Вышла новая биография Николая Гумилева, которую написал петербургский литератор Валерий Шубинский. Григор Атанесян — о блестящем развенчании мифа о поэте как офицере-монархисте.
В среде интеллигентского юношества начала 2000-х годов, учившегося по гимназиям и лицеям, литературные вкусы были в общей массе простыми: в прозе любили, цитировали и примеряли на себя Довлатова, в поэзии — Бродского. Оригиналом на этом фоне казаться было несложно — достаточно заучить наизусть несколько четверостиший Николая Гумилева. Здесь был целый букет вызовов: офицер, дворянин, православный монархист — все то, что антисоветской, но глубоко леволиберальной атмосфере этих гимназий было чуждо. «Но святой Георгий тронул дважды пулею нетронутую грудь». Любовь к Довлатову и Бродскому прививали учителя из числа бывших диссидентов, в подражание которым старшеклассники пробовали курить «Беломор». Гумилева любить не учил никто, его находили на книжных полках в родительских домах, в плохих перестроечных изданиях: не было другого такого запрещенного в СССР поэта, как автор «Фра Беато Анжелико». Это тоже работало в его пользу: если на стихах Пушкина, Тютчева, Фета и многих других прививалась, что называется, любовь к родному краю, и к их памятникам привозили на поклон занятых газировками и чипсами пятиклассников в «Икарусах», то писать сочинения по Гумилеву никто не заставлял.
В Петербурге у этого было и свое измерение: если через Довлатова и Бродского прорывались к стилю, юмору, обаянию Ленинграда середины XX века (Иван Ургант в программе «Познер»: «Я ностальгирую по тому городу, который я очень люблю, и который смотрит на меня со страниц его (Довлатова. — Прим. ред.) книг, а именно — Ленинград 60–70-х годов»), то Гумилев был мостиком в Петербург имперский, дореволюционный, так завороживший некогда Мандельштама. И цитату «На земле была одна столица, все другое — просто города» Георгия Адамовича тут же заканчивали предсмертными строчками из другого прилежного гумилевского ученика, тоже «Жоржика», Г.Иванова:
...Зимний день. Петербург. С Гумилевым вдвоем,
Вдоль замерзшей Невы, как по берегу Леты,
Мы спокойно, классически просто идем,
Как попарно когда-то ходили поэты.
Поколение, не заставшее Талькова, соответствующих стилизаций Курехина и фильм «Россия, которую мы потеряли», мало чего слышавшее об экспериментах позднего Тимура Новикова, не могло довольствоваться «Сибирским цирюльником» и детективами Акунина. Оно искало более привлекательные, чем Александр III и Эраст Фандорин, ролевые модели для ностальгии, и находило их в поэзии.
Потом, когда юные любители Довлатова, Бродского и Гумилева поступали на гуманитарные факультеты и принимались делиться своими восторгами с профессорами, те аккуратно снабжали их книгами, которые вышли или выходили к тому моменту об авторах и цель которых — умно и бережно демифологизировать тщательно созданную писателем биографию. Про первых двух — сейчас ими стали, в первую очередь, «Довлатов и окрестности» пристрастного, но честного Гениса и «Язык есть Бог» беспристрастного скандинава Бенгта Янгфельдта. При всей их разнице — это книги уважительно, но в деталях и с доказательствами в руках объясняющие отличие лирического героя (на которого так хотелось быть похожим) от автора (чьи недостатки и комплексы понятны в контексте его биографии, но начисто лишены запретного очарования). И вот теперь в издательстве Corpus вышла схожая по духу книга и про Николая Гумилева.
Но о книге Валерия Шубинского нельзя сказать, что она просто развеивает миф, созданный Николаем Гумилевым. Главной точкой отсчета «Зодчего» выбрана работа поэта над стихом и над образным миром (от «Капитанов» до «Памяти», от ученичества у Брюсова до двух лекций в день в последние годы жизни), и только отталкиваясь от этого Шубинский рассказывает его биографию во всех деталях. И если в оценках разных этапов творчества он руководствуется исключительно собственным (строгим к модернизму) вкусом, то жизнь Гумилева рассказывает с самых разных голосов, сверяя показания и отказываясь верить самым тенденциозным из них, но часто допуская несколько версий. Реконструировать биографию поэта невероятно сложно, если учитывать, что переписка с родителями погибла в пожаре, с Ахматовой — уничтожена автором и адресатом (до 1910 года, когда они обвенчались), а дневников Гумилев не вел. Сохранилась многолетняя переписка с Брюсовым, но в ней поэт до конца играет роль ученика, робко испрашивающего советы у наставника — что характерно, даже в те годы, когда он сравнялся в формальном мастерстве с учителем, значительно уже превосходя его в чувстве и силе образов.
Занимательная история эволюции вкусов от наивно-декандентской экзотики до абсолютно целостного и оригинального взгляда на мир и место поэзии в нем обрастает побочными сюжетами. Такими как, например, борьба неуверенного в себе косоглазого мальчика с насмешками и собственными недостатками. Превращение увлекающегося оккультными науками и даже участвовавшего в черной мессе студента в показательно православного человека. Создание легенды об аристократическом происхождении, при том что отец Гумилева — врач из поповичей, получивший дворянство за личные заслуги. Овладение слабо знающим языки поэтом гигантским пластом европейской культуры. И, конечно, долгий путь к браку с Ахматовой и стремительный его крах. К слову, чуткий именно к поэзии, а не к внешнему очарованию belle epoque Шубинский вскрывает и подспудную, редко кем замеченную, но едва ли не самую трудную для мужа и мужчины сторону этого союза — прижизненная популярность Гумилева была гораздо тише громкой известности Ахматовой, а тиражи — на порядок (в строгом арифметическом значении слова) меньше. Автор констатирует: «Сумарный тираж ее книг к 1924 году превысил семьдесят тысяч экземпляров. Суммарный тираж прижизненных книг Гумилева, не считая переводов, — менее шести тысяч».
Последняя подробность, расстрел в 1921 году в числе участников монархического заговора под пером Шубинского становится из простого факта биографии штрихом к психологическому портрету Гумилева. Архивы ФСБ не раскрыты, и до сих пор не установлен факт участия (так же, как и неучастия) поэта в этом заговоре, но ясно, что определенную роль в этом обвинении играл даже в самые страшные годы его наивный взгляд: после прихода к власти большевиков он отчего-то решил, что лучше всего прямо называть себя монархистом, считал, что эта определенность каким-то образом обеспечит ему безопасность, и о своих убеждениях сообщал даже матросам Балтийского флота.
Изучивший, разумеется, все написанное о своем герое предшественниками, Шубинский развенчивает, на самом деле, даже не его миф о себе, а образ, принадлежащий коллективному автору из его поклонников и врагов — и намеренных искажений в воспоминаниях о поэте ближайших к нему людей, от Ахматовой до Георгия Иванова, автор находит больше, чем в записках всех его недоброжелателей. Сложно переоценить и роль составителей предисловий к перестроечным изданиям, поневоле (за неимением просто материала и в силу своего культурного бэкграунда) упрощавших образ Н.С.Гумилева до уровня героев Валентина Пикуля. «Вытравить из памяти культуры фальшивый образ бравого «офицера и патриота» так же трудно, как образ лубочного «охотника на львов», — пишет Шубинский, и все же благодаря его книге это сделать намного проще — вытравить если не из памяти культуры, то из своей собственной.