Книга рассказов Юрия Казакова «Старый дом» издана в серии «Современная православная проза»; на титульном листе стоит благословение Святейшего Патриарха Алексия II. Почему так?.. Писатель Казаков умер в 1982 году, и никаких сведений о приверженности этого писателя Церкви вроде бы нет…
«Пахло галочьим пометом и сухим деревом, было темно, но чем выше, тем становилось светлее и воздух чище. Наконец Агеев выбрался на площадку колокольни. Сердце его слегка замирало, ноги ослабли от ощущения высоты. Сперва он увидел небо в пролеты, когда выбирался из люка на площадку — небо наверху, с редкими пушистыми облачками, с первыми крупными звездами, со светом в глубине, с синими лучами давно затаившегося солнца. Когда же он взглянул вниз, то увидел другое небо, такое же громадное и светлое, как верхнее: неизмеримая масса воды вокруг, до самого горизонта, во все стороны, сияла отраженным светом и островки на ней были как облака. Агеев как сел на перила, обхватив рукой столбик, так больше и не шевельнулся до темноты…
— Где ты был вечером? — спросила Вика.
— Там,— неопределенно махнул рукой Агеев,— наверху. У Бога».
Рассказ Юрия Казакова «Адам и Ева» — о человеке, который понимает, что гибнет. Погибает, погружаясь в беспросветную тоску, нелюбовь, озлобление, презрение к людям, фальшь и неизбежное пьянство. Хочет ли он спастись, верит ли хоть сколько-нибудь в спасение?..
Вот он идет вверх — по древней скрипучей лестнице, на колокольню заброшенного храма на маленьком северном острове. Вот он там, наверху — у Того, Кто ничему в его жизни не равен и ни к чему в ней не сводим. А вот он идет по той же лестнице вниз. Небо вздыхает светом, начинается северное сияние, художник видит храм на его фоне. Что-то меняется. Душа пытается очнуться, обрести силы, но не может. Не хватает главного — любви. Это, как мне представляется, мысль автора. Я бы сказала больше — не хватает веры. Слово «Бог» в доперестроечных изданиях Казакова писали со строчной буквы.
Герой рассказа «Долгие крики» — заядлый охотник, так же, как и сам автор. Мечта поохотиться на токующих глухарей приводит его в северную лесную глушь, на место разрушенного монастыря. И ему уже не до добычи. Он пытается, но не может разгадать овладевшее им чувство. Вся его прежняя жизнь отходит куда-то далеко, от вчерашнего дня отделяет, кажется, вечность.
«Поворотясь, я… глядел на место, где некогда стояла обитель, на темные четырехугольники во мху, на какие-то трухлявые кучи, ровные грядки розовых валунов. Какая стена кипрея, заглушает, наверное, все это летом! Потом опять стал я бродить глазами по озеру… Как, должно быть, прекрасно, возвышенно становилось на сердце богомольца, когда после утомительного пути тропа выводила его к Долгим Крикам (прозвание места, на котором приходилось подолгу кричать через озеро, вызывая перевозчика.— М.Б.), он видел опрокинутые в озеро кельи обители, колоколенку, слышал ее звон, крестился и думал: «Привел Бог!» Святыня…
Хотя — какая же это святыня?..»
Сердце у человека умней сознания. Сознание располагает общеупотребительными обрывочными сведениями: жизнь монахов на самом деле вовсе не была святой, да, конечно, были и отшельники-аскеты, они «жили в смрадных пещерах», но зачем это — «даже если думать о Боге?».
А сердце свободно от всяких внушений. Оно видит истину. Вопреки неверию — «я все оглядывался на то место, где так долго стояла обитель, все не оставляло меня видение сизых рубленых ее келий с окошечками, чудесной ее церковки, все слышался мне такой живой в этой пустыне колокольный звон…».
Действие рассказа «В тумане» тоже происходит на охоте: меж двумя товарищами возникает неожиданная дискуссия о счастье. Для одного из них счастье — это добыча, подстреленная утка. Другой вдруг понимает, что счастье — это не удача, не успех. Его причина не во внешнем мире, оно кроется в самом человеке, причем в таких его глубинах, в которых все — не так, как здесь, на поверхности: «…в самую глухую минуту, в самое беспросветье — вдруг блеснет, и забьется сердце, и долго потом вспоминаешь этот день».
А знаете ли вы, кто такие кабиасы? «Попадете к ним в лапы — тогда и узнаете, кто они такие»,— так ответил бы на этот вопрос герой рассказа «Кабиасы» колхозный сторож Матвей. Завклубом Жуков, молодой и горячий комсомолец, узнав, что Матвей распространяет по деревне реакционные мистические слухи о кабиасах, сразу делает самокритичный вывод: «Плохо у меня с атеистической пропагандой поставлено, вот что». Но затем комсомольцу приходится возвращаться к себе домой ночью через лес. И там, на лесной дороге, его закономерно подстерегают кабиасы. «Перекреститься надо,— думал Жуков, чувствуя, как пытаются сзади схватить его холодными пальцами.— Господи, в руки Твои…». Рассказ помогает понять нечто важное. Естественное, в любого человека с неизбежностью вложенное религиозное чувство в условиях искусственного ослепления вырождается в бесконечные страхи, неподвластные сознанию: вот почему иной убежденный атеист ни за что не пойдет ночью через кладбище, а верующий, православный человек пойдет совершенно спокойно. Ночной страх, овладевающий вполне сознательным, казалось бы, комсомольцем, демонстрирует ему всю шаткость его мировоззренческих устоев. Он не склонен об этом задумываться, он молод, здоров, влюблен, и вот ему уже смешны его ночные страхи. Но вопрос-то остается…
Потомственный москвич, выросший на Арбате и получивший музыкальное образование, Юрий Павлович Казаков пешком исходил весь русский Север, все рыбацкое Поморье. Что он увидел в тамошних людях, столь непохожих на москвичей? Старую правду, извечную мудрость, пережившую все катаклизмы эпохи, однако же обреченную угаснуть вместе со своими последними носителями. Исконную русскую талантливость, еще не окончательно выродившуюся, еще живущую, подобно роднику под землей, еще вырывающуюся время от времени на поверхность — но тоже, судя по всему, обреченную.
Невозможно забыть пьяницу Егора — героя рассказа «Трали-вали». Автор говорит о нем и о его беспутной жизни без всякой пощады. Но вот очередные гости уговорили Егора спеть: «И при первых же звуках его голоса мгновенно смолкают разговоры — непонятно, с испугом все смотрят на него! Не частушки поет он и не современные песни, хотя все их знает и постоянно мурлычет. Поет он на старинный русский манер, врастяжку, как бы неохотно, как бы хрипловато, как, слышал он в детстве, певали старики. Поет песню старую, долгую… столько силы и пронзительности в его тихом голосе, столько настоящего русского, будто бы древне-былинного, что через минуту забыто все — грубость и глупость Егора, его пьянство и хвастовство…»
Егор молод, а Марфа, героиня рассказа «Поморка», очень стара. Она праведница и великая труженица. В ее огромной двухэтажной избе (кто был на русском Севере, тот видел такие избы) белые полы пахнут мылом и березовым веником. На стене среди колхозных почетных грамот висит старинная раскольничья икона в серебряном окладе. И в облике самой Марфы проступают черты иконы, а лучше сказать — северной храмовой деревянной скульптуры. Автор, наблюдающий за Марфой, видит: «Какая-то торжественная перемена происходит у ней глубоко в душе. И эту перемену она воспринимает как знак, как предзнаменование скорой смерти. Все чаще снятся муж, мать, отец, умершие дети. И я вижу, как лазит она в сундук, разглядывает свое смертное: чистую рубаху, уже пожелтевшую и пропахшую деревом сундука, просторный белый саван, платье, расшитое покрывало… Она рассматривает, перекладывает, расправляет все это — чуждое и страшное человеку — с той же споростью и пристальностью, как и всякую другую необходимую в хозяйстве вещь». Смерть как торжество, как венец, как долгожданная встреча с ушедшими ранее близкими — легко ли это понять современному человеку?
Современниками Казакова были так называемые писатели-деревенщики; примечательны они, конечно, не тем, что происходили из деревни, а тем, что их проза разом отодвинула все догмы «социалистического реализма» и вздохнула, наконец, свободно — но как же горько! И так же горько вздохнула проза москвича Казакова, и они совершенно неслучайно перекликнулись в тот исторический момент.
Проза Юрия Казакова религиозна насквозь, только Создатель в ней присутствует — неузнанным, неназванным, а если названным, то — с маленькой буквы. Рука, отчаянно протянутая в плотный осенний туман. Надежда найти пристанище — в мире холодном и бесприютном. Интонации Псалмопевца: «А теперь вот и земля черна, и все умерло, и свет ушел, и как хочется взмолиться: не уходи от меня, ибо горе близко и помочь мне некому!» (рассказ «Свечечка»).
Проза Казакова духовна и потому целительна. Книжка «Старый дом» оказалась в моих руках совершенно непредвиденно — в довольно-таки муторный период моей жизни: из-за навалившихся проблем и конфликтов я не видела ни Великого поста (хотя продолжала его соблюдать — на одном сухом чувстве долга), ни Вербного воскресенья, ни надвигавшейся Страстной седмицы, ни даже просто весны. Читая Казакова, я понемногу ожила. Снова услышала птичий гомон, вдохнула запах клейких веточек тополя, почувствовала вкус просфоры. Ощутила необратимость земного времени, краткость здешней жизни и безмерность вечности.
Из предисловия, написанного священником Ярославом Шиповым, я узнала, что Юрий Казаков был знаком с архимандритом Кириллом (Павловым) и что отец Кирилл освятил дом писателя в Абрамцеве, тот самый «Старый дом».
На первых страницах некоторых рукописей Юрия Павловича остались краткие обращения к Богу — просьбы о помощи.
«Вспомнилось мне, как плыл я однажды по Волге, и сколько ни плыл — все показывались на горизонте, и проходили мимо, и скрывались за другим горизонтом колокольни церквей по высоким берегам, и как вообразилась мне тогда минута, когда все церкви, сколько их было на всей реке, начинают звонить одновременно в какой-нибудь праздник, как звук колоколов летит по воде от одной церкви до другой — и вся великая река из конца в конец звучит как огромная дивная струна, протянутая через всю Россию».
Учтите — это написано в СССР не позднее 1972 года.