Вы здесь

Негасимая свеча

Повесть о Святителе Филиппе, Митрополите Московском, Соловецком чудотворце

ГОВОРИТ АВТОР:

Среди Соловецких святых есть один необычный святой. Необычный прежде всего потому, что его почитают не только в Соловецком монастыре, где он прожил более двух десятилетий, оставив по себе память, сохранившуюся до наших дней. И не только в Москве, где когда-то, в далеком 16 веке, он был митрополитом Московским и всея Руси, но и по всей России. И память его празднуется не один раз в год, как у большинства святых, и даже не два, а гораздо больше. Потому что имя его включено в сонм угодников Божиих не только Соловецких и Московских, но и Карельских, Новгородских, Тверских… Но и этого мало.

Даже в недавние времена, когда Православная вера была гонима, а потому из истории старались «вычеркнуть» имена великих святых Русской земли, этот святой оказался в некотором роде «исключением из правил». О нем упоминалось в исторических книгах. Более того – он даже стал одним из героев фильма про царя Ивана Грозного, снятого С. Эйзенштейном. Правда, атеисты видели в нем лишь «бесстрашного и гордого правдолюбца, имевшего смелость выступить против деспота- царя Ивана и заплатившего за это жизнью». Однако только православные люди знают, что настоящая причина подвига этого святого – совсем не в его «гордости», а в том, что он был Православным священнослужителем, пастырем, «положившим душу свою за люди». Имя этого человека – Святитель Филипп, митрополит Московский, Соловецкий чудотворец.

И имя его, и память о нем оказались навсегда связанными с Соловецким монастырем. Даже на иконах его обычно изображают в виде человека средних лет, за которым виднеется силуэт не московских храмов, а именно Соловецкого монастыря.
Каким же он был, этот загадочный человек? Почему он дерзнул противостать царю Ивану Грозному? Что дало ему силы выдержать страдания, выпавшие за это на его долю? На эти вопросы лучше всего сумели бы рассказать его современники – друзья и враги святителя Филиппа. Если бы только они смогли бы это сделать. И если бы рассказали о святителе Филиппе не тем языком, на котором говорили в далеком 16 веке, когда он жил, а языком нашего времени, понятным для нас. Так попробуем представить себе, что бы мы могли от них услышать…

ГОВОРИТ НЯНЯ ВАСИЛИСА МИТРЕВНА.

Ну что, мои солнышки, что, мои касатики? Пришли проведать старую нянюшку… Чем же мне вас порадовать, золотые вы мои? Хотите, расскажу вам сказочку? Про Ивана-царевича да Елену Прекрасную. Или про то, как удалой Аника-воин со смертью сражался. Много я знаю сказок-то. Бывало, детки только и просят: «расскажи, няня, сказочку». Много я деток-то вынянчила, как-никак, с шести годов в няньках. А своих деток мне Бог не дал… Да, как взяли меня девчонкой в боярский дом, с тех пор всю жизнь и пронянчила я чужих детишек, боярчат. Да только разве я их за чужих считала? Все они были мне, как родные – и Ванечка, и Степа, сынок Ванечкин. А особенно его сын Феденька. Только вот Феденькиных детишек не пришлось мне понянчить… Почему так – о том сказ особый.

Феденька – это сынок боярина Степана Ивановича Колычева. Род у них славный, именитый. Степа-то… ох, простите, оговорилась старая…, то есть боярин Степан Иванович Колычев, был при великом князе Василии видным воеводой. И при дворе Колычевых всегда привечали. Быть бы и Феденьке воеводою, как его отец. Да выбрал он себе другую долю.
Он, Феденька, сызмаленька особенный был. Все больше не сказки, а жития любил слушать. Про Алексия, человека Божия. Про Иоасафа - царевича индийского, который ради Христа от царства отказался да в пустыню ушел. А особенно – про святого Георгия-великомученика, что от злого царя Диоклетиана-язычника за Христа лютую смерть принял. Он, бывало, слушает его, да и притихнет, словно призадумается о чем-то. Тихий он был, мой Феденька, да задумчивый. Нет, конечно, и поиграть любил, как другие дети, а все же не к играм, а к храму у него душа лежала. Стоит, бывало, на службе, словно свечечка, не шелохнется, первым в церковь придет, а выйдет последним. Он и потом, когда подрос, тоже таким остался. Не столько пиры да охоту, как другие бояре, сколько молиться любил да жития святых читать. И с женитьбой медлил. Его друзья все давным-давно переженились, а он на красных девиц и не поглядывал.
-Что это ты, Феденька, - говорю как-то ему, - не сыщешь себе зазнобушки? Погляди-ка на других ребят – у них давно уж детки… Только ты один, как перст. Аль в монахи собираешься?

Он от этих слов вздрогнул, словно я его мысли тайные угадала. Только мне не сказал ни словечка.
А вскоре он исчез. Утром хватились – нет его. Видно, ночью ушел, когда все в доме спали. И с собой ничего не взял – ни коня, ни денег. Даже одежду свою, и то оставил, видно, у него другая заранее припасена была. Искали-искали его, да так не нашли. Ушел мой Феденька неведомо куда, и след простыл.
Потом недобрые люди слух пустили – мол, из-за того он ушел, что Колычевы в ту пору в опалу угодили. Да врут они, бессовестные! Те Колычевы, опальные, нашим хоть и родней приходились, да не близкой. А что до Феди – его в ту пору при дворе еще как привечали! Сам царевич Иван, будущий грозный царь, его другом своим почитал. Так что зря злые языки мелют – совсем в другом тут дело. Просто, он, как говорится, был «не от мира сего». Думаю я, что его с детских лет в монастырь тянуло, только он о том никому не сказывал. И тайком ушел, потому что боялся, что искать его станут и силой домой вернут.
И до сих пор жалею я, родные мои, что не довелось мне Феденькиных деток понянчить. А все же то утешно, что, может быть, он там, в монастыре, вспомнит меня, старую, да обо мне Богу помолится. 

ГОВОРИТ СТАРЕЦ ИОНА.

Я, многогрешный инок Иона, монах Соловецкой обители.
Не умолчу о человеке, которого знал лет тридцать. Знал послушником, потом иноком, потом игуменом нашим, потом – митрополитом Московским и всея Руси. Да, истинным рабом Божиим был владыка Филипп, истинным пастырем.
Пришел он в наш монастырь при игумене Алексии. Поначалу никто и внимания на него не обратил – мало ли их, мужиков со всей России-матушки приходит в нашу обитель, на святых угодников Божиих Зосиму и Савватия потрудиться. Ну что ж, коли хочешь ты Богу да Соловецким угодникам поработать – пожалуй к нам! На стройке камней потаскать, лес порубить, в пекарне да на кухне поварам пособить – у нас всегда работа найдется. А, если от дневных трудов еще спина не ноет, да ноги еще не к постели, а в храм несут – постой на службе нашей, помолись. А службы у нас по уставу, длинные, не то, что на Москве, у какого-нибудь тамошнего боярина…
Да, не зря говорят, что в монастыре не привольная жизнь, а суровое житие. Да и как иначе? Ведь «Царство Небесное силою берется, и употребляющие усилие восхищают его» (Мф. 11. 12). А ленивые да малодушные для Царствия Божия ненадежны.

Такое житие не все послушники выдерживали. Иные от усталости лишь до постели добрести могли, а потом и вовсе из обители вон уходили, а этот… Руки до кровавых мозолей сотрет, а не жалуется, работает. А потом еще и в церковь на службу идет. Откуда только силы у него брались? Стали тогда мы к нему приглядываться – видим, хоть он и одет, как мужик, а повадка у него не мужицкая. И речь не мужицкая, и грамоту знает. Решили мы, что он из боярской челяди. А того, что он боярин, мы и помыслить тогда не могли.
Да и как же нам было догадаться, что он – боярин? Бояре ведь горды, к труду непривычны. А этот, Федор, трудился за двоих. И обиды терпел безропотно. Бывало, утомится, присядет отдохнуть. Тогда начнут над ним другие послушники, из простых, потешаться: «ишь, мол, какой труженик выискался! Расселся, как боярин!» А он им – ни слова. Встанет, и опять молча за работу примется. А ведь, если подумать, ему куда тяжелее было, чем им – он ведь не был с детства к труду приучен. Да, вот тебе и боярин!
Благословил меня игумен его духовным отцом стать. Но о дальнейшем умолчу. О таких вещах, как говорится, уместнее хранить молчание. Скажу только, что и опытные монахи немало дивились образу жизни его. А мне думалось, что когда-нибудь станет он настоятелем в нашей обители.

Подошло время, и постригли его в монахи с именем Филипп. А спустя девять лет, когда умер игумен Алексий, братия наша Филиппа своим игуменом избрала. Потому, говорят, хотим, чтобы он был нашим игуменом, что нет никого лучше его в наставлении, и житием да разумом никто не может с ним сравниться, да и во всех вещах нет никого искуснее его.
Лет восемнадцать управлял он Соловецкой обителью. И, попечением его, стала она расти и строиться, как никогда прежде. Монастырские озера каналами соединили. На соседнем острове Муксалме большой скотный двор устроили, а в лес оленей пустили – жируйте себе на приволье! До Филиппова игуменства обитель наша деревянная была, а потому, по недосмотру, пожары в ней случались. И вот призвал он из Новгорода мастеров-каменщиков и велел строить в монастыре каменные здания – Успенский собор, трапезную. Даже мельницу, и ту из камня построили. Монастырский собор, Спасо-Преображенский, тоже каменный, возводить начали. Хотел отец Филипп, чтобы и похоронили его возле этого собора. Только Господь судил иначе. Не пришлось ему скончать жизнь в родной обители.

Да, был он для обители нашей рачительным управителем. А для братии – строгим отцом и нежной матерью. Ленивых да непослушных исправлял, где кротостью, а где и строгостью. Назидал он иноков не только словом, но и собственным примером. А, чтобы приучить их к чтению книг, собрал в монастыре библиотеку. И часть своих книг в нее отдал. Да и как же инокам без чтения Святого Писания да писаний отцов святых? Ведь они нас на путь покаяния наставляют, мудрости и воздержанию учат.
Не умолчу и о том, что сделал он для прославления памяти преподобных отцов наших, Зосимы и Савватия. Велел отыскать образ Пресвятой Богородицы и крест преподобного Савватия, а также – псалтирь и ризы преподобного Зосимы. А потом – бережно хранить их в монастырской ризнице. И благословил дополнить жития преподобных Зосимы и Савватия новыми чудесами, совершившимися в недавние времена, чтобы не была предана забвению память о попечении их к Соловецкой обители.
Да, великие труды подъял игумен Филипп на благо обители нашей. Велики были и его иноческие подвиги. Верстах в двух от обители устроил он себе пустыньку, куда удалялся, когда хотел в уединении Богу помолиться. Не было у нас доселе игумена, который был бы таким тружеником, таким пастырем и таким молитвенником, как отец Филипп!

Но вот как-то прибыл в наш монастырь посланный из Москвы с царской грамотой. Призадумались мы – что-то будет? К чему бы это царь Иван вдруг о нас, своих богомольцах, вспомнил? Под вечер того же дня призвал меня к себе игумен Филипп. Пришел я к нему. Смотрю, лежит на столе царская грамота. А сам он сидит и читает что-то. И по лицу его вижу – гнетет его скорбь. И говорит он мне:
-Вот что, отче. Велит мне царь немедля ехать в Москву. Пишет он, что хочет от меня некий совет услышать. Только думаю, не затем я ему понадобился. Ведь сейчас на Москве митрополита нет… Уж не хочет ли царь меня митрополитом поставить? Скорбно мне, отче. Думал я, что никогда Соловки не покину. За что отнимает у меня царь отраду мою? За что велит на погибель ехать? Тебе ли не знать, отче, что сейчас на Москве творится? Окружил себя царь людьми жестокими и беспощадными. Называет их своими опричниками. А народ зовет их «кромешниками окаянными». И опричники эти по приказу царя убивают людей, которых он своими врагами почитает. А заодно и всех, кто под их лихую руку попадется. Разделилась Русь. Гибнут люди неповинные. И некому заступиться за них. Горькой вдове подобна стала земля наша!

И с этими словами протянул мне книгу, которую читал. Взял я ее в руки. И вот что прочел в ней:
«Идя по трудному и скорбному пути, увидел я женщину, сидевшую при дороге, горько и неутешно плачущую. Она была одета в черную одежду, как вдова, и окружена дикими зверями. И тогда объял меня ужас. Но все же осмелился я подойти к ней и спросить ее, кто она, и почему сидит здесь, и о чем так горько плачет? Она же со слезами отвечала мне: «напрасны твои вопросы, путник. Если узнаешь ты причину моего горя, не будет тебе от того никакой пользы, напротив, тебя самого постигнут беды. Молю тебя, не спрашивай меня ни о чем, а иди себе мимо». Но я стал еще сильнее упрашивать ее поведать мне имя свое и причину своей скорби. И тогда она сказала мне: «Имя мне – «Василия»1. А эта пустынная дорога означает наше время, когда не стало больше царей благочестивых, потому что все ищут своего, а не Божьего. Цари, владеющие мною, должны были бы способствовать благу своих подданных, а не пагубе и беспрестанному смятению. Но нет более мудрых царей. Никто из них теперь не стремится прославить Бога добрыми делами. Все живут только для себя, заботясь лишь о расширении пределов держав своих. Друг на друга враждебно ополчаются, друг друга обижают и льют кровь… И вот, подобно сирой вдове, сижу я на пустынном месте, не имея заступника. О, прохожий, горька и плачевна судьба моя!»
Со страхом прочел я это и поскорее закрыл книгу. Да и как было не устрашиться! Ведь это же про нас написано! Только кто же тот смельчак, что дерзнул написать такое?

Спросил я о том отца Филиппа. А он в ответ улыбнулся горько:
-Тому, кто это написал, царева гнева боятся уже незачем. Скоро десять лет, как отошел он ко Господу. Слыхал ли ты, отче, о Максиме-греке, философе2? Он написал это.
Как же я не слыхал о Максиме, если к нам в монастырь, не по своей воле, а по царскому приказу в заточение, друг его был прислан, бывший троицкий игумен Артемий? Да и кто не знает о Максиме-греке, об его великой мудрости и об его великом страдании? Не из нашей земли он был родом – из албанских краев. А приехал к нам с Афона, по велению великого князя Василия, царя Ивана родителя, чтобы здесь книги греческие, что достались князю от матери его, греческой царевны Софии3, на русский язык переводить. Мог бы жить себе Максим в почете и довольстве. Но не смог он смириться с беззаконными делами сильных мира сего – обличал их, уговаривал вспомнить о Боге, от злых дел отвратиться. За то и прогневался на него великий князь Василий. Осудили Максима и отправили в заточение. Лишь перед смертью увидел он вновь свободу. А родной обители Афонской так никогда больше не увидел, как ни просил, чтобы отпустили его туда умереть…

Понял я, что творится на душе у игумена Филиппа. И потому еще больше убоялся.
-Отче, - говорю, - вспомни судьбу Максима-грека. Смирись, смолчи, покорись царю. Иначе та же горькая участь, что постигла Максима, и тебя ожидает. А сумеешь ли ты понести ее?
Он замолчал и поник головой. Поклонился я ему и вышел тихо, чтобы не мешать ему. В тот же вечер он ушел из монастыря в свою пустыньку. И возвратился лишь на другое утро. Велел позвать к себе монастырского резчика и о чем-то долго говорил с ним наедине. В тот же день, после Литургии, мы уже были в пути на Москву4.
Не ошибся игумен Филипп – не для совета звал его царь, а ради того, чтобы возвести на престол митрополичий. Долго не соглашался он, молил царя отпустить его назад, в Соловецкую обитель. Но потом согласился. При двух условиях: если будет дано ему право заступаться перед царем за людей, гонимых опричниками. А еще – если царь отменит опричнину. По его словам, тот «обещал подумать» над этим. Тогда согласился игумен Филипп митрополитом стать. Сколь же великое торжество было в тот день, как посвящали его в митрополичий сан! Сам царь и вся его семья при этом были. Владыка выглядел спокойным. Но мне почему-то думалось – он знает, что идет на заклание.

Обещал царь «подумать». И, вроде бы, поутихли на время кромешники. Вздохнул народ с облегчением. Да недолго пришлось радоваться. Прошло около года и снова началась на Москве резня. Не сдержал царь своего обещания. Страшное то было время. Верите ли, прямо на улицах валялись тела людей, убитых опричниками. И некому было хоронить их – так боялись люди, что и им за это от кромешников то же самое будет…
За те дни владыка почернел, осунулся. Видно, не спалось ему ночами, не давали покоя горькие думы. Все чаще подолгу молился он один в церкви, что была построена на подворье по его желанию и освящена в честь Соловецких чудотворцев – преподобных Зосимы и Савватия. Не раз пытался я поговорить с ним. Думал, облегчит он душу, успокоится. А там и смирится. А он молчит, словно не слышит меня. А потом вдруг говорит:
-Не могу я больше молчать, когда царь братоубийство творит. Завтра поеду к нему в Александрову слободу. Может, сумею смягчить сердце его.

-Владыко, - говорю я ему, - послушай меня, старика. Покорись царю. Царь Иван в гневе страшен и беспощаден. И оборвать твою жизнь для него так же легко, как свечу задуть.
При этих словах он вдруг поднял на меня глаза:
-Как свечу, говоришь? А если от моей свечи новые свечи зажгутся? Нет, отче, не могу я молча глядеть на злые царевы дела. Мое молчание лишь умножит зло. Если и я смолчу, то буду соучастником его злых дел. А за паству свою я умереть не боюсь.
На другой день поехал он в Александрову слободу. Хотел и я с ним поехать, чтобы погибнуть там вместе с ним. Да он велел мне остаться, сказал: «если будет угодно Богу, чтобы убили меня там, пусть только я один за всех смерть приму». Однако не суждено было ему тогда умереть – живым он вернулся. И рассказал мне, как встретился с царем, как умолял его остановить кровопролитие. Да напрасно. И, как лютовали кромешники, так и продолжали лютовать.

Тем временем над головой владыки стала гроза собираться. Царь его больше видеть не желал. Поговаривали, что вызвал он к себе Пимена, архиепископа Новгородского, да еще кое-кого, все известных корыстолюбцев да честолюбцев. И велел схватить нескольких человек из челяди нашей, а за что - неведомо. Вернулся из них только один, да таким, что краше в гроб кладут, и сразу слег. И попросил, чтобы я пришел исповедать его перед смертью. И покаялся в том, что под пытками заставили его написать донос на владыку. Потому, сказал, и отпустили его живым, что согласился он сделать это.
Бог ему судья! Ведь и не таких, как он, в царских застенках заставляли говорить и подписывать, что требовалось. Разрешил я его от его грехов, и умер он легко и спокойно. Но не смог я скрыть от владыки, что беда на него надвигается. Впрочем, и сам он об этом давно догадывался. Поэтому почти не выходил из церкви – видно, готовился к скорой смерти, просил преподобных Зосиму и Савватия дать ему сил не убояться смертной чаши.

Прошло дня два. Как-то под вечер зовет меня к себе владыка. Прихожу. Благословил он меня, а потом и говорит:
-Возвращайся на Соловки, отче. Не как духовный сын прошу тебя. Как твой владыка велю тебе туда вернуться. Я уже обо всем распорядился, сегодня ты и выедешь. Пойдем, отслужим с тобой молебен о путешествующих, и сразу в путь отправляйся.
Понял я, что конец его близок. И что сам он знает об этом. Горько мне было покидать владыку, но не посмел я его повеления ослушаться. Провожать меня он не стал – остался в церкви. Навсегда запомнил я его таким – спокойным и строгим, с крестом в руке. А за ним – горящие свечи, с которых капали восковые капли, словно слезы лились…
Вернулся я в монастырь. А вслед за мной принеслись к нам горестные вести о том, что случилось с владыкой. Тогда восскорбела смертельно душа моя. И пошел я в пустыньку, где любил молиться владыка Филипп. Зашел внутрь, да так и обмер. Там стояло резное изображение Спасителя – израненного, в терновом венце. Так вот что заказывал владыка монаху-резчику перед тем, как уехать в Москву! Понял я, что в ту ночь, когда он молился в пустыньке, ему явился Спаситель. Явился вот таким, поруганным и израненным. Выходит, владыка Филипп знал, что на Москве его ждут страдания и смерть. Но, подобно Спасителю, пошел на смерть ради паствы своей. Да, кроме преподобного Зосимы, не было в святой обители Соловецкой игумена, подобного Филиппу! Прославил он ее не только житием своим, но и мученической кончиной!

ГОВОРИТ ЦАРЬ ИВАН ГРОЗНЫЙ.

Я царь Иоанн Васильевич, всея России самодержец.
Как Один Бог на небе, так и я один царь на земле. И нет мне равного. И воля моя - закон. Горе тому, кто дерзнет ей противиться. Как противился мне тот Филипп, что был митрополитом Московским, а ныне по велению моему отправлен в заточенье в Тверь, в Отрочь монастырь, за его непокорство мне.
Я ли не терпел со смирением дерзости его многие? Призвал я его в Москву на митрополию, а он, раб неблагодарный, мне еще перечить вздумал: «соглашусь-де митрополитом стать, только если ты, государь, опричнину уничтожишь»… Да какое ему дело до моих верных опричников? Другой бы благодарил меня, а не поперек мне говорил да условия ставил. Царь я, и в советах и советчиках не нуждаюсь. Сам творю, что хочу.

Мало того – дерзнул он ко мне в Александрову слободу явиться. Только что трапеза отошла, и собирался я в застенок идти, поразвлечься немного над одним упрямым боярином. И тут является этот святоша, и что же? Учить меня вздумал! Прогони-де от себя злых людей, да уничтожь опричнину! Подражай-де благочестивым царям, не терзай свою державу! Ишь ты, какой умник нашелся! Говорю ему – на то не твоя, а моя царская воля. Кого хочу – милую, кого хочу – казню. А ты, монах, знай свою Псалтирь да четки, да благословляй на то, на что я тебе велю! И что же он? Не могу, говорит, благословить на беззаконие. Я-де не наемник, я пастырь Церкви Христовой. И за паству свою дам ответ перед Богом. Послушай меня, государь, сделай так, чтобы в царстве твоем не вражда и злоба, а мир и любовь во Христе воцарились...

Поглядите-ка, чего надумал! Да я сам лучше него знаю, что делать. И никто мне в том не указ. Волен я в жизни и в смерти холопов своих.
-Молчи, монах, - говорю ему. Иначе вместе с митрополичьей шапкой и головы лишишься! А он опять за свое: не сам я пришел на митрополию, ты меня позвал против воли моей. А смерти я не боюсь – ты, царь, волен лишь тело мое убить, но не душу. Я – пастырь. А пастырь добрый душу свою полагает за людей своих…
Вишь, чего возомнил о себе! Митрополит-де он, пастырь! Нет, он мой холоп Федька, а не пастырь! И не его холопье дело меня, царя, поучать. Сам знаю, что творю.

Долго терпел я его, все думал, что он образумится и воле моей покорится. Ан нет! Ну что ж, решил я, если я его митрополитом поставил, так я его и выставлю. Велел найти людей, которые бы показали на него, что мне надобно. Долго пришлось искать – челядь его и под пытками молчала. Лишь одному удалось язык развязать… Да выручил Пимен, владыка новгородский – написал на него, что требовалось. Признался он мне, что, если б ему стать митрополитом вместо Филиппа, уж он-то бы во всем мне покорялся. Добро, верный мой слуга Пимен! Придет время, награжу тебя так, как тебе и не мечталось!..
Не велел я скрывать от Филиппа того, что готовилось ему. Думал, устрашится суда да заточения, смирится передо мною, на коленях приползет. Может, и простил бы я его, а может, и нет... Да нет, и не подумал он повиниться. Что ж, сам он виноват в том, что постигло его! Велел я осудить его, заточить в монастырь, держать в нетопленой келье, в голоде и холоде. Повинись, проси о пощаде – может, я тебя еще и помилую… Да где там! Тогда придумал я для него иную, горшую муку. Приказал схватить и пытать родичей его, бояр Колычевых. Меж ними был один, совсем мальчишка, говорили, племянник его любимый. Велел я отрубить ему голову и Филиппу послать. Пусть увидит, пусть терзается, пусть в его гибели себя винит… Может, хоть тут начнет плакать да пощады просить? И что же? Взял он в руки ту голову, благословил, поцеловал в лоб, и назад отдал…
Нет, кто-то один из нас все-таки должен превозмочь! Либо убью я его, либо заставлю мне покориться! И третьему не бывать!

ГОВОРИТ КЕЛЕЙНИК ГРИША.

Я Гринька, владыки Филиппа младший келейник. Уж скоро год, как я при владыке. А попал к нему вот как.
Тятенька с матушкой мои – крестьяне монастырские. Хоть житье у нас и полегче, чем у боярских холопов, а все же и мы – люди подневольные. Вот и я в Москву, на митрополичий двор, не по своей воле попал.
По зиме стал игумен Паисий обоз в Москву собирать. С рыбой, с ягодами, с солеными да сушеными грибами. Подарки митрополиту. Он ведь, до того, как митрополитом стать, игуменом на Соловках был. Вот и решил игумен Паисий послать ему дары. А еще – мальчишку в услужение – для кухни или для посылок. И велел мне монастырский приказчик прощаться с тятенькой и матушкой да в Москву собираться. Пригорюнился тятенька, а матушка завыла по мне, как по покойнику – да что поделать? Наше дело подневольное – делай, что приказано, а не то отведаешь плетки. И пришлось мне ехать с обозом в Москву.

Долго мы ехали, а добрались-таки до Москвы. А в ту пору как раз Крещенские морозы стояли. Вот поставили возы на митрополичий двор. Приказчик и возчики пошли греться. А меня с собой не взяли. Велел мне приказчик на дворе обоз сторожить.
-Сиди тут, - говорит. - Да за добром смотри. Пропадет что – шкуру с тебя спущу.
Хорошо ему, толстопузому, у печки греться да горячий сбитень попивать. А на мне одежонка худая, промерз до костей. Пойти бы в людскую, или хоть в сени, да как пойти, если мне возы сторожить велено? Сел я на возу, сжался в комочек, рогожкой укрылся, зубами клацаю, а все равно теплей не становится. Вспомнился мне тогда дом родной, вспомнились тятенька с матушкой, и слезы сами из глаз покатились. Сижу и реву. Тихонечко только, чтобы приказчик не услышал да не накостылял в шею.
Вдруг слышу, кто-то спрашивает:

-Эй, кто это тут плачет?
Я нос из-под рогожки высунул. Гляжу, надо мной стоит монах. Не старый еще, в черной ряске. Стоит и улыбается мне.
-А, - говорит, - вот кто тут плачет… Ну, говори, малец, как тебя зовут? И откуда ты тут взялся?
Отвечаю ему, мол, Гринька я. А привезли меня сюда в услужение. А плачу потому, что с тятенькой да с матушкой разлучили, да что замерз совсем, а приказчик велел сидеть да возы сторожить.
-А ты не плачь, Гришутка, - говорит монах. – Раз тебя на службу сюда прислали, значит, ты теперь человек служилый. А разве служилые люди плачут? И с тятенькой да с матушкой ты не навек расстался. Потерпи, придет время, и их повидаешь. А теперь слазь-ка с воза, не бойся. Да пойдем со мной.

Протянул мне руку, снял с воза и велел за ним идти. Поднялись мы на красное крыльцо, потом по лесенке вверх. И привел меня монах в чью-то келью, посадил возле печки, велел сидеть и греться. А сам ушел куда-то. Огляделся я – смотрю, убрана келья богато. Пол ковром устлан. В святом углу иконы в серебре, цветными камешками украшенные. А книг-то, книг-то сколько в келье! Я считал-считал, да со счету и сбился. Да столько книг даже в нашей церкви нету! Чья же это келья? – думаю. Непохоже, чтобы того монаха. Уж слишком он добрый… разве важные люди такими добрыми бывают?.. Тогда что же он тут делает? Ох, накажет его за меня этот самый владыка, хозяин его…
Тем временем монах вернулся.
-Ну что, - спрашивает, - согрелся? На-ка вот, поешь.
И сует мне полную пригоршню сушеных яблок и винограда.
-Спасибо, дяденька, - говорю я ему. – Добрый вы. Только бы вас за это ваш хозяин не наказал.
Тут у монаха в глазах веселые огоньки вспыхнули:

- Не бойся, Гришутка. Меня он не накажет. Да и тебя никто больше не тронет.
Обрадовался я, и принялся за виноград да яблоки. Вдруг слышу, вопит кто-то за дверью: «ах он, негодник», «ах, паршивец», «вот попадись он только мне!» И влетает в келью приказчик, весь красный, кулаками машет. Я вскочил, чтобы заслонить доброго монаха. Пусть лучше меня приказчик побьет, лишь бы его не тронул… Да только, как увидел приказчик того монаха, сразу утих, подходит к нему так учтиво, в пояс кланяется, руки складывает, просит:
-Благослови, владыко святый!
У меня и гостинцы из рук на пол посыпались. Вот так да! Выходит, этот добрый монах, который меня утешал да угощал, и есть владыка? Чудеса, да и только!
Дальше и того чудеснее вышло. Оставил меня владыка при себе келейником. У него келейников-то несколько было. Я – самый младший. Мое дело – в келье у него прибирать, да следить, чтобы перья гусиные для письма у него всегда наготове были, да чернила в медной чернильнице не выводились. А писал и читал он много. Я, бывало, нет-нет да погляжу в щелочку, как он пишет или читает. Уж очень хотелось мне тоже читать и писать научиться. Да не положено мужикам грамоту знать. Как-то он меня заметил, велел подойти. Думал я, даст он мне тычка за то, что подглядываю. А он сидит, улыбается. А потом спрашивает:
-А скажи-ка, Гришутка, хотел бы ты грамоте научиться?

Хотел бы? Да еще как бы хотел! Только где же нам грамоте учиться? То – дело бояр, да дьяков, да попов с дьячками. А не мужиков подневольных… А он опять улыбается. И говорит мне:
-Добро, Гришутка, что хочешь ты учиться. Что ж, подожди, придет лето, пошлю тебя в ученье к соловецким монахам. Научишься читать и писать. А там, если Бог даст, будет тебе у меня иная служба – чтецом или писарем. А то у меня что-то глаза слабеть стали…
Только не успел он отдать меня учиться. Потому что он добрый был и смелый. И, как заступился за меня перед приказчиком, так и перед царем заступался за тех людей, которых опричники обижали. Все царя и опричников боялись, один он не боялся. Помню, на Крестопоклонной неделе служил владыка в Успенском соборе. А я при нем был, свещеносцем. Он иногда благословлял меня стихарь надеть да в алтаре прислуживать. Вдруг входит в собор царь, в черную рясу одетый, словно монах. Только ряса на нем не простая, как у владыки, а из дорогого заморского шелка. За царем идут опричники, тоже монахами ряженые, да из-под ряс у них сабли острые торчат. Подходит царь к владыке, благословения просит. А тот говорит ему: «как же мне благословить тебя, царь, если ни в одежде твоей, ни в делах царя не видно. Даже у язычников есть суд и правда, а на Руси нет правды. Даже у зверей есть милосердие и жалость, а на Руси нет милосердия. Опомнись, государь, побойся суда Божия!» Полыхнули огнем глаза царя. «Да как ты смеешь мне противиться?

осмотрим, что ты вскоре запоешь!» - вскричал он и бросился вон из храма. А за ним – его кромешники…
Потом возили Владыку куда-то. Говорили, что на суд. Но почему-то отпустили. Не понимал я, что творится. Только сердцем чуял – беда будет. А он был спокоен, или, скорее, делал вид, что спокоен. Даже со мной пытался шутить. Только это у него как-то не так получалось, как раньше. Видно, чуял он, что его ждет.

В тот день я опять был при нем в Успенском соборе. Он Литургию служил. Вдруг раздались шум и крики: «гойда, гойда!» и влетела в собор стая бесов. Да нет, не бесов. Это опричники в собор ворвались. Владыка в это время на амвоне стоял с крестом. Как ворвались они, поднялся в соборе крик и шум. Мечутся люди в страхе, думают, что конец им пришел. А Владыка как стоял, так и стоит спокойно, словно страх ему неведом. Вынул старший опричник какой-то указ с печатью, стал читать, да из-за шума я расслышал только одно слово: «изменник государев». А как закончил он, подскочил к Владыке молодой опричник и ударил наотмашь кулаком по лицу. За ним и другие подбежали, накинулись на него всей стаей, бьют, облачение срывают, волокут за собой.
Тут невзвидел я света. Не мог смотреть, как они его терзают. Бросился к ним и вцепился зубами в руку тому кромешнику, который первым ударил Владыку.
Но тут сверху на меня обрушилось что-то тяжелое и острое. И навсегда померк свет в моих глазах.
Последнее, что я слышал, был чей-то крик:
-Ироды! Мальчонку убили!..

ГОВОРИТ АННА-ПИРОЖНИЦА.

Подходи, дружок, покупай пирожок! С пылу, с жару, на пятак пару! С луком, да с перцем, да с бараньим сердцем! Хватай-налетай, только денежку давай!
Я Анна, пирожница. По батюшке – Егоровна, а по прозванью – «тараторовна». Это потому, что на язык я бойка. Да в нашем торговом деле нельзя иначе. Без шутки-прибаутки и пирожок не продашь. А еще потому меня так кличут, что я страсть как люблю слухи да сплетни всякие послушать да языком потрепать. Что ж, язык, он ведь без костей… Зато я все знаю, что на Москве творится. И какую обновку протопоп благовещенский своей жене купил, и что завтра на дворе боярина Плещеева к обеду подавать будут, и за что вчера в кабаке на Кулишках Фома Косой своего кума Ерему побил. А если чего и не знаю, так привру так, что и не отличите, где правда, а где выдумка. Так-то вот!

А про владыку Филиппа, нет, тут я врать не буду. Скажу правду, что сама видела, своими глазами. Дело было так. Прибегает как-то вечером ко мне Марфа, дьяконова жена. Тоже до всяких сплетен охотница, да такая, что батюшка-протопоп наш как-то назвал ее «женой-переносицей»… Так вот, прибегает она, значит, да и говорит мне:
-А слыхала ль ты, Егоровна, что в Никольском монастыре сейчас владыка Филипп в заточении сидит? Мне о том сегодня матушка-протопопица по великому секрету рассказывала. Говорят, что к нему в келью, слышь-ка, голодного медведя посадили. И тот медведь Владыку не тронул… Вот ведь чудеса-то какие!
Любопытно мне стало – правда ли это, насчет медведя? Ну, думаю, завтра непременно сбегаю в Никольский монастырь, да своими глазами погляжу, взаправду ли там владыка с медведем в одной келье сидят, или врет бессовестно Марфа-дьяконица? Авось и пирожками там поторгую. Ведь, наверное, не одна я приду на владыку с медведем поглядеть…
На другое утро, еще затемно, пошла я к Никольскому монастырю. И лоток с горячими пирожками с собой прихватила, да в рогожку завернула, чтобы не остыли. До монастыря идти долгонько пришлось. Да уж больно мне охота была поглядеть, правду Марфа сказала или соврала?

Вот, прихожу я к монастырю. Гляжу, а у ворот люди толпятся, много людей. Спрашивают о чем-то у монашка-привратника, пропустить просят. А он их не пускает во двор. Да меня пропустил, соблазнился пирожком с капустой. Иду по двору, смотрю, возле одной кельи тоже люди стоят, все больше женщины. А под окном той кельи – стрелец стоит, да в руке бердыш держит. Молодой стрелец, рыжий, веснушчатый. Стоит себе под окном да сапогами притопывает. Видно, холодно ему, вот он и топает ногами, чтоб согреться. Замерз весь, а все-таки стоит, да к окну кельи людей не подпускает.
Подхожу я поближе, спрашиваю его:
-Не тут ли владыка Филипп сидит?

Он сделал вид, что сердится.
-Это изменник-то государев? Тут он, куда денется. Да ты, тетка, иди-ка себе прочь. Мне никого к его келье подпускать не велено. Так что проваливай-ка ты отсюда подобру-поздорову.
Только мы ведь, бабы, хитрые. Вижу я, что замерз он, а согреться ему нечем. Приподняла я рогожку, чтобы почуял он запах от моих пирожков. А пирожки у меня такие – только учуял – съесть хочется, да не один пирожок, а весь лоток… Да они еще и горячие, с пылу, с жару. Гляжу, заблестели у него глаза, заводил он носом. Тогда я ему и говорю:
-А не хочешь ли, мил человек, пирожка? Горяченького, с капустой да с мясом? На-ка, возьми. Да не один бери, больше. Для такого хорошего парня, как ты, ничего не жалко. Только сделай такую милость, дай мне к окошку поближе подойти. Уж очень мне любопытно хоть одним глазочком на владыку да на медведя взглянуть.
Тут и другие женщины стали просить стрельца, чтобы он и им разрешил к келье святителя подойти поближе. А он уже за третий пирожок принялся, оттого и подобрел, видно.

-Ладно, - говорит, - идите. Только, чтобы тихо, без шума да без воя. А то знаю я вас, баб.
И пустил он нас под самое окошечко той кельи, где владыка сидел. Подошли мы с опаской, все прислушивались – не загремит ли в келье цепь, не зарычит ли медведь? А то еще, не дай Бог, бросится на нас. Хоть на окне и решетка железная, а кто его, зверя, знает? Зверь, он и есть зверь.
Нет, все тихо. Тогда мы осмелели и подошли еще ближе. Стоим, слушаем. Изнутри – ни звука. Тогда кто-то сзади позвал тихонько:
-Владыко святый, жив ли ты?.. Смилуйся, благослови нас…
Опять тишина. И вдруг в окне лицо показалось. Да Боже ж Ты мой! Я сперва и не узнала владыку, хотя не раз бывала в соборе, когда он служил. Глядит сквозь решетку седой старик, исхудалый да бледный. Господи, да что же они с ним сделали?.. Разве не грех это - так человека измучить?

Благословил он нас. А потом заговорил – тихо так, словно ветерок повеял:
-Не скорбите, родные мои. Ведь Господь с нами. Как бы ни было нам тяжко, возложим на Бога надежду нашу. Горе и страдание примем без страха и ропота. Ведь, если за Него мы пострадаем, с Ним и прославимся. Потерпите, родные мои, положитесь во всем на Господа. Он – Заступник наш, Он – одна непостыдная надежда наша…
Как услышала я это, так и заревела. Жалко мне святителя. А еще больше его жаль потому, что он, в темнице сидючи, не о себе, о нас думает, нас утешает. Слышу, сзади меня тоже бабы всхлипывают. А кто-то сказал, тихо-тихо, только все равно все его услышали:
-Он не государев изменник, а мученик.
Как услышал это стрелец, так сразу рассердился и стал гнать нас от кельи святителя:
-А ну, пошли, бабы, прочь, пока целы! Да за такие слова знаете, что бы с вами сделали?.. Идите, идите, одна беда с вами!
Ну, мы и побрели восвояси. А я, хотя у меня в лотке еще полным - полнехонько пирожков оставалось, воротилась домой и там еще долго плакала. Под вечер опять пришла ко мне Марфа-дьяконица, все расспрашивала – как я в монастырь сходила, да что видела, да что слышала. Только я так и не смогла ей ничего рассказать. Как вспомню, как он, мученик Христов, нас утешал, так словно в сердце чем-то острым кольнет и слезы из глаз сами собой польются.

ГОВОРИТ МАЛЮТА СКУРАТОВ.

Это ты чего на меня так уставился? Али думаешь, что я палач? Какой я тебе палач? Я не палач, а царский опричник, Григорий сын Лукьянов Скуратов-Бельский, по прозванию Малюта, верный слуга государев. Понял теперь, кто я такой? То-то же.
Дело мое при царе важное – врагов его карать. Что ж, это нам с руки, дело привычное. Бывало, налетим с моими молодцами на боярскую усадьбу – гойда, гойда! Не успеет боярин за сабельку схватиться, а у него уж и головы нет… Бабы мечутся, голосят, а нам от того еще пущая потеха. А еще того смешней, если в ноги нам повалятся, и начнут реветь да просить, чтобы хоть детишек малых пощадили… Очень мне это нравится, когда они перед смертью ревут да пощады просят. Да только мы, опричники – верные псы царевы. И никому – ни старому, ни малому – пощады не дадим. Смерть врагам государевым!

Что ты говоришь? Как это: «какие же враги государю бабы да детишки»? Да за такие слова знаешь, что я с тобой сделать могу!? Так что сиди да помалкивай, пока живой. Не мое это дело – рассуждать. Мое дело – царские приказы выполнять, и все тут. Вот так-то.
И насчет владыки Филиппа – и тут я тоже царский приказ выполнил. Дело было так. Шли мы походом на Новгород. Сам царь нас вел. Говорил он: «повывел я измену из каменной Москвы, так повыведу ее и из Новгорода»! Вот подошли мы к Твери, стали лагерем. Ближе к ночи послал за мной царь. Прихожу, а он сидит чернее тучи. Перед ним лежит книга раскрытая, только он в нее не заглядывает. В одной руке у него четки ременные, а другой рукой он в посох вцепился. Ну да, в тот самый, с железным наконечником… По всему видно – если царь тучи черней, значит, гроза собирается. Только вот в кого из той тучи молнией полыхнет?

Подошел я поближе, поклонился пониже. А царь и говорит мне, тихо так, ласково и умильно:
-Вот что, Малютушка. Поезжай-ка ты в Отрочь монастырь. Там ведь Владыка Филипп живет…, а я, окаянный, совсем было позабыл о старце Божием. Так вот, Малютушка, навести-ка ты старца. Да попроси у него благословения новгородских изменников покарать.
Я опять ему поклонился и пошел было прочь. А он вдруг опять заговорил, да так ласково и умильно, что мне аж не по себе стало:
-Так не забудь, Малютушка, благословеньица у старца попросить… Да возьми с собою своих молодцев…
Тут я понял, чего царь хочет. Что ж, мое дело – приказ выполнить. Повскакали мы на лихих коней, вихрем ворвались в монастырь. Что тут началось! Монахи перепугались, видно, решили, что это мы их убивать приехали, бросились кто куда. А я кричу: «где у вас тут Филипп, изменник государев? Ведите меня к нему!» Схватил какого-то монашка за шиворот. Он и привел меня к Филиппу.
Вижу, молится он перед иконой Спаса, поклоны земные кладет. В келье темно, только одна свеча у иконы догорает… Увидел он меня, обернулся, встал. И пристально поглядел на меня. И вижу я - нет страха в его глазах.

-Здравствуй, владыко, - говорю ему. – Царь меня к тебе послал. Благословения твоего просит…
А он мне отвечает, тихо так, но твердо:
-Нет, Григорий Лукьяныч. Доброго на доброе я благословил бы. А на братоубийство благословения не дам. Да и не за этим он тебя послал, Григорий Лукьяныч. Так твори волю пославшего тебя.
Повернулся к иконе, перекрестился и промолвил: «в руки Твои, Господи, предаю дух мой…» Тут я на него бросился, повалил и давай душить подушкой. Он не сопротивлялся и не просил о пощаде. Дернулся раз-другой и затих.
Исполнил я волю государя.

Только после этого мне вдруг что-то не по себе сделалось. Кажется мне, что глядит на меня кто-то в упор. Да кому бы глядеть, если нас в келье всего двое, вернее, теперь уже я один, и никто меня не видит. Видно, это мне в потемках мерещится, потому что свечу я потушил ненароком… Выбегаю из кельи, ору: «ах вы, негодники! Что вы наделали! Напустили в келью дыму, уморили старца до смерти!» Сбежались монахи, столпились возле кельи, смотрят и молчат.
Я велел поскорее отпеть его да похоронить. Тут же, при мне, все это и было сделано. Так я потом и доложил царю – все, мол, исполнил до конца.
А потом пришел черед и новгородцев. Славно же я там потешился со своими молодцами! Несколько дней кровью текла Волхов-река… А новгородского владыку Пимена царь велел посадить задом наперед на старую кобылу, дать ему в руки скоморошью дудку да провезти с позором по Новгороду, а потом в ссылку отправить. И как же он плакал, как унижался перед нами… Нет, совсем не так вел себя тот, владыка Филипп. Никогда прежде и никогда после не видел я человека, который бы, как он, не боялся ни царского гнева, ни смерти. Но никак не могу я понять – почему?

ГОВОРИТ АВТОР:

Вот и окончен мой рассказ про жизнь и мученическую смерть Святителя Филиппа. Но, как это ни покажется странным, конец у этой истории все-таки светлый, радостный. Ведь Господь всегда прославляет тех, кто служит Ему. И жизнь владыки Филиппа не кончилась даже после его смерти. В 1591 году его мощи были перевезены в Соловецкий монастырь, где от них стали совершаться чудеса. А в 1652 году, по велению царя Алексея Михайловича Романова, Новгородский митрополит Никон, вскоре ставший Патриархом Московским и всея Руси, перевез их в Москву, где их с торжеством поместили в Успенском соборе. В том же самом соборе, откуда 8 ноября 1569 года, по царском приказу, митрополит Филипп был увезен опричниками на мучения и смерть. Так, восемь десятилетий спустя, святитель Филипп, неправедно изгнанный из Москвы по царскому приказу, со славой вернулся в столицу, чтобы отныне остаться в ней навсегда.
…Года три тому назад мне пришлось побывать на торжественном Богослужении в Успенском соборе Московского Кремля. Между прочим, в этом старинном храме почивают мощи многих московских святых – Патриархов Иова, Ермогена… И вот, когда Литургия подошла к концу, люди внезапно устремились куда-то вправо, в глубину храма. За ними последовала и я. Там, справа, в углу, виднелась чья-то гробница. Люди подходили к ней, крестились, кланялись, целовали ее край, прикладывали к ней принесенные с собою образки. Чьи же мощи почивали в этой гробнице? Ответ на этот вопрос я получила, только подойдя к ней. Это была рака с мощами святителя Филиппа.

Впрочем, перед этим меня ожидала еще одна встреча. Поблизости от гробницы святителя Филиппа виднелось какое-то почерневшее от времени деревянное кресло, украшенное резьбой. Люди, стремившиеся подойти к раке святителя Филиппа, проходили мимо этого черного кресла, не обращая на него внимания. Рядом с креслом висела табличка: «место царя Ивана Грозного». Вот так, по воле Господа, в одном и том же храме сохранилась на века память о грозном царе Иване и добром и верном пастыре - святителе Филиппе. Но насколько же разную память оставили по себе эти люди! Имя одного стало нарицательным для обозначения жестокого правителя. А примером другого назидались многие поколения православных людей. В том числе – и святых. Таких, как уроженец Архангельской земли, священномученик Вениамин, митрополит Петроградский, который четыре столетия спустя, в 1922 году, также бесстрашно, как святитель Филипп, принял смерть за Христа от рук большевиков. Прав был Владыка Филипп – жизнь его оказалась подобна негасимой свече, от которой зажглось множество других свеч. Его пример пробудил и укрепил веру в сердцах многих людей. И разве может что-нибудь угасить эту веру?
…А тем временем людской поток к мощам святителя Филиппа все ширился и ширился. И ярко горели свечи у гробниц святителей Московских – неугасимых светочей Православия.

ПРИМЕЧАНИЯ:

1.«Василия» - по-гречески – «царство». Этим именем автор приводимого здесь отрывка из «Слова о нестроении и бесчинии властей», преподобный Максим Грек, называет Россию.

2.Так на Руси в то время называли преподобного Максима Грека, пострадавшего за свои сочинения, в которых он обличал жестокость и произвол отца Ивана Грозного, великого князя Василия Третьего. На Поместном соборе Русской Православной Церкви в 1988 г. преподобный Максим был причислен к лику святых. Память его празднуется 21 января и 21 июня (по новому стилю – 3 февраля и 4 июля). Мощи его находятся в Свято-Духовском храме Троице-Сергиевой Лавры. Упоминающийся ниже игумен Троице-Сергиевой Лавры Артемий, сосланный в Соловецкий монастырь по ложному обвинению и позднее бежавший за границу, был другом и учеником преподобного Максима.

3.Речь идет о бабушке Ивана Грозного, греческой царевне Зое (или Софье), Палеолог, которая, по преданию, привезла с собой в Россию множество греческих книг, составивших легендарную царскую библиотеку, позднее утраченную.

4.Игумен Филипп покинул Соловецкий монастырь в 1566 году. На самом деле его духовный отец, старец Иона, не поехал с ним, а остался в монастыре. В том же 1566 году, 25 июня, Святитель Филипп был возведен в сан митрополита Московского и всея Руси.

Комментарии

Уважаемая Наталия! А что это значит? Там в "лит учебе" написано что-то про "фокал", да я пишу не по книжке или инструкции, а, как Бог на душу положит... Чему у меня учиться? Я сама учусь, преимущественно у прежних писателей. Лучше первоисточники смотреть... Например, старую детскую повесть О.М. Гурьян "Свидетели" - о Жанне -д-Арк. Собственно, моя сказка навеяна этой книжкой. Современная писательница Лиляна Хабьянович-Джурович (автор романа "Петкана" о преп. Параскеве Сербской) - передает речь "свидетелей" куда хуже ее. Посмотрите, не пожалеете. Е.