Вы здесь

Еще не сыгран последний аккорд

Данный рассказ основан на реальных событиях

Утро выдалось необычно теплым. Густой туман ватным одеялом укутывал деревья, кусты, мягкими клубами ложился на траву и пробирался в землянку через приоткрытую дверку. Валя сидела на лежаке и смотрела как туман игриво обвивается вокруг люльки – грубой сплетенной из лозы и прикрытой обрывком посеревшей от старости простыни. В ней было все, что у нее осталось, последняя память о муже, сгинувшим где-то под Смоленском – маленькая Катька.

Долгими вечерами Валя сидела у люльки и напевала колыбельную едва слышно, почти неразличимо, словно легкое мурлыкание раздавалось из груди. А по утрам подходила к дочке и долго разговаривала, как со взрослой.

- Эх, Катька, ты у меня расти быстрее, слышь-ка, вот кончится война, знаешь как заживем. Крепко заживем. Папка вернется… ты только верь, Катька, что жив он, а там… Куплю тебе кроватку настоящую, и погремушку… хочешь побрякушку, а? будешь у меня как королевна.

- Агу, ау, - соглашалась Катька и сладко засыпала, причмокивая во сне.
Но сегодня Валя сидела на топчане отупелая, враз постаревшая, словно и забывшая про дочь.
- Ты что расселась, почему не собралась, твою мать, как корова. Мне что за вас тут все делать, - над входом нависла грузная фигура командира отряда: угольями горят глаза на багровом мясистом лице, - злится.

Валя вдруг разрыдалась, бесшумно, чтобы не разбудить Катьку, только худыми плечами вздрагивала.
- Ну что ты, Валя, что ты… Валя, ну брось, - зашептал командир, он всегда терялся от женских слез: наваливалась на сердце робость. Перед немцем не боялся, а тут от мокрых глаз не знал куда и бежать, - Валя… прорвемся. Ну что ты, в первый раз будто…

Валя резко оттерла слезу, застыла.
- Знаю, - зло словно ножом отрезала, и лицо ее, мягкое, округлое с огромными голубыми глазами и пухлыми четко очерченными красными губами, побелело, застыло гипсовой маской.
Вестовой, десятилетний конопатый мальчуган, Фимка, прибежал за час до рассвета, весь изодранный. Его ждали, но только через два дня: каждую неделю он приходил, чтобы передать сведения о немцах в деревне. А тут прибежал раньше срока, и теперь весь отряд в тридцать человек срочно снимается и уходит. Куда? Этого не знал никто. Судьба им словно мстила: в понедельник в засаду попал карательный отряд, позавчера повесили Аню-связную, а вот теперь и до них добрались фрицы: кто-то предал, не выдержал, за подачку с немецкого стола выдал партизанскую стоянку.

Катю Валя укутала в теплое детское одеяльце – Фимка принес на прошлой неделе от бабы Насти, - девочка словно чуяла беду и молчала, даже не просила есть, и только таращила глаза.
- Ну, ну, не реветь только - ты же у меня партизанка!
У края стоянки остановились, постояли немножко. Молчали, разговаривать не хотелось. Верхушки деревьев позолотило солнце, небо набухло плюшевыми розоватыми облаками, заиграло ветерком, разорвало туман, игривые лучики побежали по веткам, закружились на пне, рассыпались по горбам землянок, - вон штаб, а тут жили ребята из карательного, а вот и Валина с Катюшкой – радиовышка, как шутили ребята.
- Птицы поют, - протянул Коля, долговязый словно жердь парень, задрал вытянутое приплюснутое с тонким длинным носом лицо к небу и жадно вдохнул последней затяжкой сырой воздух.
Все понимали – возврата сюда уже не будет, и как знать может и лес, ставший им домом никогда не увидят больше.
Ветер ласкал шею, пробирался зашиворот холодными ладошками. Было в нем нечто особенное, Валя назвала это духом жизни, – и аромат парного молока, смешанный с запахами прелого навоза и свежескошенной травы, и сухость пропеченного хлеба, и квасная прохлада и лай пастушичьих собак раскатистый, протяжный, звонкий – напевом родного очага, домом веяло от него - так что Валя вся раскрылась, задышала под ним, развернулась всем существом навстречу, чтобы вобрать тепло, и вдруг обожглась, ледяной иглой укололо сердце: напевный лай озверел, остервенел, покрылся отталкивающим инеем, - как в тот день, когда она с Колей-жердью пряталась за кустами, а на площади перед комендатурой возле виселицы с Аней-связной, рвались с поводков вышколенные немецкие овчарки, гордые боевые красавицы с налитыми кровью глазами и дыбящейся шерстью.
О, как тогда ей хотелось впиться в их глотки зубами перегрызть за лай, и вмести с ними и всех немцев, как назло, стройных подтянутых в наутюженной форме, чистеньких и надушенных – как же ненавидела она этот запах, приторный запах цветочного мужского одеколона; когда-то, пожалуй, Валя пришла бы в восторг, зажглась глазками, зарделась от него, но теперь веяло от этого запаха сладкой мертвечиной, словно, ее молодая женская доля разлагалась. Забыты танцы, забыты юбки и блузки, забыты духи и запах свежевыбритого мужа – она теперь не девушка, даже не мать, - партизан.
И от этого становилось еще горше и еще обиднее - кулаки сжимались сами собой, все тело пружиной рванулось, в висках стучало. Кусала пальцы до крови, а потом не выдержала и…
Рука резко заныла от боли, морок рассеялся, – Колька вцепился в ее плечо что есть сил и тянул обратно, а она уже почти выползла из кустов с горящими от злости глазами.
- Ты что, Валька, дура, нас заметят, ей уже не помочь, слышишь, не помочь, только сама сгинешь – шептал он и тянул что есть сил.
- Ахтунг! Партизанен! Партизанен! Ахтунг.
Воздух лопнул от лая и щелчков автоматов, ударил по барабанным перепонкам, оглушил, закружил, и Валя отступила, сорвалась, струсила и побежала за Колькой, чья вытянутая спина маячила у кромки леса.
Потом ей скажут – чудо, они не могли спастись, не могли так быстро бежать. И этого чуда Валя боялась больше всего: не запросит ли небо, судьба, бог или кто есть там, в глубине облаков, слишком высокую цену за спасение?
- Собаки! Быстрее! Собаки – закричала она и сама очнулась от этого крика, взбодрилась, подобралась, засмеялась молча всем своим существом над глупой трусостью и побежала за сосны, и весь отряд всколыхнулся, волнами зашевелился и потек через деревья, через кусты за ней.

Валя все чаще задумывалась в последнее время – зачем пошла в партизаны? Почему не уехала в Омск, куда эвакуировали ее институт? Почему не пошла в военкомат и не отправилась на фронт медсестрой? Почему не уехала хотя бы в деревню к бабке? Почему, почему, почему – она не знала ответа, или просто боялась себе признаться. В день, когда, она энергично по-мужицки покавала колбы, пробирки, приборы из своей лаборатории для отправки в эвакуацию, ей и принесли похоронку, так-то и так-то ваш муж пал смертью храбрых в боях под Смоленском. Плакала ли она тогда? Почему-то нет, как-то спокойно, отрешенно восприняла эту новость, - только поймала себя на мысли, что знала, чуяла эту потерю.
Не хотела отпускать на фронт Пашу, плакала от бессилия и тоски по ночам, прижималась на прощание к его груди, словно хотела слиться с ним в одно целое, и так, если суждено, вместе сгинуть или прорваться. Тогда они так долго не могли расстаться, а вскоре Валя почувствовала под сердцем частичку его, маленькую, теплую, согревающую. Вон ведь оно как повернулось. Выплаканы слезы, омыта уже похоронка, очищена.
Валя просто вышла на воздух, попросила сигарету у солдатика, дежурившего на дверях, деловито-привычно прикурила и затянулась впервые в жизни и тут же согнулась пополам от кашля – забористый дешевый табак ободрал горло, вывернул все нутро, но от этого стало легче, словно вывернуло и утрату наружу. А после бродила по городу. Все суетились, бегали, о чем-то переговаривались «немец, немец» - и только она была спокойно холодна.
- Ты пошла за ним, - сказала ей бабка Настя в последнюю вылазку в деревню за продуктами и оружием, - бабское сердце оно, дочка, такое, маюется сильно, сохнет.
Валя ей ничего не ответила: она и правда чувствовала в минуты опасности, в минуты, когда долго по рации (была радисткой в отряде) вызывала Москву или принимала шифровки – всем телом ощущала близость Паши, пусть ни одного, а тысяч, сотен тысяч, миллионов солдат, слившихся в единое тело войны, но где-то, живой или мертвый, был и он. Тогда она улыбалась и оживала, и сладкой истомой отзывалось сердце, а после хотелось взять Катьку и пуститься в пляс, кружиться в вальсе по лесу, по рекам, городам, селам, по всей стране, по всему миру.
И сейчас, спасаясь от немцев, продираясь сквозь чащу к Гнилому Болоту – единственной надежде, она вдруг осознала всю мудрость, прозорливость бабы Насти – Валя пошла за мужем, вышла на поиски его, и пусть для этого пришлось забыть, что она женщина, что создана не убивать, но дарить жизнь; не мерзнуть в землянке, не чесаться от укусов комаров, не томится от зуда всего тела, когда нет возможности помыться, - а тонуть и таять от любви, смеяться и плакать от радости, веселиться и порхать от счастья. Достаточно ли будет этой цены, чтобы судьба сжалилась? Или потребуется еще одна жертва?
Впрочем, хотела ли она этой жалости – этой подачки за страдания? Уже нет, она отучилась чего-то ждать и хотеть: изо дня в день одно и тоже, - грязь, кровь, боль, смерть. Они умирали и рождались в одной связке, на одном лежаке, перевязанные одной пуповиной. Валя давно не воспринимала войну за трагедию, втянулась, зажила, задышала войной – и вся прежняя жизнь померкла, отошла, стала тем черно-белым фильмом, что показывали когда-то в парке летними вечерами – таким же красивым, окрыляющим, и таким же нереальным, оторванным от будней. Давно уже не знала кто она, кто Катя, кто эти люди, что идут рядом с ней, озираясь, как затравленные звери?
И где теперь та женщина, после которой Валя, пожалуй, и стала вести отсчет войне по-настоящему. Она столкнулась с ней на второй месяц своей партизанской жизни – отряд тогда отступал все дальше и дальше вглубь тыла. Все раскисло, набухло, язвами кипели лужи под дождем. Ветер усталый, осоловелый не в силах был разогнать парящую промозглую морось, стекающую по лицу. Валя заметила ее первой и первой подошла. На выцветшей лесной подстилке лежала она, скрюченная, с откинутой рукой и перемазанным лицом, в разорванном летнем платьице. Она даже не повернулась на шаги, ничего не сказала, просто лежала и смотрела в пустоту. Валя присела рядом, и все поняла, по неестественно бледным губам, по кровавому подолу, и вывернутой ноге – и она даже знала, что сделали это те, к кому может и шла эта женщина за подмогой, свои, свои, как знать может даже и с ее отряда, хотя так не хотелось в это верить. Так не хотелось… достала платок, тот самый береженный со дня ухода мужа на фронт, и оттерла женщине лоб, и только тогда ожили ее губы:
- Уйди. – и снова застыли.
Валя ушла, оставила платок рядом и ушла. Может она поступила подло, мерзко – но чувствовала: так лучше, не нужна она лишняя свидетельница позора. Все, что она могла сделать для той женщины – остаться человеком, не забыть кем были они до этой войны. Лес вдруг поблек, обесцветился: черное-белое, черное-белое, и люди рядом такие же – Валя видела как мужики враз охмурели, потускнели глазами и это подогревало надежду, что не все потеряно, что война не успела перегрызть, пережевать всех и вся. Захотелось волной рассыпать волосы по плечам, скинуть опостылевшую старую гимнастерку, штаны, ватник, сапоги и одеть голубое летнее платьице и белые туфли на каблуках и так шагать по тропинкам, по дорогам, через лес, через войну.
Валя постаралась забыть ту дорогу, и ту женщину – а сейчас вдруг вспомнила. Шла и думала кто она, кем была, как зовут – Люда, Люба, Аня, Фрося, а может ее звали Катя, - как и дочку Вали. И где она теперь, выдержала ли, не сломалась? Может теперь курит ядреные цигарки, подсаливает разговор крепким словцом, и убивает, убивает – только кого? Немцев или своих, партизан. Перешла в другой лагерь, как и сотни, а может и тысячи Валиных земляков? Не верится, не хочется верить – нет, она, пожалуй, стала медсестрой, ушла на фронт и спасает сердца еще не отмерших людей, чтобы не прекратился этот вид – хомо сапиенс – человек разумный, человек любящий, человек сострадающий.
- О чем задумалась? Не горюй, прорвемся, - похлопал по плечу командир, - устала нести Катьку-то? Давай подмогну.
Валя покачала головой – нет, сама. Катьку отдавать не хотелось, как и Пашу тот раз; она вот она на груди – как не тяжело идти, а все же своя ноша, родная, живая. В нее Валя переселила свое сердце, свой еще не до конца отмерший мир, - дочка стала якорем, который не давал ей оторваться и окончательно утонуть в горниле войны.

Было зябко и сыро, сапоги – гордость Вали – легко облегавшие ногу, как влитые, мягкие, вдруг одеревенели, освинцевались, густыми тяжелыми корягами висели на ногах. Штаны, рубашка, телогрейка промокли и набрякли болотной затхлостью. Вот уже четвертые сутки, как они бегут, и третьи как скрываются на болоте: жестком, дьявольски красивом, и мрачном – здесь на его топях их спасение.
Вдали лаяли собаки, слышался гул, человеческие голоса, - все ближе и все страшнее немцы, казавшиеся еще час-два назад бесформенной тучей, гнавшейся по пятам, они теперь рассыпались пятнами и были повсюду – лес услужливо доносил их звуки со спины, с боков, с лица – кольцо, змеиная удавка накинута и сжимается. И невольно пригибалась голова, невольно хотелось вжаться в болото и застыть, прикинутся корягой, кочкой – лишь бы выжить. И так неестественно резко выделялась Валя с Катей на руках среди мертвенно спокойного болота с холодным любопытством поглядывающего прозрачными поддернутыми ряской и осокой окнами воды.
Они не ели вторые сутки и вторые сутки у Вали от голода и страха не было молока. Катька требовательно теребила пустую мамину грудь, а потом, отчаявшись, заливалась громким плачем, - убийственным, разносящимся эхом по лесу, отражающемся от деревьев, болота, кустов и бегущим туда, к немцам, к собакам. Крик был маяком, и Катя теперь тянула отряд на дно. Валя жевала болотную траву – тщетно, молоко не пребывало, наоборот, казалось в груди появилась пустота, огромная дыра, высасывающая жизнь.
Она чуяла на себе досадливые взгляды мужиков, злящихся на ее отказавшийся кормить ребенка организм; злящихся на себя, что бессильны помочь: поначалу они пытались отвлечь Катьку разговорами, играми, пускали козу, от которой в былые дни Катя озарялась улыбкой и смехом, даже смастерили погремушку, но от нее малышка закричали еще сильнее. И это стало последней каплей: закружились мужики, зашептались, сбились в большую стаю, отошли подальше от Вали, словно исторгли ее с ребенком вон, как занозу.
А там, за болотом, вдруг все смолкло, затихло, и от радости переполнилось сердце – «ушли, ушли», но не успела сладкая истома облегчения разлиться по сосудам, по нервам, как ударивший в лицо ветерок принес обрывки чужой, вражьей, речи, и снова гавкнула собака откуда-то из-под руки, слева; и тут же справа и со спины и с лица – и с неба, и даже из-под болота, и закружился лес хороводом, заплясал дьявольским вихрем голосов.
- Совсем рядом, голову на отсечение, не дальше тыщи шагов, - донесся до Вали голос Вити Суркова, он всегда в дело не в дело вставлял «голову на отсечение», и это когда-то веселило ее, а теперь до боли сжало сердце – она знала о чем они сейчас говорят, почему отворачиваются и прячут глаза от нее, и почему отошли, сбились стайкой.
- Ну, вот и прорвались, Катька, - прошептала Валя, - вот и прорвались. Помнишь вальс, Катька? Ты еще тогда разревелась, а? помнишь?
Катька вдруг примолкла и смотрела на мамины провалившиеся глаза: почернели, подурнели на сером лице, а Валя говорила и говорила что-то про вальс, про папу, про игрушки, говорила лишь бы говорить, лишь бы заглушить страх, но дочка уже не слушала, только кричала.
Катьке тогда исполнилось три месяца, и фельдшер Прохорыч отправился в деревню за подарком.
– Прохорыч, ну какой подарок, брось, - отговаривала Валя
- Много ты понимаешь, что надо что не надо. К утру вернусь, - и ушел
Но ни утром, ни днем, ни вечером следующего дня Прохорыч так и не объявился. Валя не могла найти себе места, несколько раз направлялась к землянке командира и возвращалась на полпути – если Прохорыча поймали немцы ничем уже не поможешь. А ночью лес вдруг запел, заиграл вальсом на губной гармошке, громко так, заливисто, ближе и ближе. Все соскочили с лежаков, высыпали на улицу и замерли, вслушиваясь в переливчатые ленты мелодии. А вальс кружился сквозь ветки и листочки, заплывал в открытые дверки землянок, то поднимался к небу, то опадал, звенел в капельках предрассветного тумана, и вдруг оборвался на самом последнем аккорде. Не сговариваясь, кто в чем был, ринулись туда, где только что смолкла гармошка. На земле лежал бледный окровавленный в изодранной рубахе Прохорыч, на груди покоилась губная гармошка, на лице – блаженная улыбка. Валя кинулась к нему, тихо позвала по имени, припала ухом груди, и вдруг затормошила со всей силы
- Прохоры-ы-ы-ыч, очнись, очнись, Прохорыч. Не уходи.
Похоронили Прохорыча с гармошкой на груди. Валя не решилась взять ее – слишком дорогой, слишком роскошный подарок.
И вот теперь вновь играет дикая мелодия вальса, вальса смерти.
Мужики ожили, зашевелись, запереминались с ноги на ногу, долго о чем-то спорили, молчали, снова спорили. Наконец отделился и, осторожно ступая по дышащему болотному ковру, к Вале кто-то направился, но потом остановился. До Вали доносился запах его нерешительности, мелкого потного страха, липкого, знобящего, смешанного с голосами:
- ну что ты встал, иди
- не могу
- сам вызывался
- не могу
Зашуршали, зашушукались, зачавкало болото, вздохнуло, заходило под несколькими парами сапог. Остановились за спиной. Валя обернулась. Колька, Ваня Суркин (тот самый, которого Валя раненного тащила через сугробы), Гена Костин (сколько песен перепето с ним за костром долгими вечерами). Бледные, постаревшие, глаза прячут, Ваня ртом как рыба хлопает, что-то силится сказать.
- мы тут, Валя… вообщем… того… собаки… того, Валя… пойми, Валя
Кажется вся жизнь пронеслась перед глазами: и короткие ночи детства на сеновале, и совсем незаметные перед экзаменом в институте, и холодные зябкие у землянки. Мелькали какие-то обрывки в голове, образы, звуки, будто она и не она вовсе, а просто кинопроектор, и смотрит со стороны за собой, и такое все плоское, неестественное. Оборвалось что-то внутри, отмерло.
- Уйдите, уйдите, прошу Вас… сама, - услышала Валя женский сухой голос, неприятный, ненавистный.
Но они не уходили. Валя отвернулась, припала к Катьке губами, прижалась к ее озябшему лобику, резко отстранилась, выгнулась вся, поднялась и четким, по-солдатски четким шагом подошла к небольшому, овитому осокой оконцу, - красивому, тихо неприметному, с перевернутыми облаками на зеркальной глади. Закрыла глаза. Замолкло сердце, кровь, прервалось дыхание. Как куклой за веревочки дернула руками, отжала от себя и стремительным как молния движением опустила Катьку под воду. Враз все смолкло, и Катькин крик, и шум леса, и вздохи болота, даже собаки и немецкий говор померкли, ушли. Под руками зашевелилось, забилось, - как обожженные ладони, чужие. Открыла глаза: оконце волновалось, лопалось на поверхности пузырями, а потом заколыхалось и успокоилось. Пальцы разжались, отпустили уставшее тельце вниз, и болото с удовлетворенной тишиной приняло еще одну жертву, может быть тысячную или даже миллионную за годы его существования.
Черная влага пропитала все: сапоги, штаны, ноги, гимнастерку, вобралась во все тело, разлилась вместо крови по жилам, клеткам, сплела камышами нервы. Валя поднялась, обернулась на молчавших мужиков, тихо прошептала:
- Вот и все, сыгран последний аккорд, - и негнущимися ногами побрела к кромке леса.
Небо посветлело, заиграло, солнце, бывшее больше суток под влажной пеленой облаков, прорвалось снопом лучиков и заискрилось на оконцах, запело, задышало, к небу поплыл легкий светлый парок, и по всему лесу потянулся треск потягивающихся под теплой негой деревьев.

Комментарии

Наталья Трясцина

Если человек талантливый, то он напишет и об эпохе 17 века, и об эпохе войн и эпидемий, даже если не был участником событий. Мы художники, занимаемся реконструкцией прошлого, анализируем и переосмысливаем то, что происходило тогда. Я думаю, что это жестокая, но правда. Если бы Сергей написал о случае людоедства в блокадном Ленинграде, то лет 50 назад его бы расстреляли. Но это было. И это правда. Рассказ тяжелый, меня он задавил своим натурализмом, после него тяжело дышать и жизнь обессмысливается, но я уверена, что это правда. И не каждый может написать такую правду, поскольку это психологически тяжело. 

Сергей Слесарев

Спасибо, Наталья! за поддержку и за отзыв. Каждый человек, Вы правы, имеет право писать и говорить о любой эпохе и любом событии, которое ему интересно - не важно сколько лет отделяет нас от того дня. Да, конечно, возможно искажение, наложение помех времени, но в итоге даже фантастические произведения и все исторические повествуют же и о нашем времене тоже. Нам просто надо научиться замечать описанное вокруг.

А пропускать то, что было в рассказе, через себя было, конечно, очень тяжело.

Каждый творческий человек в праве писать на тему, его задевшую, даже если это интересно только ему одному. Художник живет своей жизнью, которая наполнена пробами, ошибками, экспериментами, открытиями. Далеко не каждая работа понятна внешним наблюдателям. Такова жизнь!

<p>Описывать мысли и поступки людей в историческом контексте может очевидец и участник тех событий &ndash; Новиков-Прибой - писал о Цусиме, Солженицын и Шаламов о ГУЛАГе. В противном случае автор &ndash; наш современник, вкладывает в людей прошлого свои собственные чувства и мысли, не понимая их сознания, логики и мотивов. Чем более неординарна ситуация, тем большие требования к автору. Федор Михайлович без сомнения рассказал бы все что было в душе Вали до&hellip; и после&hellip;</p>
<p>Автор настолько увлекся выдавливанием слезы, подчинив этой цели весь сюжет рассказа, что не удосужился даже мало-мальски продумать детали. Непонятно, почему и каким образом горожанка (институты были в крупных городах) стала не медсестрой (что естественно для лаборанта), но будучи &laquo;в положении&raquo; радисткой в партизанском отряде. Радист &ndash; это техническое образование и квалификация, которую нужно было приобрести (когда, где &ndash; непонятно).</p>
<p>Ребенок для матери все и убийство собственного дитя ради спасения партизанского отряда это что-то даже не из советского, а из китайского патриотического агитпропа времен Мао Цзэдуна. Гораздо реальней выглядело бы если б мать заявила партизанам, что бы убивали ее вместе с ребенком. Вот это был бы поворот сюжета. Какой выбор сделали бы партизаны? И как бы им потом жилось, если бы выжили такой ценой.<br />
Вывод &ndash; довольно пошлый рассказ на духовно нетребовательного читателя.</p>

Сергей Слесарев

и еще, Татьяна, как дополнение к правде о войне: Вы не задумывались почему тысячи документов до сих пор засекречены? не потому же что в них супер военная тайна, это спустя то 65 лет с войны? потому что там такое содержится, отчего волосы дыбом встают. Когда была презентация тринадцатого тома "Книги Памяти" руководитель проекта рассказывала, как студенты, которые помогали в архивах удивлялись "неужели это было на самом деле такое" - потому как не говорят об очень многом.

Моя семья столкнулась сама с этим - двадцать лет прошло с событий, очевидцами которых были, а большая часть документов до сих пор засекречена. Тоже спрашивается почему? А как нам говорили в лицо нагло вышестоящие чиновники "это не было, то что Вы видели Вам показалось", и как врали в теленовостях, а только недавно рассекретили часть кинохроники, на которой километры уничтоженных улиц, кварталов, сотни трупов распухших и кровь. То же самое и с Великой Отечественной. Политика, однако.

Сергей Слесарев

да и потом, Татьяна, откуда Вы знаете какую цель я ставил при написании рассказа, чтобы делать категоричные выводы, чему я подчинял сюжет? Я просто писал правду о войне.

Да и забыл добавить: Вы пишите о Солженицине, Новикове-Прибое,
как быть с "Капитанской дочкой" Пушкина", "Петром Первым", Князь Серебрянным" А.Толстого, "Сенухе-египтяненом" Мика Вилтари, "Фараоном" Пруса и тд. Они не были очевидцами событий, а написали. Все-таки в литературе не действуют императивные нормы.

Сергей Слесарев

Спасибо, Татьяна, за пояснение! позвольте сказать и мне.

Вы абсолютно правы вот в чем: Описывать мысли и поступки людей в историческом контексте может очевидец и участник тех событий – Новиков-Прибой - писал о Цусиме, Солженицын и Шаламов о ГУЛАГе. В противном случае автор – наш современник, вкладывает в людей прошлого свои собственные чувства и мысли, не понимая их сознания, логики и мотивов. Чем более неординарна ситуация, тем большие требования к автору.

Ведь это же распространяется и на того, кто пишет отзывы - чем более неординарна, вернее непривычна описываемая ситуация тем больше требований к пишущему отзыв человек. Вы можете обижаться на меня - просто Вы обвинили меня фактически во лжи и глупости, что я в угоду слезодавилке (а я некогда не пишу в угоду читателю) не продумал детали, развел тут псевдокитайскую пропаганду и "гораздо реальнее". Татьяна, а можно спросить Вас, Вы знаете войну по учебникам? или Вы помимо этого держали в руках фотографии РГАКФД, отсматривали десятки часов кинохроники совесткой и немецкой, разговаривали с сотнями ветерантов, читали листы дела от которых руки начинают трястись от ужаса? Вы ветеран Великой Отечественной, чтобы сказать "нет Сергей Вы тут сбрехали по полной программе"?

Вы меня невнимательно читали. В начале рассказа есть пояснение "Данный рассказ основан на реальных событиях". Понимаете? РЕАЛЬНЫХ СОБЫТИЯХ. ЭТО ЗНАЧИТ, ЧТО ВСЕ ЧТО ОПИСАНО В РАССКАЗЕ БЫЛО НА САМОМ ДЕЛЕ! и на самом деле любящая, горячо любящая мать утопила своего ребенка.

Вот что: не укладывается в голове? а во время войны много чего не укладывается в голове. Это не боевик, это не тот романтическо-героический образ войны, который создавался годами. Слава Богу, сейчас хоть и не все, но многие документы доступны стали - которые цензура не допускала к печати, потому как они "слишком натуралистичны", "портят великий образ войны" и тд. И насиловали во время войны, и грабили, и радовались смерти детей, потому что простите за грубость "элементарно жрать нечего было" - ни птиц, ни коров, ни овощей, ни хлеба на многих оккупированных территориях. От трупов отрезали куски и ели, слава Богу, если это был труп животного, а то ведь и из могил выкапывали. И на фронте бывало, когда ловили немцев в плен, их на кострах поджаривали, резали на куски от ненависти, когда видели что происходит в оккупации, когда у сами солдат и солдаток погибли семьи, друзья, родные. И... у меня рука не поднимается писать то, что было. И это все наравне с величайшими образцами человечности от тех же самых людей, кто это творил.

И только не говорите, что это все поганит войну и клевещет - это как нельзя подчеркивает то, что война ужасна, нечеловечна и несмотря на это, люди выживали, освобождались от ее морока и оставались людьми. Война это не мирное время. Я говорю это не по книжкам - сам был ОЧЕВИДЦЕМ военных действий. На моих глазах детских резали, насиловали и снимали с людей заживо кожу. И Вы знаете самое страшное, что след остался на всю жизнь - те события поменяли меня. Но страшнее другое: я очень быстро привык и к выстрелам, и к взрывам, и к страху. Это две недели, пока не эвакуировали на спецрейсе. А когда все видишь годами, когда годами сам убиваешь? Вы не задумывались что происходит с человеком? Я уже не говорю об элементарной психологической защите. Как есть синдром заложника - "стокгольмский синдром", так есть синдром военного. Война переваривает человека, это отмечают многие ветераны фронтовые.
Вы прочтите книгу, к примеру, "У войны не женское лицо", как там женщины вспоминают: месячные прекращались у здоровых женщин просто потому, что переставали себя чувствовать женщинами; как приходили в двадцать лет седыми так что не узнавали родные; как с трудом привыкали к мирной жизни - учились заново ходить в платье, на каблуках, учились не отдавать честь встречным офицерам, учились платить за продукты в магазины. Вы почитаете как травили женщин, бывших на фронтах "фронтовые подстилки, б....", как стеснялись одевать ордена, как скрывали что воевали. Вы почитайте в сотнях мемуаров и воспоминаний, как люди с оккупированных территорий скрывали это, потому как их травили "немецкие суки, враги народа, предатели"...

Я не буду перечислять всего: многого и наслушался, и начитался в настоящих архивных документах, которых прочитал сотни, и отсмотрел десятки часов кинохроники - благо на счету два выпущенных документальных фильма о Великой Отечественной.

Вы говорите: как героиня попала в партизаны, как стала радисткой. Упрекаете в том, что она не технарь.

Но во-первых, я еще раз убедился, что Вы невнимательно прочитали рассказ и домыслили за меня. Где написано, что героиня лаборантка? а может она студентка, преподаватель? я сознательно оставил за кадром многие вопросы потому что они лишние в нем.

В первый год войны эвакуация порой была сродни бегству. Люди метались не знали куда эвакуироваться, счет на приход немцев в города буквально шел на часы, минуты. Никто не верил в первые месяцы, что наша армия не даст отпор, никто заранее не озаботился об эвакуации. А когда "грянул гром", в первую очередь эвакуировали склады, особенно военные, заводы, секретные и научные институты, а потом уже население и все остальное. Я уже не говорю, что порой наши войска отступая выжигали поля, забирали скот (да что порой скот забирали почти постоянно), чтобы не достался немцам - никого не волновало что будут есть местные жители, лишь бы не досталось врагу. Но оно и правда так получалось: приходили немцы и отнимали.

Вот я живу сейчас в Орловской области. Оккупационный режим был так жесток здесь, что когда корреспондент BBC передал о том, что здесь творится - это не пустили в эфир, ему не поверили "как такое может быть, это не могут делать люди". Детей маленьких выбрасывали на снег, чтобы не мешали спать, и мать, видя это, которая сама голодная ходила, отдавала кусок детям, сидела и молчала, в то время как ребенок замерзал в снегу - потому как боялась, что убьют всех остальных. Впрочем, я увлекся.

А Вы - слезу выжимает, как уж тут слеза, да мой рассказ по сравнению с документами так тьфу подделка.

Так вот в условиях панической оккупации да еще, получив похоронку, героиня вполне могла остаться в тылу. Почему не пошла в медсестры? И Вы подымаете меня на смех, что в радистки без технического образования. А откуда Вы знаете, какое образование у героини? или лаборатории с колбами и пробирками бывают только биологические и химические? нет, конечно. Это раз.
Во-вторых, да запросто могла стать радисткой без образования.

Мне ветеран одна (вся в настоящих орденах, а не в юбилейных медалях) рассказывала, как после школы, за ДВЕ НЕДЕЛИ ее научили собирать тахометры - наиважнейшая деталь для паровых котлов паровозов. Ошибка в тахометре и все весь состав летит в тартарары. Причем учили не на курсах, а прям на производстве, и вперед собирай сама. Потом она на фронт ушла.

Другая - стала артеллеристкой, БЕЗ КУРСОВ, там прям на фронте научили и наводить, и стрелять и все такое. Третья - медсестрой без курсов, в госпитале прям обучали. И ничего служили да еще как служили - орден на ордене, подвиг на подвиге.

А Вы говорите радистка в отряде - "север, север, я Двина".

Я уже после всего написанного не буду обсуждать Ваше недоумение по поводу "матери" и "как жили". Неужели, Татьяна, Вы полагаете, что я не знаю что такое мать, и как она поступила бы? Вот если сочинял рассказ, написал бы может так как Вы говорите - вот был бы вымысел. НО ВЫМЫСЛА НЕТ, ЕСТЬ ПРАВДА, А ПОТОМУ НАПИСАНО ТАК КАК НАПИСАНО.

Вы пишите, что гораздо реальнее было бы... - есть такое наблюдение народное "ложь всегда выглядит логичнее и красивее правды". Кто-то скажет правду, так смеются - не мог бы что получше сочинить, а наврет логично с три короба, так верят. Вот написал бы я рассказ о том, как горячо любящая племянницу тетя, когда эвакуируется вместе с заводом в Сибирь, оставляет племянницу на территории, которую вот-вот оккупируют. Почему? "а вдруг в том городе, куда эвакуируют будет хуже". Что нелогичнее этого - человек считает что под врагом будет лучше?! Это реальный случай, лично слышанный мной из уст этой самой племянницы. Причем она говорит это совершенно нормально, как обычный поступок тети без осуждения, без упрека. Или один человек рассказывает как остался в оккупации - была возможность уйти с войсками советскими, а вернулся обратно. Почему? "а вот не знаю, вернулся и все" - толи правда не знает,то ли просто постеснялся признаться. Жизнь неподается логики порой, наоборот, очень нелогична, нестройна и, на первый взгляд, топорно-придуманна.

Вы обвиняете меня в пошлости рассказа, что мол не Достоевский.
Да, я не Достоевский. Опустим то, что вообще то Достоевский не сразу стал таким, как в поздних произведениях. Вообще в мировой литературе можно по пальцам пересчитать тех, чей гений в полную мощь загорелся прям с первых страниц. Да и не говорю, что Белинский, к примеру, отзыв на рассказ тоже по-другому написал бы. Это не к тому, чтобы Вас уесть или обидеть, а к тому, что когда сравниваете другого с кем-то более великим, будьте готовы к обратному сравнению. Да и знаете подмастерье никогда не станет мастером, если будет писать только про цветочки и лютики.

Все больше пока не буду ничего писать.

Вывод - когда пишите отзыв и упрекаете автора в том, как будет реальнее да еще в халтуре, изучите историю вопроса, пожалуйста. Это с фактологической точки зрения. И читайте замечания в начале рассказа внимательнее, пожалуйста.

С уважением, Сергей

Удачный рассказ, Сережа, и сильный. Потрясает тразизм  ситуации. Перед читателем ставится вопрос: а что сделал бы ты? И сразу ясно, что об этом нельзя рассуждать, это вопрос, на который ответ можно найти только переживая ситуацию, оказаться в которой никто не хотел бы. Смиряет...

Страшная история. Человек ради спасения других убивает собственное дитя, память о погибшем муже. И замечательный конец - после этого убивает и себя сам (уходит, чтобы быть убитым немцами). Потому что жертва оказалась непосильной, а утрата - непоправимой. Человек остался человеком до конца. Спасибо. Е.

И Вам спасибо! Про Шаляпина у Вас здорово. А тут...действительно драма. И гибель (фактически, самоубийство) героини как нельзя хорошо показывает ее характер - человек остался человеком до конца. Спасибо. Е.

Какая страшная история! И страшна она своей правдивостью. Легко представить эту ситуацию. Страшен выбор, на который жизнь обрекла Вашу героиню, Сергей. И кто посмеет ее осудить? Сижу и думаю: а что сделала бы я? И не нахожу ответа, не знаю.
СпасиБо! А известна ли Вам послевоенная судьба героини?

Сергей Слесарев

Спасибо, Ирина, за отзыв! да, история очень страшная - война всегда как-то калечит человечность, всегда ставит перед непростым выбором. Тоже, как и Вы, поймал себя на мысли что не могу осудить героиню, не могу сказать правильно или нет поступила - с одной стороны, убила собственного ребенка, с другой спасла жизнь другим людям.

А судьба героини мне, к сожалению, не известна.

Считаю, что не каждая жизненная ситуация подлежит художественному оформлению, особенно, если автор не был участником или свидетелем собыйтий.

Сергей Слесарев

не совсем понял Вас, не могли ли Вы, пожалуйста, пояснить свой комментарий? буду признателен
этот рассказ комбинация разных ситуаций, имевших место быть - но канва рассказа единая - это подлинный случай: отряд партизан был загнан немцами и радистка отряда избавилась от ребенка. Это война, и не вижу причин не писать об этом - рассказов, отцензуриных геройским образом Великой Отечественной более чем достаточно.