1
Идея религиозного «катарсиса» (очищения) есть идея древняя, верная и глубокая. Она возникала везде, где человек начинал чувствовать, что религия есть дело не инстинкта, а духа, не суеверия, а достоверности, не выдумки, а созерцающего опыта, не страха, а радости и любви. Она появлялась во всех больших религиях и бывала признаком их созревания или наступившей зрелости.
В основе религиозного катарсиса лежит основная истина, согласно которой Господь велик, а человек мал, так что для верного восприятия Бога человек должен духовно расти и совершенствоваться. Путь к Богу есть как бы путь «в гору», и человек, желающий узреть Бога или духовно осязать Его веяние, должен «иметь» свое «сердце горе́». Выражаясь философски, можно было бы сказать: Богом данные предметы имеют свою, присущую им внутренно, духовную значительность; и восприятие ее (всегда личное) зависит от верности, чистоты и силы субъективного акта, опыта и ви́дения. И вот, процесс религиозного катарсиса призван сообщить человеку эту верность, эту чистоту и силу.
Это означает, что предметно и само по себе — ничто не ничтожно; и даже субъективно-ничтожнейшее (например, бого-слепой грешник, законченный в своей субъективной пошлости) — объективно-неничтожно, но имеет свой отрицательно-трагический смысл пред лицом Божиим. Все Бого-зданные предметы, даже исказившие свой зрак и погасившие в себе искру Божьего пламени, — имеют свое сокровенное духовное значение: нет ни вещей, ни людей, ни предметов субстанциально-пошлых или абсолютно-ничтожных. Бого-пустынность есть свойство не предметов и не субъектов, а только субъективных актов и «осубъективленных» содержаний.
Это обстояние не выдумано какой-нибудь доктриной, но есть подлинная основа религиозного миропонимания и притом основа, поддающаяся доказательству. Доказательство или опытное подтверждение этого человек может получить только в собственном, непосредственном опыте, в опыте религиозного прозрения: всякий пошлый предмет — при обращении к нему, по главному, из главного, с интенцией на главное — оказывается «не-до-разумением»: из-за ничтожества показывается объективный смысл, из-за праха мелочей выступает предметно-существенное. Пошлое отнюдь не перестает быть пошлым, но осмысливается как человеческое духовное бессилие. Безбожие и противобожие отнюдь не становятся достижением, но они предстают нам как трагедия духовной слепоты. Порок и злодейство отнюдь не оправдываются, но являются нам как болезнь духа и воли, как судороги бого-отлученной души, как безумие человека, впавшего в бездуховность, бессовестность и бесчестие. «Отрицательное» совсем не оказывается положительным; напротив, оно обнажается, как отрицательное, и судится Лучом Божиим; и смысл его имеет природу духовно-патологическую (недуг духа), трагическую (падение духа) и тератологическую (духовное уродство). Все это как бы прорывы в Божией ткани, или духовные «раны» царства Божия, или темные, черные места в Его светлом эфире. «Значительность» их совсем иная, чем значительность бого-светящихся предметов; в измерении ценности — она противоположна им; но религиозному взору открывается все же их глубокий религиозный смысл: скрытая за ними «пустота» или «рана» — значительна не значительностью совершенства, но трагической значительностью греха, в коем обнаруживается состоявшаяся интенция зла и не состоявшаяся в них потенция блага.
Этот религиозный смысл, укрытый в предметах, как бы ждет того, чтобы религиозное восприятие открыло его. И религиозно-зрячий человек видит самую пошлость пошлого как несостоявшуюся духовную значительность, как субъективную недоумелость, как духовное слабосилие, как беспомощность, заблуждение и падение силы, благой по своей природе. Именно к такому, мудрому и прозорливому восприятию предметов готовит человеческую душу религиозный катарсис.
Это означает, что если человек взирает на объективно-значительные предметы, а воспринимает пошлые содержания, то это коренится в субъективных недостатках его воспринимающей души и ее актов. По выражению Беркли, человек не видит солнца, потому что сам пылит и поднимаемая им самим пыль заслоняет ему вид солнца. Не Бог «скуден» и не созданный Им мир «ничтожен», а скуден дух взирающего человека, мелка его душа, близоруко или слепо его око, бессильно его восприятие, незначительны его мерила, ложны его критерии — и потому ничтожны взятые им содержания. Чтобы воспринять Божии лучи, необходимо очистить свое духовное зрение; чтобы увидеть Бога, нужно укрепить свое духовное Око, сделав его способным к религиозной очевидности. Мрак не в Предмете, а в субъекте. От Бога исходит Откровение; оно не воспринимается, потому что в человеке есть бессилие и преграда. Заселенная пошлыми содержаниями; измеряющая все — пошлыми мерилами; прилепившаяся к ничтожным целям, мнимым «благам», обманчивым перспективам; одержимая низменными страстями и желаниями, — как увидит она Бога-Отца, как узнает в Христе — Сына Божия, как предастся зовам и побуждениям Духа Святого?
Религиозный катарсис призван — сначала освободить человеческую душу от этого плена, а потом — построить и укрепить ее духовность.
Первая задача — отрицательная. Это негативная стадия религиозного очищения. Катарсис обнаруживает неверное состояние субъективной души, приводит к осознанию и признанию несостоятельности ее актов, пошлости ее содержаний, ничтожности ее целей, низменности ее страстей и побуждений. Пошлость разоблачается; преграда устраняется; мрак рассеивается.
Вторая задача — положительная. Это позитивная стадия религиозного очищения. Катарсис создает религиозно верные акты и укрепляет их. Духовное око отверзается; оно воспринимает Божий свет и божественные содержания; слагается личный религиозный опыт, строится личный духовный характер; душа приобретает способность пребывать на уровне божественных содержаний и зреет к религиозной очевидности. Религиозный катарсис завершается через земную смерть в неземном бессмертии.
2
Итак, сначала необходимо освободить человеческую душу от того плена, в котором она находится у ничтожного и дурного.
Христианская религия предлагает для этого покаяние, сопровождающееся в православии тайной исповедью во всех осознанных человеком слабостях, страстях и дурных деяниях. В этой исповеди, совершаемой перед Самим, невидимо предстоящим Христом, духовный отец является «точию свидетелем»: по существу таинство покаянного обнажения души и сердца совершается перед самим Богом и отпущение грехов происходит от Его имени и Его властью. Этому таинству предшествует приуготовительный период самоуглубления, воздержания (пост), пересмотра своей жизни, совестной проверки ее, созерцания своих несовершенств и своей виновности. И, может быть, ни в одном таинстве человек не имеет такого основания удостовериться в духовности, автономности, непосредственности и самодеятельности своего религиозного опыта, как именно в таинстве покаяния. Весь процесс приготовления и самый акт покаяния мыслимы только как свободное совестное внутреннее делание самого человека, в котором никто не может заменить его: только он сам добровольно может поставить себя перед лицо Божие, узнать самого себя в своих деяниях и прострадать покаянным сердцем свою виновную грешность. Если этого внутреннего горения о своей нравственной нечистоте нет, то внешний ритуал исповедного таинства останется без таинственного духовного наполнения (без «плеромы») и религиозный акт, сведенный к видимости, окажется по существу несостоявшимся. Именно при покаянии христианин может и должен убедиться в том, что религиозная жизнь есть путь свободного восхождения человека к Богу («метод») и что этот «метод» только начинается покаянной исповедью или обновляется и возобновляется ею, но отнюдь не исчерпывается. Смысл таинства покаяния совсем не в том, чтобы «свалить» накопившиеся грехи и приняться за новые — того же качества и еще большего количества. В совершении таинства должен «зачаться» новый человек, — по-новому видящий, любящий, постигающий, желающий и действующий; с обновленной совестью, с новой ответственностью, в новой силе, с новыми молитвами, с новым духовным подходом к людям и к миру, и, — что важнее всего, — с новым созерцанием Бога и в новой обращенности к Нему. По самому глубокому смыслу своему таинство покаяния есть отрыв от «прежнего» и начало «нового». И потому покаянный катарсис должен не прекратиться, до следующей исповеди, а непрерывно продолжаться в жизни.
И вот, он должен сначала освободить человека из того плена, в котором он находится у ничтожного и дурного.
Огромное большинство людей живет в наивной уверенности, что «важно» и «значительно» то, что важно и значительно для них лично: они переживают свой интерес как первый и преимущественный; их «интимное» — существенно и драгоценно; то, что они любят — есть «главное». Они не сознают различия между «субъективно-важным» и «объективно-значительным», не умеют находить главного и потому не умеют делать объективно-значительное — субъективно-важнейшим, т. е. самозабвенно и самоотверженно служить Божиему делу.
Именно поэтому духовное очищение должно начинаться с усвоения этого различия. Одно дело то, что «по-моему»; другое — то, что «на самом деле». Одно дело «мое мнение», «мой интерес», «моя выгода»; другое дело — «истина», «общая польза», «благо мира». Одно дело «содержание моего сознания» или «моей жизни»; другое дело — «предмет, как он есть сам по себе». Одно дело то, что «мне нравится» или «что мне мило»; другое — что «вправду хорошо», «на самом деле совершенно». Второе не сводимо к первому; первое не должно заслонять или подменять второго. Духовное обновление должно начинаться с сознания своего «аутизма» (наивного «само-первенства» в мнениях, суждениях, в восприятии бытия, в выборе и преданности). Наивный аутист должен «проснуться» и понять, что человек не имеет ни права, ни основания «сводить предметы к самому себе», ибо он призван равняться по Предметам: «ориентироваться по звездам», которые некогда привели волхвов ко Христу; судить по совести, которая действительно ведает «добро на самом деле»; добиваться самой истины, а не мириться со вздором личного мнения; искать сущего совершенного Бога, а не выдумывать его. — Поэтому первый акт катарсиса состоит в том, чтобы поколебать и преодолеть в себе наивно-аутистическую, противодуховную интенцию.
Подобно этому, большинство людей не сознает пошлости в своей жизни и в своих суждениях. Отчасти потому что акты нашей жизни возникают и слагаются сами собой, бессознательно, непосредственно, изо дня в день; и никто из нас не видит себя со стороны. Отчасти потому что личный обывательский интерес проникнут пошлым и может быть даже поглощен им. И, наконец, особенно потому что «о́рган» для непошлого (духовное око) часто остается с детства непробужденным, неукрепленным или неведущим. Здесь действует такой закон: чем больше пошлости в душе, тем меньше она сознает ее (конечно — «при прочих равных условиях») и тем труднее ей осознать ее. Именно это несознавание облегчает пребывание в пошлости и затрудняет ее преодоление. Начало осознания есть нередко начало освобождения от нее, а так как пошлость есть особого рода «слепота» к главному (к священному, божественному), то именно эта слепота закрепляет себя неведением о бытии главного и вообще о возможности видеть его и не видеть его. Тот, кто раз испытал это новое измерение (духовности, значительности, священности, божественности), может еще не суметь встать на новый путь или не найти в себе достаточное желание или необходимую силу; но тот, кто совсем не испытывает его, остается безвыходно поглощенным и порабощенным.
Вот почему второй акт духовного катарсиса состоит в том, чтобы испытать это новое измерение и осветить из него свою жизнь и ее содержание. Человек должен положить начало новому самосознанию: суждению о себе в свете нового измерения. Это равносильно духовному пробуждению. Духовное пробуждение нередко начинается с глухой неудовлетворенности самим собой и с своеобразного чувства своей «несчастности». Сначала человеку кажется, что он недоволен «окружающим», «другими», своей жизнью, «всем». Но кто недоволен «всем», тот может быть уверен, что он имеет основание быть недовольным самим собой. Мало того, следует установить такое катартическое правило: при каждом недовольстве чем-нибудь иным следует спрашивать себя, в чем я имею основание быть недовольным собой? Мудрость жизни состоит в том, чтобы освещать себя лучом чужого несовершенства, ибо неудовлетворенность жизнью всегда скрывает за собою неудовлетворительность самого неудовлетворенного, даже тогда, когда объективно неудовлетворительна и сама обстановка. Жизненное томление, тоска, скука, отвращение не должны оставаться мертвым бременем, ведущим к пьянству или самоубийству: надо уметь преодолевать их, делая их духовно-плодотворными, а для этого надо иметь мужество извлекать из них заложенное в них критическое отношение к самому себе, и притом при свете Божиих лучей.
Религиозное очищение требует, чтобы в человеке было нарушено самодовольство, ибо самодовольный человек не только коснеет на своем уровне, но он не меряет себя высшим масштабом, постепенно привыкает считать себя «образцом совершенства» и «критерием» для всех людей и вещей. Необходимо недовольство собой, однако, не в меру своих житейских неуспехов или технических неумений, а в меру своей духовной неудовлетворительности. Это должно быть недовольство из главного, по главному, с интенцией на главное. Надо мерить себя лучом совершенства, лучом неумаленной и неискаженной христианской совести, — Божиим лучом: где я скуден, пуст, ничтожен, нечист, недобр, неумел, бессилен в духовном отношении, в меру божественного уровня? Иными словами — надо увидеть, где я живу и наслаждаюсь не главным, не из главного и не по главному? Где я вижу без Бога, мимо Бога? И почему это так у меня сложилось и слагается? Чего мне не хватает? Чего я не могу или не умею в этом отношении и направлении?
Отсюда правило для всякого воспитателя: надо пробудить у ребенка как можно раньше духовное око, око любви, око совести, вкус к совершенному и способность бескорыстно радоваться ему и наслаждаться им; удостоверить ребенка в том, что божественное не иллюзия, что оно объективно и что оно возводит к Богу; и затем сообщить ему склонность, готовность и умение ставить себя в Божий луч и испытывать духовно-творческое недовольство собой.
3
Из всего этого возникнет отвержение своей прежней интенции («я жил доселе тем, чем не сто́ило жить, и верил в то, во что не сто́ило верить») и пересмотр своих жизненных содержаний. Катарсис обычно требует, чтобы человек отвернулся от того, что доселе находилось в центре его личной жизни, в фокусе внимания и предпочтения. Он должен возжелать иного, такого, что осталось бы духовно значительным и священным даже и тогда, если бы он сам впоследствии охладел и отпал от него: человек должен возжелать главного, «единого на потребу», — такого, что не обесценивается от разлюбления, не меркнет при забвении, не нуждается в признании, но благостно ждет его, ждет от него личной свободы из искренней глубины.
Этих указаний эвристически (т. е. в искании и нахождении) достаточно для того, кто совершает свой очистительный путь.
И вот, начинается духовный пересмотр своих жизненных содержаний и состояний. Все будет взято под вопрос: это ли есть главное и священное в данном предмете? заслуживает ли это предпочтения по своей духовной значительности? какой стороной своей эта вещь обращена к Богу? чтò в этом священно для всех людей, в силу того, что оно священно само по себе? отчего это содержание скудно, убого, незначительно, не главно, по́шло, — чего именно ему не хватает? сто́ит ли этим жить, и, если не сто́ит, то почему? сто́ит ли за это бороться и умереть? без чего жизнь теряет свой смысл? — Солнечный луч золотит каждую пылинку так, что она становится «золотинкой»; то же самое совершается и в духе, надо только найти тот Божий луч, от которого каждый предмет начинает сиять, радоваться и радовать. Русская сказка говорит об «избушке», которая по зову путника должна повернуться к нему «передом». Поэт Эйхендорф уверяет, что во всех вещах дремлет таинственное пение, которое только и ждет вещего зова, чтобы проснуться и запеть. Этого света и пения, этой обращенности к Богу, этого Божьего луча, оживляющего все вещи и пробуждающего в них их «главное», их «субстанцию» — надо добиваться во всех жизненных предметах и содержаниях; и отодвигать от себя те, которые этого лишены.
От этого душа человека вступит в период своеобразного «выселения» и «новозаселения». Каждое катартическое усилие, каждое суждение, идущее от сердца и совести, будет раскрывать незначительность, суетность, мелкость прежних содержаний и состояний. Замечательно, что разоблаченное будет само подобно горящей бумаге, темнеть, свертываться и превращаться в пепел, — процесс, о котором так много мудрого и тонкого сумел сказать великий «христианин во язычестве» император Марк Аврелий. Иногда бывает так, что отвержение и «выселение» сильно опережают процесс «новозаселения» души и тогда человек переживает настоящий кризис опустошения. Отказ от всего «прежнего», ничтожного, небожественного, который человек должен пережить, может принять в жизни великие, целостные размеры, так что ему почудится та «пустота», о которой столь прозорливо говорит Мейстер Экхарт.
Именно эта потребность «опустошить» себя от всего небожественного и приводила многих святых к разрыву со всей их прежней обстановкой: они закрепляли свой внутренний «уход» — уходом в пространственную, внешнюю пустыню. Это бывает вызвано в особенности тем, что очищающейся душе трудно увидеть, выделить и взять новое, божественное в привычных, приглядевшихся содержаниях быта, в коих он привык брать неглавное по неглавному: ему легче сделать это с новыми предметами в новой обстановке, особенно среди тех необычайных предметов, которые славятся как средоточие священности. Отсюда все походы к вещественным святыням: индийские паломничества, магометанские путешествия в Мекку и Медину, христианские паломничества в Палестину, русские богомолья ко «святым местам». Взять «по-новому» легче новое, чем старое; взять по главному из главного легче священное, невиданное, трепетно-переживаемое, чем обыденное, в коем человек из-за банального и пошлого утратил священную глубину. А научившись у священного видеть главное и брать его по главному, можно вернуться к «старому», которое окажется как бы «обновленным», ибо оно откроется «по-новому», «по главному».
Очищение души от недуховных, ничтожных содержаний есть постоянная потребность человечества всех религий и всех исповеданий. Именно из этой потребности возникают и созидаются те очаги духовной культуры, которые мы видим повсюду: тот, кто ищет духовности в молитве, познании, созерцании — должен иметь доступ к этим очагам, чтобы зажечь свой дух о чужую духовность. Именно в этом высший смысл университетов, библиотек, музеев, выставок, театров и концертов, этих светских средоточий духовности, где «опытный» и «достигший» раскрывает свой опыт неопытным и «начинающим». Таково же значение для горожанина этих благодатных переездов «в природу», где его ожидают и «желтеющая нива», и «росой обрызганный, душистый» ландыш, и таинственный шум лесов, и «студеный ключ», лепечущий в овраге, ибо надо, чтобы «смирилась тревога его души» и чтобы он мог «увидеть Бога» (Лермонтов). Таково же духовное значение путешествий к великим явлениям природы: в горы, к морю, в полярные страны, откуда русский послушник Борисов с благословения своего старца вывез свои чудесные полярные «марины», а Сегантини свои горные молитвы. Наконец, таково же духовное значение серьезного, душепоглощающего чтения тех книг, в которых главное узрено по главному и закреплено с чувством настоящей ответственности.
Духовная и религиозная культура народа нуждается во всем этом как в воздухе или хлебе. Все, что питает и воспитывает дух, — не только церковное, но и светское, — служит религиозному очищению душ. Ибо души людей различаются по своим актам, потребностям и способностям; и там, где один почерпает молитвенное утешение в храме, другого религиозное умиление посетит при слушании художественной музыки, а третьего при изучении философической книги в национальной библиотеке. Дух должен веять на человека отовсюду; вся культура должна вести его к сердечному прозрению, — архитектура не менее чем живопись, университетская лекция не менее чем драматический театр. Московский Кремль был для многих поколений огнилищем духа. Гибель московской Третьяковской галереи была бы сущим ударом по русской духовности и религиозности. И надпись «Свет Христов просвещает всех», начертанная на Московском университете, была верна и мудра: ибо университет призван быть очагом духа и тем служить царству Божию на земле.
Все, что в жизни берется из главного, по главному с волею и тщанием взять главное, — все имеет не только духовное, но и религиозно-очистительное значение, даже и там, где сам берущий не думает об этом и не понимает этого; и там, где берущий только коснулся правды Божией, и даже там, где он пытался взять из главного главное, но не справился и не преуспел... In magnis et voluisse sat est.
Блажен, кто жизнию умел
Хоть раз коснуться правды вечной;
Блажен, кто истину искал,
И тот, кто побежденный пал
В толпе ничтожной и холодной,
Как жертва мысли благородной!
(Граф А. К. Толстой.)
Ибо лучше живая ошибка ищущего, чем мертвая слепота; и нередко трепетное заблуждение ближе к духу и истине, чем неошибающееся безразличие.
Но именно в этой связи выясняется, сколь велика ответственность тех, которые участвуют в создании очагов духовной культуры, которые строят и ведут их. Там, где богослужение превращается в обременительный придаток ярмарки или в повод для базара (кир-мессе = ярмарка); где университет становится канцелярией для выдачи дипломов; где концерт становится клубом для зевак и снобов, ищущих развлечения и утехи страстям; где театр дразнит праздную чувственность; где музеи накапливают растленную живопись и соблазнительную скульптуру; где паломничество в горы становится честолюбивым спортом, а литература льет в души пошлость, — там соль теряет свою силу и источники духовного очищения разлагают духовную чистоту: там они сами нуждаются в очистительном огне, ибо народная жизнь идет по пути духовного и религиозного вырождения.
Это означает, что религиозное очищение необходимо не только в личной жизни, но и в национальном бытии. Духовный акт имеет свое строение не только у индивидуального человека, но и у целых народов: подобие душевного уклада (обусловленное племенем, климатом, историей и культурой) облегчает совместность, взаимность влияний и общность (языка, права, власти, истории и вероучения), а совместность, взаимность и общность усиливают подобие. Возникает национально-однородный духовный акт и однородность переживаемых содержаний; и личный катарсис нуждается в общецерковном и национальном очищении. Древние народы знали узаконенные дни и обряды религиозного очищения. Новые народы с их маловерием и неверием утратили эту возможность, и для них всенародный катарсис возможен только в виде настигающего их хозяйственного, государственного, духовного кризиса и сопряженных с ним глубоких страданий, приводящих к обновлению и перерождению духовного акта.
Так, жизнь из неглавного, в содержаниях, взятых не по главному и без интенции на главное, неминуемо вырождается и в личном порядке, и во всенародном масштабе; и там, где необходимость катарсиса забывается и остается в пренебрежении, — религиозное очищение приходит в виде крушения, кризиса, массовых преступлений, бедствий и мук.
4
Из всего сказанного ясно, что религиозное очищение души требует переустроения и обновления духовного акта. Если даже прежнее жизненное содержание осуждено и отвергнуто, а духовный акт сохраняет свое прежнее строение и свою прежнюю беспомощность, то душа неизбежно заселит себя столь же ничтожными и лишь «по-новому пошлыми» содержаниями. Поэтому третья и притом основная задача религиозного катарсиса состоит в том, чтобы после осуждения прежней жизненаправленности (интенции) и прежних содержаний, — был обновлен в своем строении и укреплен в своей силе духовно-религиозный акт человека. Это есть уже задача положительного очищения, возможного только в непосредственном жизненном творчестве.
Трудность ее состоит в том, что духовный акт в его строении возникает обычно бессознательно и не сознается или почти не сознается его носителем; намеренное наблюдение дается здесь с трудом и лишь немногим людям; самый акт имеет свою инерцию и противится обновлению; внешние факторы, влиявшие на его формирование, кажутся непреодолимой силой (vis major), а внутренние факторы, слагавшие его, кажутся большинству людей «совершенно неисследимыми». Да и как возможно изменить по своему усмотрению климат, природу, устройство телесного организма с его наследственностью и болезненными склонностями, социальное окружение, воспитание, раз уже полученное и т. д.? Очевидно, надо перестраивать личный религиозный акт независимо от всего этого или даже вопреки всему этому. Надо найти путь к свободному духу для того, чтобы «детерминировать» силой его все те факторы, которые были доселе «детерминирующими»: дух должен осилить груз прошлого и настоящего для того, чтобы открыть себе дорогу к новому будущему. Он должен оказаться сильнее всех этих сложившихся, закрепившихся и непокорных «механизмов» бессознательного и всякой волевой слабости; сильнее, чем жажда наслаждений и развлечений, чем экстенсивность внимания, чем душевные «травмы» детства и связанные с ними тяготения, слабости, отвращения и страхи. Ибо задача, которую ставил себе в истории религиозный катарсис, состояла в том, чтобы отвлечь личное бессознательное (его влечение, его приверженность, его любовь) от небожественного (ничтожно-пошлого) и прилепить его к божественному.
А так как бессознательное чувствилище человека ущемлено от природы между его телом и его сознанием, то религиозный катарсис имел, по-видимому, два пути — от тела к бессознательному чувствилищу и от сознания в чувствующую глубину души.
Первый путь — более элементарный и примитивный: тело подвергается лишениям и мучениям («аффицируется») для того, чтобы вызвать обновленные и обновляющие духовные состояния («аффекты»). Этот путь был подсказан людям как бы самой природой: телесный недуг может потрясти всего человека, который отреагирует в бредовых сновидениях и кошмарах целые заряды дурных страстей и может встать с одра болезни с обновленной, очистившейся душой («дядя Влас» у Некрасова); или же — долгое физическое страдание оторвет душу от внешних, плоско переживавшихся обыденных содержаний, и обратит внимание вовнутрь, где духовные созерцания дадут лучшее утешение и умудрят душу (Лукерья в рассказе Тургенева «Живые мощи»); или же, наконец — нежданное увечие до такой степени нарушит элементарное животное самодовольство человека и его влечение к тщеславно-пошлым наслаждениям, что он перенесет свое тщеславие и наслажденчество вовнутрь и попытается компенсировать себя религиеобразной системой человековластия (Игнатий Лойола).
а) Вот откуда в практике исторических религий это катартическое обхождение со своим телом: аскетическое мучение, обращенное на себя самого. Задача его оторвать инстинкт от телесно-чувственного наслажденчества и разочаровать соответствующую интенцию; перенести внимание и центр чувства на внутренний опыт; заставить этим бессознательное — прорваться к новым актам, выйти на новые пути; как бы затеснить его в состояние безвыходности и, не уставая, понудительно торопить его; облегчить ему это дело болевым экстазом и тем вывести его на новый путь. Отсюда столпничество, неподвижность йогов, ползание по земле ко святым местам, спанье на жестком и на гвоздях, власяница, самобичевание, воздержание от сна, изнурение трудом... Тело должно стать источником тяготы и мук, а не легких и дешевых чувственных наслаждений: тогда бессознательное, не могущее быть без радости, начнет искать духовных радований и религиозно обновится. Естественно, что все эти аскетические упражнения ведут к особым, трудно переносимым и еще труднее управляемым душевным состояниям, среди которых депрессии («уныние» на языке аскетов), чрезмерная и вряд ли предметная, скорее галлюцинаторная работа фантазии («приражение»), восстание подавленных инстинктивных влечений («искушений») и другие — неизбежно поставят душу на грань психического расстройства. Вот почему всеми такими аскетическими упражнениями в православной практике руководит опытный старец, умеющий переводить освобождающиеся в телесной аскезе энергии на пути духа и предохраняющий неопытного ученика от бесплодного самотерзания и от душевного заболевания.
б) Второй способ воздействия на центральное, бессознательное чувствилище человека через его тело — есть телесное насилие, исходящее от других людей.
Это телесное насилие выражает — от седой древности и доныне — прежде всего потребность привести «религиозного лжеучителя» к молчанию, ибо он (так испытывают обычно верующие!) своими ложными учениями оскорбляет Бога, кощунствует и дисквалифицирует «правую веру» верующих; в дискуссиях же и возражениях верующие редко бывают сильны, предметны и убедительны, а «лжеучители» бывают обычно одержимы потребностью «доказательства», провозглашения, пропаганды и новаторства, иногда даже до желания «пострадать» или погибнуть за свою новую веру. В этих трагических конфликтах — «приведение к молчанию» нередко (а в эпохи религиозных кризисов — обычно) принимает форму убиения или даже мучительного убивания: лжеучитель подвергается казни.
Однако уже в эпоху первых христианских гонений наряду с желанием уничтожить новатора выступает задача религиозного исправления: христианам предлагалось «почтить» ноумен императора, чтò они принимали за идолопоклонство; их пытались «склонить» и «уговорить» и приступали к карам и казням лишь после окончательного отказа.
В католической инквизиции на первый план выступают задачи следствия и розыска, а также установления самого факта иноверия или «дьяволо-поклонства» (процессы ведьм). Физические пытки должны были установить, прежде всего, наличие религиозной вины, т. е. вынудить признание, а может быть, раскаяние и отречение. Бессилие «разумного», убеждающего аргумента (словесного или книжного) показывало, что «надо» обратиться к телесному воздействию: если «доказательство» не помогало и «авторитет церкви» не действовал, то это свидетельствовало о том, что «отпавший дух» утратил свою «свободу», что воля его верна своему «греху», что «разум» его «пленен» и «порабощен» бессознательными силами души, которые — «наверное» — в свою очередь одержимы дьяволом. Тогда начиналось «понуждение ко вхождению» (compelle intrare), ибо именно так у католиков излагалось то место евангельской притчи, где на званом пиру остается еще свободное место (ἔτι τόπος ἐστίν) и где хозяин приказывает слуге «пойти по дорогам и изгородям» (ἔξελθε εἰς τὰς ὁδοὺς καὶ φραγμοὺς) и «побуждать» людей ко вхождению на пир, «дабы наполнился дом его» (ἀνάγκασον εἰσελθει̃ν)... И вот, инквизиция начинала пополнять «пир» христовой веры, загоняя людей мучительными, телотерзающими физическими пытками, подробно описанными инквизиторами Генрихом Инститорисом и Якобом Шпренгером в их книге «Молот ведьм» («Malleus maleficarum», напис. 1487, напеч. 1489). Вымученное признание считалось религиозно-действительным и юридически полновесным; сознание подсудимого (на самом деле не являющееся ни доказательством факта преступления, ни доказательством вины) считалось «решающим» и влекло за собой приговор и казнь. При этом считалось уже успехом и победой, если удавалось поколебать или расстроить «дурную одержимость», т. е. освободить душу от дьявола, разум от ложного учения и волю от «преступной» настойчивости. Как будто замученный человек еще способен к верному религиозному акту; как будто «религиозный акт», вымученный пыткой, несвободный, нецельный, не идущий от сердца, не искренний, — имеет еще религиозное значение и может приобщить человека к «Христовой Церкви»; как будто пытка вообще может быть угодна Богу как средство обращения в истинную веру.
Так, история показывает нам, что религиозные насильники всех времен и народов искали путей для вторжения в религиозное чувствилище человека, чтобы «разрушить» неодобряемую ими веру и водворить в нем новый, одобряемый ими, религиозный акт — любыми средствами и любой ценой, даже ценой человеческой духовности и религиозности вообще. Мало того: из двух возможностей — «богопротивного» существования и смерти непокорного — смерть предпочиталась. Отсюда религиозные войны Зороастра, Магомета и его последователей, крестовые походы против еретиков, религиозные войны реформации, католическая инквизиция с ее тюрьмами, пытками и кострами, пресечение отдельных ересей в России и, наконец, современное, жесточайшее в истории, преследование Православной Церкви.
Весь этот способ «религиозного очищения» совершенно не соответствует своей цели, не разрешает поставленную задачу и достигает обычно обратных результатов: замученные и убитые не могли обновить свой акт; оставшиеся в живых, истерзанные и застращенные, теряли духовную свободу, вступали на путь притворства и утрачивали вообще божественный дар веры; религиозный акт разрушался, но не очищался, не освобождался и не перестраивался; принудительно «обновленный уклад души» не был уже ни духовным, ни религиозным, а навязанный обряд оставался внешним, мертвым знаком погибшей религиозности. И, по слову Марсилия Падуанского, изнасилованные люди не могли найти вечного спасения («coactis nihil spirituale proficit ad aeternam salutem»). Вот почему этот путь религиозного очищения должен быть раз навсегда отвергнут.
5
Таков первый путь очищения, ведущий от тела к бессознательному чувствилищу человека. Второй путь начинает от сознательной сферы человека и ведет в ту же самую глубину созерцающего сердца.
Человеческая душа, нуждающаяся в очищении, должна пережить некий аффект, потрясающий бессознательное, нарушающий его привычный, но духовно неверный уклад и заставляющий его обновить свою интенцию, переоценить свои жизненные содержания и перестроить или по крайней мере исправить свой акт. Необходимо некое, достаточно глубокое «ранение чувствилища», которое «вытолкнуло» бы душу из «наезженных» ею «рельс», т. е. психических механизмов, и вызвало бы в ней процесс самодеятельного очищения. Вопрос в том, чем и как может быть вызван такой аффект у человека?
Вызвать его на мысленно-познавательных путях возможно только у исключительных натур, у которых мышление не замыкается в логически отвлеченные формы, но питается из глубоких источников сердца и созерцания. Возможно, что именно таков был аффект, вызванный Сократом у Платона.
Путь от воли к аффекту весьма затруднителен, ибо сама воля обычно вызывается к жизни и питается аффектом и в отрыве от него оказывается или проекцией инстинкта, или рассудочным произволом. Но инстинкт ведет не к духовной религиозности, а к суевериям страха или к корыстной симуляции; а рассудочный произвол не имеет прямого доступа к духовному чувствилищу человека. Поэтому все попытки построить религиозное очищение и религиозный акт на волевом решении и на волевой дисциплине обречены на неудачу: религия вырождается от них в разновидность алчности, в бессердечное властолюбие (функция инстинкта), несомое лицемерной дисциплиной (функция рассудочного произвола). Такова судьба католицизма.
Путь от чувственных ощущений в их телесном составе нами уже разобран: добровольно несомые аскетические упражнения могут содействовать появлению очистительного аффекта, но плодотворность его будет всегда зависеть от нечувственных, нетелесно вызванных «движений» сокровенного религиозного чувствилища. Если дух не овладеет аскетически вызванным аффектом, не оформит его и не наполнит его, то могут получиться обратные результаты — соблазн, падение и психическое заболевание.
Вот почему религиозный катарсис нуждается в других путях, ведущих от воображения к бессознательному чувствилищу и от непосредственного, жизненно целостного опыта в глубину сердца («путь по огням жизни»).
Воздействие на воображение для пробуждения очистительного аффекта есть один из древнейших путей. Этот путь подсказан человеку естественно, самой природой, ибо от воображения к аффекту и обратно идет вообще кратчайшая, быстрейшая и сильнейшая передача. Так, например, — если аффект вожделения творит желанные ему образы, то и обратно — страшные образы вызывают в душе страх и трепет; если аффект зависти или ненависти населяет человека о́бразами расправы и мести, то образы духовного искусства способны облагораживать душу человека. Отсюда древняя и верная идея: дать человеку те образы, которые вызвали бы в нем готовность и волю к религиозному катарсису.
Идея этого пути должна быть сразу понятна каждому христианину. Ибо пришествие и воплощение Христа, Сына Божия, дало человечеству этот живой, духовно пробуждающий и религиозно-очевидный образ совершенства. Современники созерцали его воочию, а потомки созерцают его сквозь евангельское повествование. Но и те, и другие имеют возможность почерпнуть из этого образа то глубокое чувство умиления, восхищения и любви, которое не может не пробудить в душе готовность и волю к религиозному очищению («Итак, будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный» — Мф. 5:48; ср. Лк. 6:35-36).
Но и другие религии, и даже самые примитивные, пытались будить религиозное чувство через посредство воображения.
Такова задача всех языческих мистерий и всякого торжественного богослужения. Магические песни и целительные пляски шамана пытаются достигнуть этого по-своему. Устрашающие картины, показывавшиеся людям, посвящаемым в мистерии Изиды, ставили себе ту же задачу. Магомет преследовал приблизительно ту же цель, повествуя своим последователям о райских блаженствах, для них уготованных. Страшные католические процессии и хоры, сопровождавшие еретика на костер, должны были вызвать у зрителей не только страх и покорность, но и жажду «верного», т. е. церковно узаконенного религиозного акта. Замечательно, что когда началась реформация, то католичество встретило ее увеличением внешней, воздействующей на воображение обрядовой торжественности и роскоши и включением музыки в богослужение. Именно в связи с этой «апелляцией» к воображению и через воображение к аффекту — осмысливается не только строй каждого богослужения (от реформатской чрезвычайной упрощенности до католической чрезмерной аффектации), но и задачи церковной архитектуры: ибо каждый храм, своими формами, — стремится показать человеческому воображению основную идею Бога, церковности и религиозного акта, с тем, чтобы оплодотворенное воображение вызвало соответствующий аффект в глубине души.
Такова основная задача всякой иконописи (так же как и всякой религиозной скульптуры): икона показывает человеку зримый образ, выражающий верный религиозный аффект; именно это должно помочь молящемуся вызвать в себе верный религиозный акт. Икона отнюдь не заменяет Бога и не является «идолом», как это утверждают художественно-бескрылые сектанты и художественно-мертвые исповедания; но она даже и не изображает неизобразимого Бога. Она изображает или тот дух, в котором молящийся должен пребывать, обращаясь к Богу (иконы Богоматери, святых и ангелов), или же тот Дух, к которому молящийся должен обращать свою религиозную интенцию (икона Бога Отца и Бога Сына), Икона как бы говорит человеку: «так настрой свою душу, так смирись, так чувствуй, так молись, так очистись, так вознесись, такое Духовное — зри своим сердцем в Боге: превознесенное, всемогущее, чистейшее, благостное, любящее, милосердное, прощающее (и иное)». Этим икона дарует человеку интенциональное средоточие для воображения, чувства и памяти; художественно оформленный образ для религиозно-художественного вчувствования в него: чувственно-зримый, «выну» присутствующий облик совершенства — по существу незримого, но чтимого, любимого и призываемого; чувственное средоточие для сверхчувственной молитвенной медитации. Вот в чем великое, религиозно-катартическое значение иконы. Цельный и целостный религиозный акт не может и не должен исключать силу художественного созерцания.
Но именно в этой связи раскрывается духовно-катартическое значение художественного искусства вообще.
Настоящее, благородное искусство — а я сейчас имею в виду именно его и только его — совсем не имеет в виду возбудить и усладить чувственную и страстную природу человека. Нет, оно есть, по слову Леонардо да Винчи, «духовное» делание. Оно обращается к зрительному, слуховому, мускульному и эмоциональному воображению для того, чтобы вызвать в аффективно-бессознательной сфере новые, художественно-предметные медитации, раскрывающие нам сущую природу Бога, мира и человека. Замечательно при этом, что художественное совершенство искусства стоит в теснейшей, обусловливающей связи с глубиной его проникновения, так что борьба за художественность произведения (здания, скульптуры, картины, сонаты, пьесы, танца, поэмы, романа) есть в то же время борьба за преодоление пошлости; и обратно. Поэтому можно было бы сказать, что художество дает опытное переживание священной глубины в привычно-несвященных образах действительности. Истинное искусство говорить человеческому духу о Духе и духовном; и чем художественнее эта речь, тем ближе искусство подходит к религии, — не в том смысле, что оно выбирает конфессиональные образы и темы, но в том смысле, что оно раскрывает в самом простом, обыденном, светском образе, в с виду незначительной теме — сокровенную значительность, предметную глубину, духовный огонь, Божий луч, Божие веяние и присутствие. И в этом его очистительная сила.
Плох тот художник, который не требует от своего создания — художественного совершенства. Но каждое касание к совершенству приводит человеческую душу к дверям царства Божия. Каждый «атом» художественности зовет и обещает полноту духовного бытия; а полнота духовного бытия («пле́рома») возможна только в Боге. Вот почему всякий истинный художник творит дело религиозное и есть Божий слуга, независимо от своей конфессиональной принадлежности и независимо от того, как он сам про себя осмысливает свое дело.
Это относится не только к «высокому» искусству — эпическому, трагическому и лирическому, — но и к бытовой драме, комедии, сатире и даже карикатуре (если только они художественны!). Ибо художественное искусство — всегда предметно, даже и тогда, когда оно показывает свой Предмет через осуждение или порицание или «сквозь видимый миру смех и незримые для него слезы» (Гоголь). Каждый раз, как человек почувствует или почует, — хотя бы издали, хотя бы приблизительно, хотя бы на мгновение, духовный смысл жизни, ее священную глубину, ее призванность к совершенству, — душа его очищается, освобождается и приближается к Богу. Уже простая гармония линий, плоскостей и звуков — зовет его к вечной гармонии в Боге и дает ему живое предвкушение ее. Уже простая мелодия, вызывающая в душе искреннее и глубокое чувство, зовет ее к тому сердечному пению, которое составляет сущность всякой религиозности и всякой молитвы. Каждое лирически-художественное стихотворение Пушкина есть прикровенная молитва. Каждый пейзаж Левитана — зрит тайну, воздыхает, благодарит и славословит. Каждый роман Достоевского повествует о лучах Божиих и о гибели человека, для них ослепшего. И так — во всем художественном искусстве.
Человеческая душа, раз испытавшая и увидевшая духовно-священную глубину там, где ей дотоле казалось все плоским, недуховным и несвященным, и воспринявшая в себя эту глубину через посредство художественного искусства, оказывается реально введенной в новый, духовный план бытия: она уже приобщилась новым содержаниям и ритмам жизни, которые неизбежно осветят ей ее прежние содержания, акты, ритмы, тяготения и вкусы и пробудят в ней жажду высшего и лучшего; и более того, — это новое засвидетельствует ей сразу и достижимость высшего и состоявшееся уже начало осуществления.
Вот в чем катартическое призвание и сила художественного искусства.
Однако все эти соображения приводят нас к проблемам постоянного, всежизненного очищения в непосредственном, жизненно целостном опыте. Этот путь можно обозначить как «путь по жизненным огням».
Аксиомы религиозного опыта, т.2