежданно-негаданно, но нашёл-таки, Отца-Отечество.

В эти же годы сам Н.М. Карамзин упрекал своих сограждан в том, что «мы стали гражданами мира, но перестали быть, в некоторых случаях, гражданами России…»

В каких же, хочется спросить, теперь, по прошествии двух веков, некоторых случаях мы не «граждане России»? Несомненно, нас есть в чём упрекнуть, есть во что, как говорится, ткнуть носом. Если, к примеру, перебрать событийность ближайшей русской истории, то мы в период великого потрясения и смуты — горбачёвской Перестройки и ельциновских Реформ всерьёз и, похоже, надолго усомнились в выстраданном старшим поколением наших сограждан принципе социальной справедливости: точно ли, что в обществе не должно быть ни бедных, ни богатых, а все могут и должны быть зажиточными и должно быть, верили, так: от каждого — по труду и каждому — по потребностям? Мы расшатались нравственно, нудно и порой озлобленно выясняя: точно ли, что нам нужно крепкое государство, которое, убеждали нас особливо ретивые наши сограждане, непременно закабалит в нас личность, изотрёт в порошок индивидуальность, оторвёт от «светоносной» западной цивилизации? И, наконец, мы обескровились и обесформились духовно, разными способами и средствами, в том числе через искусство, в особенности благодаря «кину» и «телеку», поначалу осторожненько и зачастую гаденько выясняя: точно ли, что так уж важны для нас заповеди Божьи, религиозные установления, правила и правила, а может, лучше, если — жить-не-тужить, этак потихонечку греша, в хитромудрой надежде, что Он не узрит?

Впрочем, ничто под луною не ново: примерно так же жили-были и современники Н.М. Карамзина, в частности, небезызвестный Фёдор Толстой, да и весь тот разнопёрый великосветский сонм. Прочитали они «Историю» — восхитились. И — призадумались. Эта призадуманность в особенности красочно и ярко проявилась у «нашего всё» — у Александра Сергеевича. Сначала он восторженно написал, кажется, в каком-то из писем: «Все, даже светские женщины, бросились читать историю своего отечества, дотоле им неизвестную… Древняя Русь, казалось, найдена Карамзиным, как Америка Колумбом… Карамзин есть первый наш историк и последний летописец…» А попозже, призадумавшись, как бы — многозначное и весьма любопытное словечко нашей с вами эпохи — уточнил: «В его «Истории» изящность, простота // Доказывают нам без всякого пристрастья // Необходимость самовластья // И прелести кнута».

Так-так, Александр Сергеевич! «И на обломках самовластья…» напишем чьи-нибудь имена?

Нет-нет, парадоксальная игривость ума, свойственная гению, не подтолкнёт нас к оргвыводам и, как следствие, менторскому порицанию буквы и духа творчества Александра Сергеевича. Мы понимаем, что молодость не терпит рамочности, правил, нотаций. Но, однако, если молодость не созреет, не остепенится, когда срок ей пришёл, то можно смело сказать такому человеку: «Ну, ты, батенька, загнул!». А.С. Пушкин вызрел, стал «нашим всё», и этой искромётной эпиграммой и письмом, как и Американец своим просто-таки архимедовым — «Эврика!» — возгласом, всего-то отразил господствующие настроения общества. Высшего, светского, разумеется, общества, которое, прервав на минутку своё французское чириканье, насторожилось и призадумалось: «А, собственно, что это такое, государство наше российское?».

Мысли, как водится, породили действия: окрепли и вскоре совершили свои романтичные безумства декабристы, окрепли и чуть позже воздвигли мысль-памятник почвенники: «Православие — Самодержавие — Народность», «составляющие, — пояснил в 1832 году в своём докладе императору Николаю Второму граф С.С. Уваров, — последний якорь нашего спасения и вернейший залог силы и величия нашего отечества».

Совершенно очевидно, что идеологическая армия «Православие — Самодержавие — Народность» лоб в лоб противопоставилась другой идеологической армии, порождённой Великой французской революцией, — «Свобода — Равенство — Братство». А ныне уже наша с вами современность выдвигает новые лозунги-армии, и один из них год от году, возможно, будет звучать всё мощнее и чище: «Нравственность — Державность — Справедливость». И если так, то необходимо понять, что нравственность шатка без религиозного чувства, державность неуверенна без единства «физического» и «нравственного» начал «могущества» государства (определение Н.М. Карамзина), а справедливость так и вовсе невозможна без справедливости во всём и к каждому. Что называется: поживём — увидим.

Возвращаясь в эпоху «Истории», следует отметить, что через десять лет граф С.С. Уваров развил свою мысль, и нам показалось, что она — полновесно и чисто — говорит и о нашем с вами времени — времени очевидных идейных и идеологических войн: «Посреди быстрого падения религиозных и гражданских учреждений в Европе, при повсеместном распространении разрушительных понятий, ввиду печальных явлений, окружавших нас со всех сторон, надлежало укрепить Отечество на твердых основаниях, на коих зиждится благоденствие, сила и жизнь народная, найти начала, составляющие отличительный характер России и ей исключительно принадлежащие... Русский, преданный Отечеству, столь же мало согласится на утрату одного из догматов нашего Православия, сколько и на похищение одного перла из венца Мономахова. Самодержавие составляет главное условие политического существования России. Русский колосс упирается на нем, как на краеугольном камне своего величия... Наряду с этими двумя национальными находится и третье не менее важное, не менее сильное — Народность. Вопрос о Народности не имеет того единства, как предыдущий, но тот и другой проистекают из одного источника и связуются на каждой странице истории Русского царства. Относительно к Народности всё затруднение заключалось в соглашении древних и новых понятий, но Народность не заставляет идти назад или останавливаться, она не требует неподвижности в идеях. Государственный состав, подобно человеческому телу, переменяет наружный вид свой по мере возраста, черты изменяются с летами, но физиономия изменяться не должна. Неуместно было бы противиться периодическому ходу вещей, довольно, если мы сохраним неприкосновенным святилище наших народных понятий, если примем их за основную мысль правительства, особенно в отношении к общественному воспитанию. Вот те главные начала, которые надлежало включить в систему общественного образования, чтобы она соединяла выгоды нашего времени с преданиями прошедшего и с надеждами будущего, чтобы народное воспитание соответствовало нашему порядку вещей и не было чуждо европейского духа…».

Не о том же и мы сейчас печалуемся? Как сопрячь вольтерьянский европейский и национальный российский дух?

А другой граф — граф Лев Толстой лет через двадцать в «Войне и мире» начертал, будто высек на камне: «Мы русские не пожалеем крови для защиты веры, престола и отечества…».

И снова «лезет на глаза» риторический вопрос: а мы за что или во имя чего «не пожалеем крови»?

Но что же Н.М. Карамзин? О! нынешний год воистину карамзинский: родился Николай Михайлович в 1766 году — 250 лет тому назад, со дня его кончины минуло 190 лет, и два века отмечаем со дня начала печатания первых томов его эпохальной и по сей день блистающей, как венец, драгоценными каменьями «Истории государства российского». Первые восемь томов были напечатаны в 1816 — 1817 годах, и невероятный для того времени трехтысячный тираж разошёлся за несколько недель. Весьма любопытный факт: далёкий-придалёкий Иркутск, чего раньше никогда не случалось с беллетристикой в России, разом закупил аж 400 экземпляров! И, разумеется, потребовалось переиздание, и оно было тотчас осуществлено. В 1821 году был представлен сгорающей от нетерпения публике девятый том, а через несколько томительных лет — десятый и одиннадцатый. И тот же головокружительный успех у автора. И то же головокружение у публики. Почему? Думаем, потому, что, как отметил через полстолетие, уже на исходе 19-го века, известный историк К.Н. Бестужев-Рюмин, «высокое нравственное чувство делает до сих пор эту книгу наиболее удобною для воспитания любви к России и к добру».

Несомненно, что главный герой «Истории» Н.М. Карамзина, его любимый герой, его именно герой, и именно всей отечественной истории герой, — российское самодержавие. «Государству для его безопасности нужно не только физическое, но и нравственное могущество…», — был уверен Николай Михайлович. «Великие народы, — облюбовывал он свою мысль, — подобно великим мужам, имеют своё младенчество и не должны его стыдиться: отечество наше, слабое, разделенное на малые области до 862 года, по летосчислению Нестора, обязано величием своим счастливому введению Монархической власти…» (писал только с большой буквы!). В монархической власти, осиянной крестом православной веры, Николай Михайлович и видел нравственное могущество государства.

Он, как мужик, верил в царя-батюшку, в благотворность силы монархического государства, но, как мыслитель эпохи Просвещения, преуспеяние для России видел в монархе высокой культуры, в монархе мудреце, в монархе рыцаре. А потому в своей «Истории» русских государей, которые не соответствуют его идеалам, он — порой нещадно — бранит, а государей, соответствующих его идеалам, превозносит сколь возможно высоко, хотя некоторых из них, к слову, и надо бы, ну, хотя бы пожурить.

Николай Михайлович так возлюбил монархию, что невообразимые и вероломные — прежде всего лично для него — события 14 декабря 1825 года на Сенатской площади сразили его морально и, как потом оказалось, непоправимо пошатнули его здоровье. Он весь тот несусветный день до самого поздна находился в толчее народа на морозе и ветру и, не отличавшийся крепким здоровьем, жестоко простыл. Все старые болячки и хвори коварно и враз заявили о себе. Лечился — не помогало, день ото дня ему становилось хуже и хуже. Из последних сил он дописывал 12-й том своей «Истории», но не дописал. В конце мая 1826 года наш первый и единственный официальный историограф скончался.

«Карамзин, — отметил впоследствии Н.В. Гоголь, — представляет явление необыкновенное. Вот о ком из наших писателей можно сказать, что он весь исполнил долг, ничего не зарыл в землю и на данные ему пять талантов истинно принес другие пять». Воистину так, Николай Васильевич!

Последние слова, которые он в предельном напряжении вывел пером (или же, есть сведения, продиктовал, но в состоянии чрезвычайно тяжёлом), описывая междуцарствие 1611 — 1612 годов, были более чем символические — «Орешек не сдавался».

«…И что была тогда Россия? — взволнованно писал смертельно больной Николай Михайлович. — Вся полуденная беззащитною жертвою грабителей ногайских и крымских — пепелищем кровавым, пустынею; вся юго-западная, от Десны до Оки, - в руках ляхов, которые по убиении Лжедимитрия в Калуге взяли, разорили верные ему города: Орел, Волхов, Белев, Карачев, Алексин и другие; Астрахань, гнездо мелких самозванцев, как бы отделилась от России и думала существовать в виде особенного царства, не слушаясь ни Думы Боярской, ни воевод московского стана; шведы, схватив Новгород, убеждениями и силою присваивали себе наши северо-западные владения, где господствовало безначалие, где явился еще новый, третий или четвертый Лжедимитрий, достойный предшественников, чтобы прибавить новый стыд к стыду россиян современных и новыми гнусностями обременить историю, и где еще держался Лисовский с своими злодейскими шайками. Высланный наконец жителями изо Пскова и не впущенный в крепкий Ивангород, он взял Вороночь, Красный, Заволочье; нападал на малочисленные отряды шведов; грабил, где и кого мог. Тихвин, Ладога сдались генералу Делагарди на условиях новгородских; Орешек не сдавался…»

Да, маленькая русская крепостишка Орешек не сдавалась. И эти внешне простые слова теперь воспринимаются сакральным завещанием Н.М. Карамзина всем нам, чтобы не «…прибавить новый стыд к стыду россиян современных и новыми гнусностями…» не «…обременить историю».

Так и слышится через века: «Братья мои россияне, не сдавайтесь что бы ни было!»

Газета «День литературы»