Вы здесь

Ей, гряди!

Отрывок из романа

И пришли на место, называемое Голгофа, что значит «Лобное место». Почему оно так называлось не знал ни сотник, ни легионеры, ни зеваки, столпившиеся вокруг креста. Спроси любого и он ответит тебе: «Деды наши от дней, когда вошли в землю обетованную так называли сеё место, и мы так называем». Здесь, на Голгофе и совершались иерусалимские казни. Это было небольшое возвышение, пригорок, больше походивший на лысину какого-нибудь иерусалимского старца из ревнителей, потерявшего волосы, но прятавшего соразмеренное сочетание разума и расчета под нарочитой аккуратностью головного убора, чем на лоб вора, прелюбодея или колдуна, осужденного по Закону на очищение через смертельные муки. Сюда, за ворота великого города выводили благочестивые мужи иудейские сотни лет насильников, мужеложников, тайных слуг Ваала и побивали их каменьями до смерти. Здесь, на древе позора, казнили преступников и воины кесаря. Нет для Иудея более унизительной казни, чем смерть на проклятом древе, со времен Авессалома. А и поделом вам, богохульники да развратники. Пусть кровь ваша не мешается с пасхальной кровью агнецев, текущая Кедроном, не оскверняет святой земли святого Храма. Иначе возопили бы закалаемые ягнята, да что ягнята, храмовые камни возопили бы к Богу, да не будет святыня поругаема!

Сегодня на крестах позора трое. Все бунтари, разбойники и убийцы. Все без сомнения достойны такой смерти. Особенно этот, что посредине. На него сегодня старейшины иудейские выменяли ублюдка Иисуса Варавву. Варавва сей психопат, убивал из удовольствия и впредь убивать будет, и на его голову рано или поздно падет тень древесного проклятья. Но его обменяли вот на того, чей крест нынче увенчан безумными письменами: «Царь Иудейский» Царь! Ха-ха-ха! Царь, въезжающий в предпасхальный Иерусалим на рабском животном. Царь, дающий страже схватить себя без боя, царь, умирающий смертью грязного раба и прелюбодея. Нет, не получит терзаемая его душа утешения в сострадании и жалости собравшихся зрителей. Жалок и смешон безумный его бунт, презрения достойно его сумасшествие. О, Мессия, грядущий избавитель Израиля от рабства пришлых язычников, доколе будут терпеть дети Авраама и Исаака, Моисея и Иисуса Навина рабов-самозванцев? Доколе будет гнев Господа Бога изливаться дождем и зноем на головы верных? Мы ли виноваты, что приняли раба рабов за царя царей? Наша ли вина, что ожидание грядущей свободы и возвеличивания над всеми языческими землями и народами кипит в иудейских умах сильнее струй Иордана, прыгающих с валуна на валун? Пусть же скорее сдохнет сей раб. Или нет. Пусть мучается, пусть сполна вкусит горечь и сладость мук стоящей на коленях Иудеи. Пусть из ран на руках и ногах его вместе с кровью текут слезы и пот избранного, возлюбленного от Адама и Евы до окончания веков народа! Ну, что же ты, мессия, царь иудейский, сын Божий. Что же стенаешь ты посреди грязных извращенцев, ничуть не отличаясь от них презренных и проклятых. Что же не спасут тебя ангелы Божии, что же не спасешь себя ты сам? Сойди же с креста, мнимый Христос, уврачуй раны свои. Молчишь? Молчишь?! Мы, дети и внуки детей и внуков исхода, мы в четырнадцатый день священного месяца авива, оставив пасхальных агнецев истекать кровью, пришли сюда в надежде на новый исход и новую пасху, на грядущую гибель всех новых фараонов во всех Вавилонах и Римах. Но мы видим лишь гибель умалишенного самозванца в корчах и стонах. И нет исхода, кроме исхода из земли Египетской, и нет пасхи, кроме пасхи Закона, и мы видим только то, что видим!

Так рассуждали, злорадно взирая на муки казненных большинство зевак, пришедших на Голгофу, действительно оставившие отобранных для пасхальной трапезы ягнят во дворах своих домов с перерезанными шеями, подвешенными за ноги. Кровь животных ручьями бурлила по улицам великого города, сливаясь в Кедроне, отчего не понятно было: либо это кровь залила чистые струи потока, либо это пресная вода пытается хоть как-то разбавить текущую широкой рекой кровь. И среди этой массы любопытствующих выделялась одна явно желающая быть неприметной фигура. Это был человек в серых, переходящих в черное, одеяниях. Лицо его скрывал совсем уж черный капюшон. И эта попытка спрятаться на испепеляющей жаре под темно-серое и черное, наверняка служило странному человеку черную службу. Во всяком случае, многие на его месте уже давно получили бы тепловой удар. Ни мрачные одежды, ни тайна капюшона не смогли бы укрыть от проницательного глаза внимательного наблюдателя, если бы таковой нашелся бы сейчас на Голгофе, ту явную заинтересованность и вырывающееся из под черной ткани нетерпение с каким следил за мельчайшими подробностями казни этот странный тип. Страсти под матерчатой тайной кипели космические. Когда фарисейские авторитеты наперебой закричали распятому Иисусу, странно, самозванца из Назарета тоже звали Иисусом, как и изверга-душегуба Варраву, на которого его обменяли судьи, действительно, странно, так вот, когда в задыхающееся, дергающееся на кресте тело «царя иудейского» полетели камни насмешек и издевательств, черный незнакомец замер, весь превратившись во внимание. Казалось, он готов остановить само время, если казненный и впрямь только попытается спасти себя, сойдя с позорного орудия казни. Но крестные муки продолжались и черный человек едва не прыгал от удовольствия. Что там творилось в серой его душе – не берусь судить, но если бы было возможно приблизиться ушами к темной тени под капюшоном, то, если только очень хорошо прислушаться, можно было бы услышать такой диалог двух неведомых голосов, далеким эхом отражавшихся под пустотой черной ткани:
- Нет, назоретянин, ты бессилен. И тысячи твоих витиеватых фраз не стоят теперь одного единственного гвоздя, вбитого в твои смиренные руки. Ты червь, ты раб. Я! Я – властелин этого мира и миллиардов других миров! Ты проиграл, сын плотника.
- Почему же ты все еще боишься меня, сын погибели?

- Кто?! Я?! Я ничего не боюсь! Я всесилен.
- Боишься. Потому и пришел сюда из царства духов злобы поднебесной, чтобы самому лично видеть эту казнь.
- Да! Казнь! Казнь!! Или ты не знаешь, что казни кончаются смертью? Или ты забыл, что скоро, очень скоро сюда явится она – верная моя слуга. И все. Все! Ты проиграл. Проиграл!!
- Мне жаль тебя, сын зари. Трусость и злоба плохие спутники для победителя.
- Что?! Ты жалеешь меня? Пожалей себя. Это не я, а ты, ты сейчас повис, как прокаженный проклятый изгой на древе позора. Это в тебя плюют эти жалкие, ничтожные людишки, ради которых ты отказался во время оно от власти, которую я мог тебе дать, от могущества, которое ты мог получить от меня, от чудотворений, которым бы я научил тебя. Ты отверг союз со мной, ты пришел отнять у меня эту грязь, этот прах, именуемый человеками и что? Как же отплатили тебе эти ничтожества? Они истязали тебя, они плевали в тебя, они требовали, слышишь, требовали, всем миром требовали, казнить тебя, и они казнили тебя и ждут теперь с нетерпением твоей смерти. Ну, что молчишь? Молчишь, глупый учитель. Наконец-то ты понял, что проиграл. Смотри. Смотри, пока глаза твои еще могут различать свет. Смотри, как радуются эти люди, как поносят тебя, как смеются над тобой. Смотри!

И вдруг тишина на бесконечно долгое мгновение заглушила жар неведомого диалога. Перестали ворковать горлицы, светло-голубые сизоворонки остановили свой полет над волшебными садами пышных роз, даже кружащие голову ароматы цветущих апельсиновых и гранатовых деревьев на миг словно перестали быть частью этого удивительного порядка Божьих творений. Несчастный на среднем кресте вдруг приподнял голову и чистым хрустальным звоном луговых колокольцев, незапятнанным первородством родившегося лесного родника, журчанием водопада от тающего высокого в горах ледника отправил по сердцам иудеев, римских легионеров, кесаря в далеком вечном городе, ученых, колдующих над строением атома и тайнами генов, первопроходцев далеких звездных дорог, творцов симфоний и романов, несколько слов, от которых затрясся черный человек, едва не падая оземь от непонятной дрожи: «Отче! Прости им, не ведают ибо, что творят». Да, боялся, боялся темный незнакомец распятого сына плотника, даже на кресте, на древе презренном висящего боялся. Слов его боялся, мыслей. Что чудеса! Чудеса и он может делать. Летать по воздуху, извергать огонь, вызывать дождь и бурю, устраивать землетрясения и потопы, срывать с небес звезды и читать чужие сны. Но вот так, чтобы одной фразой, одним словом без видимых усилий заставлять природу, само мироздание из свирепого всемогущего селевого потока обращаться в покорный, целебный минеральный ключ… Незнакомец до сих пор не может объяснить волшебство, тайну слов назаретянина. Как страшный сон будоражит черное нутро ярчайшие подробности неких деяний бродячего учителя. Ну вот, например, шел он из Капернаума в один из тех замечательнейших дней, когда жадность, корысть и златолюбие, накинув черные змеи веревок на горло должников и взаимцев, душат и тех и других с одинаковым наслаждением. Когда мытари готовы отнять у должников не только имущество, и детей, и жен, и матерей, но даже души несчастных, а должники, ради отсрочки платежей, готовы красть у более слабых, и побивать и убивать их. Шел Иисус, совершив очередное свое чудо, пусть неприметное для черного незнакомца, но вполне объяснимое. И вот у дороги сидит мытарь. Злой и бесчестный. Сегодня он потрудился на славу и слезы несчастной вдовы, обреченной на голодную смерть, и крики двух сирот, чей удел теперь скитания и рабство, и проклятия старика, оставшегося без крыши над головой – ничто не трогало окаменевшее сердце сборщика податей, любимца черного человека. Но мимо шел Иисус и, поравнявшись, на миг обратил взор свой на благодушествующую твердыню. И было в том взгляде нечто такое, что заставило вздрогнуть мытаря. Ни ненависть, ни осуждения, ни злоба и гнев, ни жалость не тронули бы сейчас многолетнюю черствость долга. Но взгляд этот мгновенный излучил то, отчего вздрогнул и стоявший чуть в стороне черный незнакомец. Глупые люди называют это любовью. И тогда сын плотника, не хотевший обращать камни в хлеб, не хотевший лицезреть у ног своих все царства мира сего отчетливо сказал мытарю… Всего три слова. «Ступай за мной». И все. И пошел своей дорогой. Но, как трещина он сильнейшего землетрясения размывает каменную твердь гористых пород, так прошла трещина через всю душу жалкого сборщика податей, открыв ему на мгновение сладкую перспективу следования за сумасшедшим учителем: вместо дурманящих вкусом и ароматом царских яств с праздничной трапезы – черствый хлеб и ключевая вода, вместо пухово-облачного рая свежего белья на подушечно-перинном ложе – земляная постель с камнем под голову, вместо золотого и бриллиантового дождей, изливающихся на спину, плечи и шелковые локоны – вонючие плевки на гноящиеся раны и завшивленные космы, вместо дворца кесаря – крест распятия. Но велика, велика сила слов назаретянина. Трех, коротких и кротких слов, заставивших мытаря оставить деньги помощникам, разрушивших сладкие мечты о реальной благополучной карьере и пустившего нового ученика Иисуса в добровольный путь через ненависть мира к призрачному царству любви. И в страхе бежал в тот миг от жутких этих слов черный человек. В никуда, в забытье, в небыль.

Всю мощь, всю громаду неутоленной, неуемной своей злобы готов был бросить он на этого сына человеческого, с момента рождения Его в хлеву среди коров и баранов. Готов был, но не мог. Невероятное, необъятное, необъяснимое смирение прозрачной стеной настоящего царского величия ограждало Его от таранов порока, камнеметных орудий честолюбия, беспощадных стрел зависти, разящих ударов жадности и эгоизма. Бессилен был черный властелин. И мало того, боялся, панически боялся простых, не высокопарных слов бродячего учителя, мечтая, если только можно приписать сатане умение мечтать, лишь об одном, чтобы навсегда, навеки, до скончания всех видимых и невидимых миров затихли, разбившись о холод и равнодушие палестинских камней горящие, жгучие, жгущие правдой слова Иисуса. Вот почему с таким нетерпением ждал он смерти назаретянина. Но тот был еще жив и по-прежнему сковывал необъяснимым страхом своего противника.

«Было же около шестого часа дня, и сделалась тьма во всей земле до часа девятого».
Солнце медленно, против своей воли вползало в тень луны. Не часто маленькое ночное светило закрывало от земли звезду, дающую тепло, свет и жизнь. И вот солнце полностью пленено луной. Солнце, которое боготворилось отпадшими от Истины племенами людей, которому и до сего дня поклоняются язычники и астрологи, теперь было жалким темным пятном в почерневшем от страха перед лунным величием небе. Сотни звезд вспыхнули среди бела дня над головами тысяч ужаснувшихся иудеев, готовящихся встретить последнюю пасху старого Закона. Серебристый блеск звезд смеялся над ужасом Израиля, и в то же время присягал на верность лунному всемогуществу. Но ведь луна, именно луна является, и будет являться символом - тайным, магическим знаком черного незнакомца – единственного среди бывших теперь на Голгофе, радовавшегося сакральности солнечного затмения. Но радость его была недолгой. Мало закрыть солнце тенью, мало погрузить землю во мрак, мало заставить звезды подобострастно мерцать глупым светом небесных льстецов и подхалимов. Нужно, ах, как бы ему этого хотелось, вовсе уничтожить свет, словно и не было никогда невежества первого дня творения. Но можно тысячи раз стереть зубы в порошок в скрежете бессильной злобы, но ненавистный этот свет будет сверлить черное нутро князя тьмы. Вот и сейчас, здесь, между укутанных тенью затмения трех крестов, словно сияет неистребимый отблеск неминуемого рассвета.

В голове черного князя отчетливо вызрело: «Свет во тьме светит, и тьма не объяла Его». Что это? Чьи это слова? Кто это сказал? Ты, сын плотника, или может твои ученики, или может твои предтечи, эти жалкие пророки?
Иисус на кресте молчал. Он не терял сознания, как один из разбойников, которого легионеры напоили гуманным напитком из вина и сонного зелья, притупляющего боль от нечеловеческих мук крестной казни. Назаретянин отказался о напитка, словно хотел нарочно, сознательно испить до последней капли бесконечную боль креста и людского презрения. Солнечное затмение едва ли притушило его муки. Рассудок Иисуса был ясен и чист как диск солнца, которого никогда не касались ни тень луны, ни окуляр солнечного телескопа. И не было в нем ни страха, ни сожаления. А вот черный его противник по-прежнему боялся.
- Видишь, как подчиняется мне солнце, видишь, как подчиняются мне звезды? И ты мог бы иметь такую же власть на всеми мирами и светилами. Если бы ты только поклонился мне. Ведь ты всегда хотел быть царем, царем иудейским, ведь так?
- Это ложь.
- Нет, это правда. Ну, вспомни, вспомни, как сказано в книгах: «В месяц Адар Иисус собрал мальчиков, как бы Он был их царь; они разостлали одежды по земле, и Он сел на них. Тогда они возложили на Его голову корону, сплетенную из цветов, и, подобно царедворцам, служащим царю, стали рядами перед Ним по Его правую и по Его левую руку и Всякого, кто приходил тем путем, мальчики схватывали силою, крича: иди сюда и поклонись царю…»
- Это ложь.
- Нет, это правда! Так написано в очень правдивой книге о тебе.

- Ложь, выдаваемая за правду, всю равно остается ложью. Но тебе не понять этого… А теперь оставь меня. Пришел час…
Черный человек переступил с ноги на ногу и застыл, весь превратившись во внимание. Правая нога его дрожала, выдавая нетерпение, особенно когда с запада от Лобного места среди толпы явился еще один незнакомец, похожий на первого, но слишком уж сухой. Черные одежды нелепо болтались мешком на тощем теле, что, прочем, ничуть не беспокоило темного пришельца. Он шел спокойно, почти торжественно между толпой и легионерами, не заботясь о дороге. Интересно, что несмотря на всю экстравагантность внешности и движений незнакомца никто из людей не обращал на него внимания. Точно его и не было. А он был, и шел уверенно прямо к висящему на кресте Иисусу. И назаретянин увидел его. И испуг, о чем так мечтал первый незнакомец, не отразился на лице назаретянина. Мало того, кажется, нет, не кажется, точно, сын плотника, несостоявшийся царь иудейский, глупец, отвергший власть и славу ради издевательств и нечеловеческих мук, при виде тощего пришельца усмехнулся чему-то и презрением отвернул лицо. Однако, по мере приближения явившегося с запада муки казненного усиливались. И вот, не в силах преодолеть человеческую слабость, возопил сын человеческий в самое сердце небес:
- В руце Твои, Отче мой, предаю дух Свой!..

Тело несчастного дернулось в последний раз и безжизненно упало на грудь. Свершилось. Он умер.
Но не было радости под черным капюшоном. Не было торжества в черном сердце. Был только страх. Эхо последнего крика умиравшего назаретянина еще звонким потоком перекатывалось по темным порогам его сознания: «Отче… в руце Твои… предаю дух Свой…» Нет. Нет! Не смерти в руки достался этот плотник и сын плотника. А это значит, что проиграл не он, не этот ничтожный бродячий проповедник, а проиграл…
И дикий крик злобы, ужаса и безумия сотряс вселенную. И сделалось землетрясение от этого крика, так, что даже завеса в храме разорвалась надвое. И падали люди, не помня себя, наземь, закрывая в диком страхе головы дрожащими руками. Но в это же самое время, открылись гробы за стенами Иерусалимскими , и пробудились, освободившись от рабских цепей смерти, прежде почившие праведники. А Свет, непобежденный тьмой, разгорался от креста все ярче и ярче. И где-то в городе юродивый мальчик, заблестев слезинками на широких озерцах чистого синеглазья, прошептал, как песню: «Ей, гряди, Господи…» И тогда далекий и близкий крестный свет заиграл красными бликами на синей глади радости, доступной малому войску избранных.

* * *

Солнце, рассветным торжеством потеснившее страшную память о призраке субботы скорби и отчаяния, уверенно возвещало наступление нового дня недели. Иерусалим еще спал, утомленный тревогами и триумфами минувшей Пасхи. Мария Магдалина, Мария Клеопова, Соломия и Иоанна, покинув свои пристанища, двинулись скорбным ходом к саду Иосифа Аримафейского. Утро уже разыгралось, и самые яркие и очаровательные краски весеннего буйства жизни, словно издеваясь над горем глупых евреек, играли и веселились на всем, что только могло быть замечено взглядом. Лепестки бесчисленных расцветок, соцветий, величин кружащим голову величием расстилались по обеим сторонам дороги, среди множества суккот – шалашей из ивовых ветвей, выстраиваемых паломниками, прибывшими в Иерусалим на Пасху. Подобно самым дорогим коврам и тканям, привезенным из Египта и Индии, переливалась равнина и возвышенности красным, голубым, белым, бордовым, сиреневым. Но жены не видели этого пиршества наступившего утра. Молча шли они по извилистым тропкам через масличные и смоковничные рощицы, не глядя на особенно приветливые стены священного города, не слыша хохота золотой кровли блистательного храма. Не замечая мудрого великолепия его мраморных колоннад. Путь женщин лежал ко гробу, недавно высеченному Иосифом из цельной скалы. Они и только они могли сейчас довершить скорбное дело, начатое два дня назад перед заходом солнца самой страшной пятницы, случавшейся на земля с часа ее сотворения. Тогда они наспех омыли тело Того, Кого весь мир со всеми его великими городами, во всеми царями, поэтами, полководцами, земледельцами, зодчими не был достоин. Тогда они наскоро умастили Его благовониями и завернули в царский синдон. Сгущающаяся тьма безнадежности и безысходности прервала их работу. Наступала суббота. Закон суров. Все заботы и любую работу надлежало отложить до следующей недели. Вот и все. И страшный камень голал, словно торжествующий покров смерти, закрыл вход в гробницу. Но вот позади суббота отчаяния и нечеловеческих мук скорби. Женщины идут ко гробу. Только женщины. Рассыпались, точно бисеринки на порванной нитке бус, многочисленные ученики Распятого. Где твоя мудрость, Иаков, где твои клятвы, Петр, где твой меч, Марк? Где вы, названные Учителем Солью мира? Где вы? Кто отвалит нам камень от гроба? Кто уговорит римских солдат сжалиться над несчастьем слабых женщин? Но что это? Почему нет стражи у заветной гробницы? Кто отвалил огромнейший голал? И кто это встречает их у зияющей испугом черноты пещеры в таких ослепительно снежных одеждах, что больно смотреть? Что это? Кто это? Как это? Столько вопросов, столько смятения и отчего-то кажется, что во всем этом теплится маленький, но живой лучик непонятной надежды. А вдруг? А вдруг!!

- Жены, жены, что ищете вы живого между мертвыми? Его нет здесь. Он воскрес.
О, этот голос. Кажется все горы вселенной, все бездны океанов вострепетали, услышав его. И рвется на части маленькое сердечко в надорванной горем груди Магдалины, и невозможно понять, жива ли она еще или же все это смертный сон щекочет его обманом черного покоя. Но нет, не сон. Вот пустой гроб, вот женщины ликуя, обнимают друг друга. Вот Мария – мать Иакова и Иосии, упав на колени, плачет огромными слезами счастья, размазывая их морщинистыми ладошками по дрожащему лицу. Вот ослепительный юноша в ангельских одеждах, словно висит между землей и небом. Вот торжество Иерусалимских стен. Все это в яви, все это реально. Вот, наконец, чьи-то черные одежды лежат у входа во гроб среди брошенных солдатами мечей и копий. Наверное, один из стражей обронил, убегая в страхе от чуда невиданного. Хотя нет, стражники таких плащей с широким капюшоном, полностью скрывающим лицо, не носят. Скорее это одежды одного из тез, которого полушепотом называют благочестивые евреи сикариями, кинжальщиками. Но что делать тайному мастеру кинжала у гроба государственного преступника? Даже Мария знает, что сикарии не интересуются делами государственности, ревниво оберегая лишь некие тайные знания, пронесенные через века и полученные когда-то от их непостижимого мастера. А может это и не плащ кинжальщика. Какое впрочем ей до этого дело? Ничто во всем мире сейчас не имеет значения. Ни весеннее цветение, ни рассветное золото, ни отблеск уснувших звезд, ни эхо горных вершин. Все это, весь мир, вся вселенная не имеют значения. Ведь, Он Воскрес. Воскрес! Воскрес!!

Мария бежит, как бегала семилетней смешливой девчушкой, по узкой тропинке, подобрав полы платья. Она несет радость неописуемую Петру и Иоанну. Те ведь еще ничего не знают. Несчастные. Бедные, бедные люди. И вдруг… О, Боже, как колотится сердце. Кто это? Кто это стоит? Впереди? Нет. Не может… Может. Может! Это он. Конечно же он! Живой. Воскресший. Учитель!
Ноги не слушают ее. Она падает на колени и, не в силах из-за густой пелены слез, видеть стоящего перед ней Человека, смотрит чуть в сторону. Голос ее слаб, как движения новорожденного ягненка:
- Господи! Где ты… положил Его тело… скажи мне… и я возьму Его…
И тогда всю жизнь человеческую, все естество природы, все тайны учения и недосказанности этого мира расколов пополам на «до» и «после», над Марией Магдалиной, над каменным покоем Иерусалима, над обетованностью Палестины, над размеренных ходом времени разнеслось одно слово, произнесенное самым родным, самым желанным голосом, каким некогда и был сотворен этот миф. Он сказал ей:
- Мария!
Она вскрикнула и замерла. И вся вселенная замерла в немом восторге изумления и счастья. Он воскрес. Он воскрес! Он воскрес!!!