Вы здесь

Как русские писатели распахивали «окна Овертона» (Наталья Иртенина)

Когда Лермонтов в 1840 году написал «Героя нашего времени», это произведение было сочтено в обществе безнравственным. Спустя 28 лет писатель П. Боборыкин издал свой роман «Жертва вечерняя», где в подробностях живописал «афинские вечера» — сексуальные оргии петербургской аристократии. До Боборыкина сделать эти оргии достоянием широкой публики никто не догадался, знание о них принадлежало узкому великосветскому кругу. Но перо известного в те годы писателя обессмертило эти пикантные вечеринки. Образованная публика обеих столиц и провинции, не имевшая касательства к высшему свету и его разнузданным удовольствиям, с интересом ознакомилась с новейшими веяниями в сфере досуга и культуры.

Всего четверть века с небольшим понадобилось русской литературе, чтобы пройти путь от полного табу на половые откровения до первых сочинений в духе маркиза де Сада. Еще через четыре десятилетия, в начале XX века, скандальный писатель М. Арцыбашев опубликовал философско-эротический роман «Санин», в котором нарисовал образ этакого «сверхчеловека» — якобы свободного от всех моральных ограничений «косного» общества, творца своей собственной, высшей морали, на самом же деле обыкновенного распущенного сладострастника.

Это только один пример разрушительной работы, которую, вольно или невольно, проводили русские литераторы во второй половине XIX-го и в первые десятилетия XX века. Эта деструктивная деятельность, коей тогда отдались, разумеется, не одни писатели, может быть описана «теорией Овертона», сформулированной уже в наше время, в конце XX столетия. Теория «окон Овертона» представляет собой информационную технологию постепенного внедрения в общество изначально неприемлемых для него концептуально-мировоззренческих вещей, моральных категорий, продвижения этих идей и концептов по шкале «окна Овертона» от точки «немыслимо» до конечного восприятия социумом как позитива и здоровой нормы. С эпохи великих реформ Александра II и вплоть до 1920-х годов русская литература в полном согласии с этой теорией, смещала акценты от совершенного неприятия до признания приемлемыми и даже необходимыми целого ряда общественно-политических, социально-культурных и нравственно-психологических явлений, идей, концепций, поведенческих модусов. В Российской империи последних десятилетий ее существования художественная литература в силу ее глубокого влияния на умы являлась одним из мощнейших инструментов такого внедрения — дискредитации традиционных норм и ценностей и замены их иными «ценностями». И далеко не только «бульварная», низкопробная или массовая продукция среднего качества, но в том числе литература, признаваемая ныне классикой.

Какие же идеи и концепты продвигала в русском обществе русская литература? Набор этот традиционен для социумов, теряющих свои религиозные корни. Его можно определить как тотальную эмансипацию. Прежде всего, это бунт — против чего угодно: политического строя, семейных уз, нравственных законов и заповедей, ограниченной человеческой природы и т. д. Бунт из маргинально-беззаконного явления превращается литературно-психологическими средствами в естественное состояние человеческой души. Так возникают на страницах книг герои — революционеры, нигилисты, разрушители общественных устоев, разного рода «сверхчеловеки».

О «раскрепощении» половой темы уже говорилось выше. Затем, это идея убийства и вообще насилия, в том числе революционного. Так от тревожной констатации и обличения «права на убийство» в романах Достоевского наша литература приходит к живописанию террористов, вызывающих симпатию и восхищение у читающей публики, сочувствие их кровавому делу и самим «романтикам-бомбистам», когда те попадают в руки «царских сатрапов», как у Л. Андреева в некоторых рассказах. Тема оправдания террора подается у Андреева еще и в другом ракурсе — когда государственный деятель, чиновник высшего ранга приговаривается к смерти не  конкретными революционерами, мстителями за «народные страдания», а якобы некой безличной стихией возмездия, силой исторической необходимости, как в рассказе «Губернатор», написанном по следам убийств уфимского губернатора Н. М. Богдановича и московского губернатора великого князя Сергея Александровича. Но этим рассказом автор метил выше — в императора Николая II, на которого либеральная  и революционная пропаганда возлагала вину за «Кровавое воскресение», приписывая ему отдание приказа стрелять по толпам рабочих-демонстрантов. Таким способом Андреев, весьма популярный в то время писатель, «властитель дум», сообщил «городу и миру», что Николай II приговорен якобы самой историей к скорой насильственной смерти, что царь должен быть убит, и никто из конкретных исполнителей персональной ответственности за это «перед лицом истории» не понесет. Поразительная деградация еще недавно великой русской литературы: она опустилась до «маловысокохудожественных» политических агиток и призывов к убийству.

Еще одна тема — религия, Бог, Церковь и безбожие. Здесь «распахивание» окна Овертона в русском обществе началось, конечно, раньше, с XVIII века. Но активно смещать внимание читателей от веры к неверию, от Бога к материи, от евангельских заповедей к имморализму русские писатели начали с середины XIX столетия. Вспомнить того же тургеневского Базарова, персонажей Чернышевского. Даже колокольный набат Достоевского с его предупреждающей формулой «если Бога нет, то все позволено» не мог заставить его коллег-писателей задуматься о последствиях. И вот уже Л. Толстой вульгарно приписывает церковным таинствам свойства магии и чернокнижия, а Н. Лесков лукаво посмеивается над «мелочами архиерейской жизни», «соборянами» и «казенным» христианством. Немногим позднее Л. Андреев уже откровенно издевается над официальным православием в рассказе «Христиане», а также пишет мстительно-злобную в адрес духовенства повесть «Жизнь Василия Фивейского», где под видом глубинного литературно-психологического анализа создает абсолютно темную, чернушную и злую карикатуру на обычного сельского священника, да и во всем своем творчестве постоянно акцентирует мысль, что Бога нет, а есть лишь безличная и беспощадная стихия жизни.

Наконец, еще один концепт, активно внедрявшийся в русской литературе этого периода: самоубийство — право человека на самовольное прекращение своей жизни. Опять же крайними антагонистами в русской литературе означенного периода выступают Достоевский и Андреев с Арцыбашевым. Достоевский поднял эту тему на страницах «Бесов» в то время, когда по России катилась первая большая суицидная волна — в 1860—70-х годах. Он первым пишет об идейном самоубийстве — заявлении человека, что он, человек, становится на место Бога, желает быть человекобогом. Но если Достоевский говорит об этом как о явлении страшном, катастрофическом для личности, то Андреев утверждает его в положительном ключе, и не только в рассказах, но и в газетной публицистике. Ницшеанец Андреев, едва ли не одержимый темой смерти в своем творчестве, в начале XX века становится знаменем и вождем тех, кто кончает самоубийством — когда на Россию накатывает вторая, еще более мощная волна суицидов в основном среди учащейся молодежи. К. Чуковский вспоминал, что у «апостола» самоубийц Андреева была целая коллекция предсмертных записок, которые ему присылали эти несчастные, прежде чем убить себя. Вероятно, они, подражая некоторым его персонажам, хотели доказать писателю, что совершают именно идейное, «героическое» самоубийство, реализуя свое право на смерть, а не уходят из жизни по слабости воли. «Слабовольные» самоубийства, в отличие от «героических», Андреев презирал, о чем заявил однажды в газетной статье, посвященной этой суицидальной волне. Арцыбашев также сделался в то время вождем суицидников — издав роман «У последней черты», где описал несколько «интеллигентских» самоубийств. Ему даже приписывали роль отца-вдохновителя неких клубов смерти, «Лиг самоубийц», хотя он категорически это отрицал.

Об упомянутой выше идее «сверхчеловека» в русской литературе следует сказать отдельно. Задолго до того как этот образ появился в философии в прельстительных формулировках Ницше, русские писатели, вслед за немецкими романтиками, рисовали эту фигуру. «Сверхчеловек» — тот, кто стоит над обычными людьми и понимается как личность абсолютно эмансипированная от условностей, ограничений и стеснений этого мира. Апологетами «сверхчеловека» он рассматривается как всесторонне развитая, совершенная личность. При критическом же взгляде на него «сверхчеловек» предстает как совершенно развращенная, мятежно-демоническая натура. Уже лермонтовский Печорин — это бледный предтеча позднейших русских литературных «сверхчеловеков». Ряд их начинается революционером Рахметовым из романа «Что делать?» Чернышевского, которого автор называет «новым человеком». Эта «новая порода» людей, физически, душевно и интеллектуально якобы, по убеждению автора,  превосходящая остальных, простых смертных, призвана взорвать старое общество с его ценностями и заповедями и построить иное на революционных началах.

Галерея «сверхчеловеков» была продолжена Достоевским — с его пророчески обличительным взглядом в романе «Бесы» на эту бунтарскую, деструктивную в своих мотивах и действиях фигуру. Из размышлений Достоевского вытекает беспощадный вывод: «сверхчеловек» — воплощение мятежа, вечный революционер, демонический гордец, мечтающий не просто копировать Бога, но стать вместо Него и переустраивать мир, а вместе с ним и людей, человеческие сообщества по своим меркам и желаниям. Начинается это переустройство, как правило, с убийства.

В «Рассказе о Сергее Петровиче» Андреев откровенно пробалтывается о том, что такое «сверхчеловек». Он перечисляет его свойства от обратного, отталкиваясь от образа главного персонажа рассказа, ничем не примечательного, ни на что не способного «маленького человека», студента, зачарованного ницшевским «говорящим Заратустрой»: «…никогда не суждено ему было испытать жгучего наслаждения борьбы с себе подобными и демонической радости победы над тем, что чтится всем миром, как святыня. Не мог он ни подняться так высоко, ни упасть так низко, чтобы господствовать над жизнью и людьми, — в одном случае стоя выше их законов и сам создавая их, в другом — находясь вне всего того, что обязательно и страшно для людей. В газетах Сергей Петрович читал о людях, которые убивают, крадут, насилуют, и каждый раз одна и та же мысль заканчивала чтение: "А я бы не мог". На улице он встречал людей, опустившихся до самого дна людского моря, — и здесь он говорил: "А я бы не мог". Изредка он слыхал и читал о людях-героях, шедших на смерть во имя идеи или любви, и думал: "А я бы не мог". И он завидовал всем, и грешным и праведным, и в ушах его звучали беспощадно-правдивые слова Заратустры: "Если жизнь не удается тебе, если ядовитый червь пожирает твое сердце, знай, что удастся смерть"». Рассказ заканчивается смертью заглавного персонажа, принявшего, по наущению Ницше-Андреева, яд.

Итак, в этом отрывке перечислены: сокрушитель общественных норм и законов, грабитель, убийца, бандит, развратник, морально опустившаяся личность, обитающая «на дне», «гуманист»-революционер, террорист во имя светлых идеалов и, наконец, самоубийца. Все это и есть «сверхчеловек». В своих рассказах Андреев рисует именно таких «сверхчеловеков». Предателя из философских побуждений Иуду Искариота, одержимого сверхидеей изменить мир. Студента в рассказе «Бездна», с которого в одночасье осыпается налет культуры и цивилизации, обнажая «естественную», в толковании автора, животную похоть, уводящую его «по ту сторону человеческой, понятной и простой жизни». Нескольких террористов в «Рассказе о семи повешенных», светлоликих борцов «за народное счастье», и еще одного бомбиста в рассказе «Тьма», который при общении с проституткой в борделе вдруг проникся жалостью к подонкам общества и решил спуститься со своих «сияющих вершин», чтобы связать свою судьбу с этим человеческим дном. Читатель в восхищении от этих героических, жертвенных, полных любви к людям образов предателей и революционеров «без страха и упрека». Но восхищение это вызвано ядовитым токсином, на который так щедры были в своих произведениях русские писатели предреволюционной эпохи.

В 1917 году немалая часть населения России, включая образованные слои, превратилась в зверя и садиста — «сверхчеловека», переустраивающего мир, а другая, бо́льшая, часть молча это приняла. Русская литература этому весьма активно способствовала.

radonezh.ru