У каждого своя роль в истории. Моя — облако.
Ричард Бротиган.
Белый. Это знают все. Середина зимы, сплошные лужи под ногами, и вверху асфальт, даже на ощупь, хотя на ощупь, конечно, никто не пробовал. Небо-недотрога. А как только привыкнешь к сырости, обживёшься под асфальтированным потолком — сюрприз. Выходишь на крыльцо — он, пушистый, падает. Какого цвета снег?
Снег белый, и все это знают. Люди, бегущие мимо, голодный холодный кот под фонарём. Это знает гостящий в моих наушниках Монтеверди, это знают блуждающие наверху под его мадригалы золотые блестящие жуки. Или не знают? Могу исправить. «Снег белый, жуки». Какие жуки: январь.
Для начала проговорюсь: в конце все умерли. От фонаря до дома пара десятков шагов, а дома — имбирный чай и, например, оладушки. Японский мультфильм про войну. Могила светлячков, по одноимённому роману. Ночью двадцать первого сентября 1945 года я умер, — так начинает свою историю главный герой, имя которого, нехитрое какое-то имя, не запоминается за ненадобностью. Его младшая сестричка, Сэцуко, называет его просто: братик, и никакого его как такового, отдельно взятого японского мальчика, нет. Есть братик Сэцуко, а она совсем маленькая, появляется в высокой траве, когда уборщик швыряет в траву жестяную коробку от её любимых леденцов, только что найденную им в кармане умершего неподалёку братика. Жестянка падает и будит рой светлячков. Светлячки разгораются, и будят Сэцуко, которая, заметив серого мальчика, брошенного под колонной, там, где кончается трава, меняется в лице и собирается бежать к нему, но на плечо ложится рука. Сэцуко оборачивается — ей улыбается освещённый светлячками братик. Поправляет её капюшон, поднимает с земли жестянку. Давно облезшая этикетка проступает сквозь следы праха и ржавчину, и вот коробка совсем новая, виноградные, клубничные, дынные, мятные, все леденцы на месте. Сэцуко с братиком уходят, взявшись за руки. Светлячки остаются летать.
«Я два раза кормила вас рисом, а вы ещё недовольны!», «целыми днями лентяйничают, какие наглые дети!», «в твоём возрасте уже пора тушить пожары!», «успокой свою сестру, она плачет каждую ночь, а моя дочь и наш постоялец трудятся во благо страны, им нужно высыпаться!». Мама умерла во время бомбёжки, Сэцуко с братиком приютила их тётя. Братик трудиться во благо страны никак не желает, братика нет ни в школе, ни на заводе, ни на фронте. Он с Сэцуко, он всегда рядом с ней. Учит её плавать, покупает ей рваный зонтик, врёт, что мама в больнице, а когда всё-таки заканчиваются на удивление экономно поедавшиеся леденцы, готовит для Сэцуко что-то вроде леденцового компота. Играет ей на пианино весёлую песенку про пароход, чем приводит тётушку в окончательный ужас: как они не понимают, что идёт война? В ужасе тётушка нарекает детей клопами и советует им поскорее поселиться в какой-нибудь норе. Что они и делают.
Пока это игра, это самая захватывающая из игр. Дети без взрослых, дети, самозабвенно созидающие свой собственный дом, собирая в ничейную лачугу у пруда хворост и солому, вешая качели, готовя рис с кучей японских прибамбасов под романтичное кваканье обречённой жабы — братик уверяет Сэцуко в том, что жаба вкусная, и можно будет питаться жабой, когда кончится рис. Лётчик-камикадзе в ночном небе похож на светлячка. Точно, давай наловим светлячков! Под москитной сеткой внутри лачуги было темно и страшно, а теперь пятна света медленно ползут по пальцам, подлетают к глазам, заколкой садятся Сэцуко на волосы. «Братик, я тебя вижу!» «И я тебя вижу, Сэцуко. Давай наловим побольше». Братик поднимает крышку короба, и падают на землю светлячки, плутают зелёными огоньками высоко над головой, в такт, неторопливо, ведь нет ветра, и если смотреть в темноту сквозь их стаи, если растворять, размешивать в них всё без остатка зрение, а в музыке — слух, распахиваются двери, балконные рамы, форточки, и переполненный снежными жуками сквозняк подхватывает всю пыль и выдувает вон, прячет её в складках зимы, оставляя только кружение, зелёные огоньки, потому что другой фонарь, с другим котом и ещё ближе к подъезду — зелёный. Вдруг дубасит в неподготовленную лопатку лапа, шерстяная по перчаткиной вине. Я подпрыгиваю, наушники падают в худосочный новорожденный сугроб, «…занялась лучше б делом!» — свирепо бурчит, скалясь и бренча ключом, соседка.
Жаб и впрямь скоро пришлось сушить — рис кончился, деньги тоже. Сэцуко болеет от голода. Ворующего овощи братика ловит и избивает фермер. Доктор говорит, что никакими уколами Сэцуко не вылечить — девочке нужно хорошо питаться. Растрёпанная тряпочная кукла валяется на земле рядом с маленькой едва живой хозяйкой. Сэцуко мерещится, что галька — это леденцы, а камни побольше — шарики из риса, приготовленные ей для братика. Успешно мародёрствующий братик приносит арбуз, не галлюцинацию, а настоящий полосатый и сладкий арбуз. Кладёт чуть-чуть на еле шевелящиеся губы и радуется, слыша слабый голосок: «как вкусно». Он оставляет кусок арбуза в руке Сэцуко и уходит готовить ей похлёбку. «Братик», — почти неслышно шепчет она, — «спасибо».
Война проиграна. Люди возвращаются в свои дома, распахивают окна, ставят пластинки. «И всё-таки день сегодня славный», — разъяснив братику все тонкости обряда кремации детей, подставляя лицо солнечному свету, благодушно вздыхает продавец угля. Братик собирает прах в пустую ржавую жестянку и уходит туда, где нет ни ржавчины, ни пустоты, где кукла в руках Сэцуко совсем новая, румяная и улыбается, а сама девочка засыпает на скамейке, свернувшись сытым довольным клубочком, положив голову братику на колени. Она спит, а он смотрит на город, уже другой, сегодняшний, сияющий, многоэтажный, и за его спиной над тёмными травяными стебельками робко кружатся редкие светлячки.
У книжки финал другой, там братик выживает и не может простить себе смерти Сэцуко. Отсюда, собственно, и книжка — автобиографический роман-самообвинение, признание в любви, по-детски полной и цельной, когда здоровенный мир сосредотачивается в одном человеке, стекается к нему, в него упаковывается. Не слишком ли большая честь для маленькой девочки — быть равноценной целому миру, и может, братику стоило слушаться тётку, тушить пожары, всем своим юным существом защищать родину-мать Японию? Важнее ли забота о человечестве заботы о человеке? Или каждому дана своя доля ответственности, и на войне бывают герои, а бывают братики своих сестричек.
В стареньком великолепном «Stardust Memories» режиссёр/автор сценария/исполнитель главной роли Вуди Аллен встречает в лесу шайку инопланетян и засыпает их всевозможными вариациями мучающего беднягу на протяжении всей фильмографии вопроса: почему вокруг так много человеческого страдания? Не получая вразумительных ответов, Вуди отчаянно вопрошает: «может быть, я должен бросить кино и сделать что-то важное, помочь слепым людям или стать миссионером?», — и зелёный, несмотря на то, что чёрно-белый, человечек усмехается: «но ты не миссионерский тип! если хочешь оказать настоящую услугу человечеству, снимай смешное кино». А всего годом раньше по поздневечерней Москве прогуливаются Александра и Георгий Иваныч, он же Гога, он же Гоша, он же Жора. «Гога, а почему вы не стали учиться дальше?», — спрашивает Саша, Георгий Иваныч отвечает: «А зачем?». «А из вас бы мог стать хороший руководитель», — отвечает Саша, Георгий Иваныч спрашивает: «А по-твоему все должны быть руководителями?». «Нет, ну не все должны, но все хотят», и Гога рассказывает Саше про капустные грядки императора Диоклетиана. «Так значит, вы предпочитаете выращивать капусту?», — догадывается Саша, а Гога отвечает ей: «Нет, я предпочитаю делать то, что я люблю, а не то, что модно, престижно, положено».
Трудно всё это. Трудно найти, трудно любить, трудно исправно делать своё дело, трудно сомневаться — тоже ведь искусство: задумываться в меру, не бросать, не посоветовавшись с инопланетянами. Трудно не растворить своё маленькое дело в большом чужом, не заблудиться в зарослях невесть кем навязанных амбиций. Трудно не прятаться от своего большого дела, как за необхватным лесным стволом, за ленью и страхом, загримированными во всяческие смирения и послушания. Не потерять нужную тропинку, засмотревшись на узорчатые переплетения путей, и если даже проиграть, то проиграть свой бой, а не чужие игры.
Да и не всё ли равно, большое моё дело или маленькое, когда оно действительно моё, когда вот этот огромный всемогущий Бог взял и доверил мне что-то сделать, отломал от своего целого прекрасного мира и сунул прямо в руки кусочек, который теперь и Его, и мой. Наш общий кусочек, наше общее с Богом дело. Мы с Ним — соавторы каждого нового дня, и в каждом пустяке можно увидеть наше совместное творчество, если присмотреться получше. Была испачканная чашка — стала чистая, были сушёные листья, был имбирь, сам по себе невкусный, а теперь — чай. Нужно только смотреть внимательнее, тогда не придётся скучать в ожидании каких-то особенных чудес и подвигов, великого дела вселенской важности, Его присутствия в наших маленьких угрюмых буднях. Как у Мюнхгаузена в распорядке дня появится место для повседневного крошечного подвига, важного уже просто потому, что с Ним вместе и для кого-то Им очень любимого, пусть даже и для себя. Ведь вот был некто с детства не замечавший, как похожи жуки и снежинки, а теперь — заметил. Его снег под Его фонарями сыпется зря, если мы из вечера в вечер плетёмся, надутые, мимо.
Герои геройствовали, миссионерствовали миссионеры, Вуди Аллен снимал очередную комедию, японские дети ловили светлячков, Монтеверди умер, и голодный кот в мерцающей полутьме мёрз, покрываясь сугробом. Прохожие оборачивались и спешили дальше, по своим делам. Руки цвета индиго сливались с ночным почти небом, и приходилось щуриться изо всех сил, чтобы увидеть, как медленно разжались жменькой сложенные ладошки, и вылетел, беззаботно жужжа, и летел вниз с самой синей высоты, пока не приземлился наконец-то на нос снежный жук, как бы это одним словом… приносился? И прищёкился мохнатой веснушкой. Я его ловлю губами, ресницами, варежкой. Я хочу много снега, разве он не для этого сыпется? Потом пойду домой. Дома чай и оладушки. Посмотрю какой-нибудь мультик. Что-нибудь напишу.