Целан — одна из ключевых фигур для поэзии минувшего века. В Европе и Америке он издавался и переиздавался, о нем писали и думали, комментировали и иллюстрировали… О его стихах изданы сотни книг, ему посвящены спецномера влиятельнейших интеллектуальных журналов — достаточно сказать, что только для описания всей этой громады текстов выпущено с десяток библиографических указателей…
О поэзии Целана размышляли Хайдеггер и Бланшо, Ханс Георг Гадамер и Жак Деррида, Анри Мишо и Гюнтер Грасс, Эмиль Чоран и Ив Бонфуа… В этом списке леворадикал, неомарксист Теодор Адорно — и знаток каббалы Моше Идель, литературовед Жан Старобинский и прозаик Роже Лапорт, философы Филипп
Из одного этого перечисления виден масштаб поэта. Поэта, для русскоязычного читателя больше остающегося просто именем, не ассоциирующимся с текстами, ибо целановских текстов
Чуть больше десяти лет назад, в 1996 году, Борис Дубин, готовя публикацию Целана в журнале «Иностранная литература» (1996, № 12) , с горечью писал: «Что через четверть века после целановской гибели у нас на руках? (Поэт ушел из жизни в 1970 г. — А. Н.). Несколько переложений „Фуги смерти“ <…> и еще
Да, два года спустя, в 1998 году, в Киеве вышла книжка Целана в прекрасных переводах Марка Белорусца — около ста страниц текста, стихи и проза. До этого пять лет мытарившаяся от издателя к издателю — и в конце концов изданная на деньги, собранные друзьями переводчика. С самого момента своего появления она стала легендой, по той простой причине, что тираж ее был… 300 экземпляров. Слышали о ней почти все, кто всерьез интересовался поэзией, а вот в руках держали — немногие… Была еще серьезная публикация стихов в «Иностранной литературе» (2005, № 4), подготовленная Ольгой Седаковой, Марком Белорусцем и Татьяной Баскаковой.
Странным образом к началу этого года русскоязычному читателю доступнее были два тома «Пауль Целан: Материалы. Исследования. Воспоминания», чем тексты самого поэта.
И вот, наконец,
Целан — поэт, изменивший представления о границах поэзии в той же степени, что Пикассо или Клее изменили представления о границах живописи. Стихотворения зрелого Целана сведены к нескольким фразам — так художник несколькими росчерками, парой беглых штрихов набрасывает портрет — но при этом у Целана в стихотворении чудовищно спрессованы смыслы: настолько, что сами слова разламываются, рвутся по живой границе, когда приставка вдруг начинает жить отдельно от корня, предлог при глаголе — от существительного, которым он управляет (так разламываются земные плиты при землетрясении)… Целан просто рассекает слово на части, разламывает его — так разламывают хлеб и протягивают голодному: на, ешь! И вот эта концентрация смыслов — на фоне оголенности
Стоять до конца в тени
ранящей дымки небесной.
За Никого, за Ничто
стоять
для тебя одной.
С целым миром в груди,
но без единого слова.
И вот для сравнения перевод Марка Белорусца из новой книги:
Стоять — в тени от следа
Раны в воздухе.
Ни-
неопознанно,
за тебя
лишь.
Со всем, что вместимо там
и помимо
слова.
Стихотворение, как оно предстает у Леванского — просто зарисовка: вполне афористичная, но в этой своей афористичности — статичная; текст — но не событие. От того напряжения речи, которое присутствует в переводе Белорусца, читателю делается столь неуютно, что от этого ощущения хочется во что бы то ни стало избавиться —
Целана раз за разом называют «поэтом после Катастрофы». Родители его были арестованы и погибли в концлагере, самому ему тоже пришлось пройти через трудовой лагерь, и то, что он остался жив, — просто случайность. Для всего этого Целан смог найти слова —
Черное молоко рассвета мы пьем его вечерами
мы пьем его в полдень и утром мы пьем его ночью
пьем и пьем
мы роем могилу в воздушном пространстве там тесно не будет.
В том доме живет господин он играет со змеями пишет
он пишет когда стемнеет в Германию о золотые косы твои Маргарита
он пишет так и встает перед домом и блещут созвездья он свищет своим волкодавам
он высвистывает своих иудеев пусть роют могилу в земле
он нам говорит, а теперь играйте пускай потанцуют.
<…>
Он требует слаще играйте мне смерть это немецкий учитель
он требует темней ударяйте по струнам потом вы подыметесь в небо как дым
там в облаках вам найдется могила там тесно не будет
Черное молоко рассвета мы пьем тебя ночью
мы пьем тебя в полдень смерть это немецкий учитель
мы пьем тебя вечерами и утром пьем и пьем
Смерть это немецкий учитель глаза у него голубые
он целит свинцовая пуля тебя не упустит он целит отлично
он на нас выпускает своих волкодавов он нам дарит могилу в воздушном пространстве
он играет со змеями и размышляет Смерть это немецкий учитель
золотые косы твои Маргарита
пепельные твои Суламифь.
(Перевод О. Седаковой)
Ни об одном стихотворении Целана не сказано и не написано столько, сколько об этом страшном тексте. Может быть, это самый сильный рассказ о Катастрофе из всех возможных. И сила его в том, что он — по ту сторону реальности. Опыт, который принесла с собой Вторая мировая война, просто не поддавался выражению старыми средствами. Их исчерпанность — она обнаруживалась именно тогда, когда к ним прибегали люди, несомненно одаренные. Как, например, польский поэт Тадеуш Боровский, которому довелось пройти через нацистские лагеря и который попробовал об этом рассказать. У него это вышло. Вернее — почти вышло… Его лагерные стихи — ярки, талантливы, но… на фоне целановской «Фуги смерти» они начинают казаться риторикой:
Ночь над Биркенау
И снова ночь. Застыла шлаком.
И небо вороном чернеет.
Как труп, за лагерным бараком
синюшный месяц коченеет.
И Орион — как после сечи
помятый щит в пыли и соре.
Ворчат моторы. Искры мечет
кровавым оком крематорий.
Смесь пота, сырости и гноя
вдыхаю. В горле привкус гари.
Как лапой, душит тишиною
трехмиллионный колумбарий.
Ночь без рассвета. Все затмило.
И дело близится к финалу.
Как божий суд над мертвым миром,
вершится ночь над Биркенау.
(Перевод А. Гелескула)
Но смелость Целана — еще и другого рода.
Когда философ Теодор Адорно изрек свою (теперь уже до бесконечности зацитированную) формулу «После Освенцима поэзия невозможна», он ведь имел в виду прежде всего, что она невозможна на его, Адорно, языке — немецком. В немецкой традиции поэзия ассоциировалась с возвышенным. Только вот «возвышенное» нещадно эксплуатировалось все годы существования Третьего рейха в его официальной пропаганде: «От вас, — обращался к солдатам своих войск рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер, — именно от вас узнают, что это такое, когда рядом с тобой — 100 трупов, 500 трупов, 1000 трупов. Выдержать все это и — отвлекаюсь сейчас от отдельных проявлений человеческой слабости — сохранить порядочность стоило многого. Это не написанная и не доступная письму славная страница нашей истории»1. И сами чувства, и язык их описания были присвоены нацизмом — и продолжали хранить на себе его страшный отпечаток: попробуйте употребить слово «порядочность» после такого его употребления Гиммлером… И послевоенная литература — особенно немецкоязычная послевоенная литература — отшатывается от всего, что выходит за рамки самого простого, осязаемого опыта. Признается только правда простых вещей. Именно она лежит в основе «неореализма». Целан же понимает, что это — путь в тупик. Все, что можно найти в послевоенной Европе — развалины. Развалины городов. Развалины культуры. Развалины мысли.
Глаз кругл меж прутьев.
Веко инфузорно
ресничит вверх,
мерцаньем открывая взгляд.
Радужка, без снов, тускло плавуча:
небо, сереющее сердце, видно, низко.
В железном светце, криво,
чадящая лучина.
Ты по светлосути лишь
узнаешь душу.
(Был бы я как ты. Был бы ты как я.
Разве не стояли мы под одним ветром?
Мы — чужие.)
Каменные плиты, и на них
друг к другу близко эти оба
смешка, сереющие сердце,
два выема-
рта полных молчанья.
(Перевод М. Белорусца)
И, пожалуй, неудивительно, что Целан встречает непонимание современников. Они чувствуют стоящую за ним силу; не могут не считаться — но… отказываются признать. Характерна история участия Целана в одной из встреч так называемой «Группы 47» — в нее входили такие немецкие писатели, как Генрих Бёлль, Гюнтер Грасс, Эрих Кестнер и другие. Целан выступает с чтением своих стихов. Критик Вальтер Йенс, бывший на том вечере, вспоминал: «Когда Целан выступал в первый раз, люди говорили: „Но ведь это невозможно слушать!“ — он читал слишком патетично. Мы смеялись, „Он читает прямо как Геббельс!“ — сказал
Проблема Целана — несовпадение с реальностью, слишком ясное понимание того, что она — уязвима и в любое мгновение может обрушиться в небытие, в ничто…
А как еще относиться к реальности тому, кому довелось в 1920 году родиться в еврейской немецкоязычной семье в городе Черновцы — всего за два года до его рождения тот был частью
Париж всегда был городом, благожелательным к экспатриантам — здесь Целану суждено все же осесть: стать парижанином. И все же, не эти ли метания — а, по сути, просто ощущение хрупкости бытия вобрала в себя одна из целановских заметок 1953 года: «Настоящая поэзия антибиографична. Родина поэта — его стихотворение; от стихотворения к стихотворению она меняется. Расстояния все те же, вечные: бесконечные,
Со временем стихи Целана становятся все минималистичней по словарю и синтаксису — и все сложней по смыслу. Если сравнить раннего Целана и позднего — впечатление, как будто с годами сквозь камень, от которого отсекают все лишнее, проступает скульптура —
Одогранник: Рембрандт,
на ты со шлифовкой света,
как локон, височно сонный,
линии на ладони изрезают лоб,
среди ледниковых валунов, на
мерцает тебе
у правого уголка рта
шестнадцатый псалом.
(Перевод В. Летучего)
У Целана были весьма своеобразные отношения с одним из автопортретов Рембрандта, 1665 года, хранящимся ныне в собрании Кёльнского музея: в дневнике, после похода в музей, Целан записывает: «Портрет Рембрандта… <…> да, меня еще раз озвучили, я жил, да». И еще одна запись об этом портрете, мелькающая в тетрадях поэта: «Я смотрю на автопортрет Рембрандта (кёльнский): глаза и рот расширены мимолетностью, голова и отчасти плащ позлащены мимолетностью, ею изглоданы, ею вымечтаны; трость забрызгана
Собственно, все это восстанавливается из комментария к книге — и тут спасибо Татьяне Баскаковой и Марку Белорусцу, взявшим на себя непростой труд протянуть такого рода ниточки от текста к читателю. Но при всем том: читатель должен вспомнить тот рембрандтовский портрет — только тогда он увидит, что образ одногранника — валуна, у которого ветер «сточил» край до острого скоса, возникает
Мы начали с того, что к Целану написаны тома и тома комментариев… Но, может быть, гораздо лучше читать его стихи параллельно с созерцанием картин Пауля Клее и чтением Хайдеггера. Хайдеггер — едва ли не единственный философ, приблизившийся к тому, что пытался проговорить Целан. Принадлежавший поэту экземпляр хайдеггеровского «Времени и бытия» весь испещрен пометками. Другое дело — мог ли Целан, читая немецкого философа, отрешиться от мысли, что в 1933 году, приняв пост ректора Фрайбургского университета, тот вступил в Германскую
…под кровом
Хижины,
где в книгу —
чье ж имя
в ней перед моим? —
в ту книгу
запись
о надежде
сегодня в сердце
на мыслящего
слово,
что грядет,
проплешины в лесу, буграми, ржавь,
ятрышник да ятрышник порознь,
смутность, в дороге после,
явственна,
он, кто везет нас,
недо-
торённые, лесом
поваленным тропы в топях,
сыро,
сиро.
(Перевод М. Белорусца)
Чего в этом стихотворении больше — надежды, горечи и разочарования, просто усталости, каждый читатель может ответить только для себя сам. За всей интонацией этого стиха слышится и общее состояние Целана: истощенность, угнетенность, выжатость борьбой с постоянно преследующими его приступами душевной болезни. А с самого начало
Конец
В этих словах Иланы Шмуэли — возможно, самая точная формула того, к чему же взывает поэзия Целана. Она взыскует целостности и подлинности человека. Безусловности его реакций. Абсолютной честности в отношениях с миром. Всего, чего так нелегко достичь.
2009
ПРИМЕЧАНИЯ: