«В середине апреля, — пишет М. А. Бекетова, — начались первые симптомы болезни. Александр Александрович чувствовал общую слабость и сильную боль в руках и ногах, но не лечился. Настроение его в это время было ужасное, и всякое неприятное впечатление усиливало боль. Когда его мать и жена начинали при нем какой-нибудь спор, он испытывал усиление физических страданий и просил их замолчать». Бекетова прибавляет: «Эти несогласия между наиболее близкими ему существами жестоко мучили Александра Александровича. В сложном узле причин, повлиявших на развитие его болезни, была и эта мучительная язва его души». 18 апреля — мрачная заметка в «Дневнике»: «Опять разговоры о том, что нужно жить врозь, то есть маме отдельно. И в погоде, и на улице, и в Е. Ф. Книпович, и в Европе — все то же. Жизнь изменилась (она изменившаяся, но не новая, не nuova), вошь победила весь свет, это уже совершившееся дело, и все теперь будет меняться только в другую сторону, а не в ту, которой жили мы, которую любили мы». Об этом душевном мраке Блока говорит и К. Чуковский. «В мае 1921 года, — пишет он, — я получил от него страшное письмо о том, что она победила. „Сейчас у меня ни души, ни тела нет, я болен, как не был никогда еще: жар не прекращается и все всегда болит. Итак, здравствуем и посейчас — сказать уже нельзя: слопала-таки поганая, гугнивая, родимая матушка Россия, как чушка своего поросенка“».
Совсем больным едет он в Москву 1 мая; опираясь на палку, с трудом сходит вниз, морщась от боли, садится на извозчика; его сопровождает К. Чуковский. «В вагоне, — пишет он, — когда мы ехали туда, он был весел, разговорчив, читал свои и чужие стихи, угощал куличами и только иногда вставал с места, расправлял больную ногу и улыбаясь говорил: „болит“ (он думал, что у него подагра)». Шесть поэтических вечеров в Москве, триумфы и чествования до того утомили больного, что он вернулся в Петербург раньше назначенного срока. Чуковский вспоминает: «Однажды в Москве, в мае 1921 года— мы сидели с Блоком за кулисами Дома печати и слушали, как на подмостках какой-то „вития“ весело доказывал толпе, что Блок как поэт уже умер: „Я вас спрашиваю, товарищи, где здесь динамика? Эти стихи— мертвечина, и написал их мертвец“. Блок наклонился ко мне и сказал: „Это — правда“. И хотя я не видел его, я всею спиною почувствовал, что он улыбнулся. „Он говорит правду: я умер...“»
Другое страшное воспоминание. «Мы сидели с ним, — продолжает Чуковский, — за чайным столом и беседовали. Я что-то говорил, не глядя на него, и вдруг, нечаянно подняв глаза, чуть не вскрикнул: передо мной сидел не Блок, а какой-то другой человек, совсем другой, даже отдаленно не похожий на Блока. Жесткий, обглоданный, с пустыми глазами, как будто паутиной покрытый. Даже волосы, даже уши стали другие. И главное: он был явно отрезан от всех, слеп и глух ко всему человеческому».
Не менее трагично свидетельство Э. Голлербаха: «В Москве настроение Блока было особенно безотрадное. Все яснее в нем обозначалась воля к смерти, все слабее становилась воля к жизни. Раз он спросил Чулкова: „Георгий Иванович, вы хотели бы умереть?“ Чулков ответил не то „нет“, не то „не знаю“. Блок сказал: „А я очень хочу“. Это „хочу“ было в нем так сильно, что люди, близко наблюдавшие поэта в последние месяцы его жизни, утверждают, что Блок умер оттого, что хотел умереть».
Блок умер не от болезни, а оттого, что музыка его покинула, что ему нечем было дышать, оттого, что он хотел умереть. Его смерть была мистическая, как и вся его жизнь.
Однако из последних записей в «Дневнике»: «Москва хуже, чем в прошлом году, но народу много, есть красивые люди, которых уже не осталось здесь, улица шумная, носятся автомобили, тепло (не мне), цветет все сразу (яблони, сирень, одуванчики, баранчики), грозы и ливни. Я иногда дремал на солнце у Смоленского рынка на Новинском бульваре... Люба встретила меня на вокзале с лошадью Белицкого,[видный коммунист, предоставивший лошадь Любови Дмитриевне — Ред.] мне захотелось плакать, одно из немногих живых чувств за это время (давно; тень чувства)». Вскоре после возвращения из Москвы у Блока был первый сердечный припадок. Доктор А. Г. Пекелис определил болезнь сердца и острую психостению. Больного заставили лечь в постель, но лежание его угнетало. Через две недели доктор разрешил ему встать; он медленно бродил по комнатам, молча сидел в кресле. Посещения так его утомляли, что даже близкие друзья, как Е. П. Иванов и Л. А. Дельмас, не могли его видеть. Он быстро худел, задыхался, жаловался на боль сердца. Любови Дмитриевне с помощью многочисленных друзей и поклонников поэта удавалось доставать лекарства и провизию. Она оставила службу в театре и не отходила от мужа. Александру Андреевну отправили в Лугу: ее нервная болезнь и вечно тревожное настроение могли только ухудшить состояние больного. В конце мая в здоровье Блока наступило небольшое улучшение: он ободрился, стал разбирать свой архив, сжег ненужные рукописи и письма, закончил перечень своих работ, привел в порядок каталог. Последние слова, написанные его рукой: «Окончен карточный каталог моих русских книг. Запись 25 мая». В перерывах между припадками он набрасывал планы и отрывки для 2-й и 3-й части «Возмездия». 4 июня он пишет матери в Лугу: «Мама, о болезни писать нестерпимо скучно, но больше не о чем писать. Делать я ничего не могу, потому что температура редко нормальная, все болит, трудно дышать и т. д. В чем дело, неизвестно. Если нервы несколько поправятся, то можно будет узнать, настоящая ли это сердечная болезнь, или только неврозы. Нужно понизить температуру. Я принимаю водевильное количество лекарств. Ем я хорошо, чтобы мне нравилась еда и что-нибудь вообще, не могу сказать. Люба почти всегда дома... Кажется, все. Саша.
Спасибо за хлеб и яйца. Хлеб — настоящий, русский, почти без примеси, я очень давно не ел такого».
В середине июня состояние больного резко ухудшилось. Сохранилась записка доктора Пекелиса: «По моей инициативе была созвана консультация при участии проф. П. В. Троицкого и д-ра Э. Л. Гизе, признавших у больного наличие острого эндокардита, а также и психостении». Было решено увезти Блока в санаторию в Финляндию. Горький взялся хлопотать о разрешении на выезд за границу поэта и его жены. Разрешение пришло уже после смерти Блока. Последние недели жизни больной страдал невыносимо. Лежа он задыхался, а сидячая поза была мучительна из-за боли во всем теле. К. Чуковский пишет: «Умирал он мучительно. Сердце причиняло все время ужасные страдания, он все время задыхался. К началу августа он уже почти все время был в забытьи, ночью бредил и кричал страшным криком, которого во всю жизнь не забуду... Отпуск (в финляндскую санаторию) был подписан, но 5 августа выяснилось, что какой-то Московский отдел потерял анкеты и потому нельзя было выписать паспортов».
«За месяц до смерти, — сообщает М. А. Бекетова, — рассудок больного начал омрачаться. Это выражалось в крайней раздражительности; удрученно-апатичном состоянии и неполном сознании действительности. Бывали моменты просветления, после которых опять наступало прежнее. Лекарства уже не помогали... Слабость достигла крайних пределов».
За четыре дня до смерти из Луги была вызвана мать поэта.
В воскресенье 7 августа в 10 часов утра Блок скончался.
«Смерть очень изменила его черты, — пишет Э. Голлербах. — Общий облик остался тот же— благородный, скорбный, сосредоточенный. Голова была коротко острижена, резко обозначились мышцы носа, казавшегося огромным. Блок сильно исхудал и осунулся во время болезни».
Десятого августа Блока хоронили: до Смоленского кладбища литераторы несли на руках его открытый гроб, засыпанный цветами. Среди них был друг и духовный брат поэта— Андрей Белый. За гробом шла огромная толпа. Никто не говорил речей на могиле. Поставили простой, некрашеный крест и положили венки. О похоронах Блока пишет. Евг. Замятин: «Синий, жаркий день десятого августа. Синий ладанный дым в тесной комнате. Чужое, длинное, с колючими усами, с острой бородкой лицо — похожее на лицо Дон-Кихота... Полная церковь Смоленского кладбища. Косой луч наверху в куполе, медленно опускающийся все ниже. Какая-то неизвестная девушка пробирается через толпу к гробу — целует желтую руку — уходит».
«Лет через десять, — рассказывает В. Рождественский, — таким же летним вечером я зашел на Смоленское кладбище. Мне хотелось отыскать могилу Блока. Найти ее удалось не без труда. Вся она заросла густой и сочной травой. Около висели увядшие стебли кем-то недавно принесенных цветов. На одном из крыльев креста слабо чернели полусмытые дождями какие-то стихотворные строчки... Я подошел ближе к покосившемуся кресту и при последних лучах с трудом разобрал две карандашных строчки:
Он весь — дитя добра и света,
Он весь — свободы торжество.
Кончено 7 августа 1945 — в день смерти Блока.
Из книги «Александр Блок»