Мне была предложена тема об отношении к церкви людей выдающихся, гениальных. Назывались даже имена — от Пушкина до Блока и Ахматовой, упоминался и Бродский. Такие исключительные личности по тем или иным причинам кажутся, на первый взгляд, внеположенными церкви, хотя они принадлежат, разумеется, к религиозной, христианской и в данном случае — православной культуре. Их
Разобщение между творческими личностями и церковью, несомненно, существует, и оно до некоторой степени обоюдно. Творцам, мы знаем, не всегда легко подойти к эмпирической церкви. Они часто остаются, по выражению Розанова, около церковных стен. Но и творческих людей та же эмпирическая церковь иногда переносит с трудом, стоит только упомянуть таких истых и истинных церковников, как о. Сергий Булгаков или о. Павел Флоренский — их творческий порыв тяготит церковные круги. И тут встает вопрос: в чем причина этого разобщения и кто здесь ответствен больше — люди творчества или эмпирическая церковь? Ну, конечно, есть одна большая общая историческая причина: церковь с IV по XII в. как бы перекрыла собой и государство, и всю культуру, а потом прошла секуляризация, церковь и культура разошлись. Это расхождение, по моему мнению, было и закономерным, и провиденциальным, поскольку история не останавливается. Вобрав в себя все, церковь остановила бы историю. Культура и церковь — во взаимном, свободном общении, что хорошо и для церкви, и для культуры. И церковь, и культура исполняют одну и ту же задачу в диалектическом сопоставлении. Федотов в статье «Древо на камне» писал: «Ныне полнота достижима лишь в момент встречи двух религиозных правд — церкви и культуры». Но это именно встреча, а не соединение, которое в историческое время не умещается. О проблемах секуляризма и ренессанса много было написано.
Я перехожу к самим творцам. Тех, к кому при жизни приходила слава, особенно любят упрекать в гордости, мол, они самопревозносятся и потому чураются или чуждаются церкви, в которую должно входить сквозь тесные врата. Обвинение это, на мой взгляд, очень поверхностное, если не элементарное. Из личного общения с людьми выдающимися, сверходаренными, творчески гениальными я вынес впечатление, ровно обратное. Люди высокого творчества, как правило, бывают удивительно смиренны, и не только по отношению к своему дару. А ведь им есть чем гордиться. Это нам не так трудно быть смиренными, когда, я говорю про себя, гордиться нечем, а гордость сугубо греховна там, где она ничем не оправдана. Люди творчества смиренны, я бы сказал, по существу. Просто потому, что они получили дар касания мирам иным, видений надмирных, обличения вещей невидимых. И вот это касание мирам невидимым своей тайной и величием не может не вселить в них смирение. Тут я приведу слова Мандельштама из его стихотворения «Тайная вечеря», которое не является церковным, но тем не менее это религиозное и христианское озарение:
Вот оно — мое небо ночное,
Пред которым как мальчик стою…
Поэт к концу жизни, накануне своей мученической кончины, имеет озарение Тайной вечери, видение пророческое, пережитое на поразительной глубине. Разумеется, человек, это испытавший, может быть только смиренным: «как мальчик стою». Творец получил от Бога дар непосредственного причастия к божественному бытию. Не случайно тождество их имен: Бог — Творец, но и поэт, художник, композитор — тоже творцы. У Бога — творение, у них — творчество. Подобно Богу творец преодолевает время, пространство, имеет миссию сверхличную, сверхнациональную, универсальную, только в более скромном ряду. Как писала Ахматова, «наш век на земле быстротечен и тесен назначенный круг, а он неизменен и вечен, поэта неведомый друг». Творец трансцендентен обществу, хотя в нем и живет, трансцендентен своему времени, хотя из него произрастает и с ним связан. Но в силу этой трансцендентности он предельно одинок. Один и един в самом себе. Как сказал Карсавин, написавший прекрасный труд о личности, «одиночество — неизбежный спутник всякой яркой личности». Но одиночество
В жертве своей, в жертвенности поэт исполняет в
Другой момент околоцерковности связан с вопросом веры для людей творчества. Вера труднее им дается — хотя бы в силу их совершенной подлинности и искренности. Люди творчества не могут довольствоваться верой унаследованной, верой с пеленок, они неизбежно проходят через кризис веры, чтобы обрести веру свободно, самолично, чтобы обладание верой было не навязано им, а ими приобретено. Вспомним бунтарство против веры в молодости и Соловьева, и Трубецкого, и Булгакова, и многих других. И вопрос веры осложняется ее трехступенчатой последовательностью. Вера в
Бердяев, философ, христианин, православный, своей верой и своим творчеством был для многих детоводителем ко Христу (о чем имеется ряд свидетельств). Но у Бердяева, по его собственному признанию и по свидетельству людей, ему близких, было мучительное отношение к Церкви и одновременно полное приятие ее (главы о Церкви в «Философии свободы» он писал «для тех, кто внутри Церкви»). Мы знаем, что он исповедовался и причащался еще в России, в Зосимовой пустыни, позже — на Маросейке, да и в изгнании он устроил в своем доме часовню, деятельно участвовал в съездах РСХД, страстно вступал во все церковные споры, но это было одновременно приятие и неприятие. «Церковь, — как пишет хорошо знавший его о. Киприан (Керн), — во многих аспектах осталась для него такой же объективацией, как и многое другое»,
Проблему свободы, конечно, нельзя упрощать, но тут я обращаю вас к Бердяеву, он обо всем этом говорил подробно и ярко: все мы знаем, что свобода не есть анархия, она не означает, что все позволено, — а ровно обратное. Это внутреннее качество Духа, это есть именно богоподобие. Существенна, конечно, свобода как уход от всяких внешних давлений, но гораздо существеннее и важнее быть свободным в том, что есть, быть внутренне свободным, не подменять внутренних критериев внешними. Не столь страшно давление государства, даже зависимость от него, сколь именно приражение, мимикрия Церкви по отношению к государству. К сожалению, это наличествует на протяжении всей истории, а в некоторые эпохи проявляется с особой силой. Тут, несомненно, роковую роль сыграла Византия, а на Западе — Рим. Может быть, роковую роль сыграло и падение Византии, когда византийский образ власти отчасти перешел в церковь. Это мы видим в некотором недолжном, о чем так скорбел о. Александр Шмеман, затуманивающем и извращенном подходе к епископскому служению, которое в действительности состоит в том, что епископ председательствует в любви, а не владычествует над церковью. Жаль, что до сих пор продолжают петь: «Ис полла эти, дэспота», и эти слова входят в сознание. Поскольку нам все время говорят, что епископы — это монахи, не лучше ли было бы петь: «Спаси, Господи»? В конце концов слово «деспот» может войти даже в подсознание самого епископа: «Все же я деспот, поскольку мне это постоянно повторяют». Но тут вопрос, конечно, более широкий — вопрос о власти в церкви. Для нас ясно, что Христос в Своем служении, как образно и ярко выразился Бернанос, «занял такое последнее место в мире, что никто не мог у Него его похитить». Образ Христа как занявшего самое последнее место должен все время руководить церковью. Вопрос о власти в церкви необходимо довести до ясности, до конца: имеет ли право власть вообще быть в церкви, и если да, то в какой мере и в каких категориях? Власть не есть духовное понятие, власть не есть евангельское понятие, она в Царство Божие не перейдет. Ну и, разумеется, другое. В церкви, несомненно, проявляется момент самоутверждения, и мы знаем, что он мешал людям творчества, которые иноприродны власти. Вспомним, как писал Блок:
Помнишь, как бывало
Брюхом шел вперед,
И крестом сияло
Брюхо на народ?
Это убийственно выражает, в преломлении народного менталитета, вот это недолжное понятие власти, которое через Византию, особенно после ее падения, перешло в церковь. С ним церковь, несомненно, боролась. Боролись монахи, старцы, боролись разные движения мирян.
Христос, мы все это знаем, никогда не обличал грешников. Все обличения Христа направлены против фарисеев,
ОТВЕТЫ НА ВОПРОСЫ:
И. Курляндский. Я хочу сказать только об одной части Вашего доклада, Никита Алексеевич, о той его части, где Вы остановились на апостольском изречении «Где Дух Господень, там свобода». Дело в том, что несколько лет назад я слушал доклад на эту тему одного церковного идеолога, посвященный именно доказательству того, что это изречение якобы не может быть перефразировано в том смысле, что нельзя сказать «где свобода, там Дух Господень», потому что свобода здесь не как свобода, понимаемая в светском смысле, а как
Н. Струве. Я хотел сказать нечто обратное: свобода есть основное качество бытия, а не только в наших узких, слишком человеческих категориях.
С. Аверинцев. У меня есть
Мне кажется, что главная болезненная проблема, в том числе и красующихся в своих одеяниях архиереев, в том, что они слишком привыкли к тому, что их положение на самом деле униженное, что поклоны, которые им отвешиваются, и ризы, в которых они предстают, — это в конце концов только горестное усиление того унижения, которое есть.
Византия — это была Византия, совершенно неповторимый сюжет, но больше, чем возможности превозношения или
Н. Струве. Я с Вами во многом согласен. О. Александр Шмеман считал, что чрезмерное возвышение не столько достоинств епископа, сколько его внешних атрибутов и его роли связано с тем, что епископы были лишены реальной власти, что тут момент некой компенсации. Эмпирия чрезвычайно сложна, противоречива, но
О. Генисаретский. Позвольте два слова сказать, вклинившись в эту очень важную и существенную полемику, которая, развиваясь в рамках темы симфонии государства и церкви, как бы оставляет за бортом то, что остается за пределами симфонии.
А.
С. Аверинцев. Можно еще совсем несколько слов? Я просто думаю о том, что эмпирия имеет свои права в качестве эмпирии, и есть