Вы здесь

В ночь на 26-ое... (Владимир Панкрац)

Николай Гумилев

Вчера было 26 августа — день смерти Николая Гумилёва. Точнее, ночь смерти — по некоторым данным, он был расстрелян в ночь на 26-ое.

Конечно, Гумилёв относится к той избранной группе поэтов, думая о которых, сразу вспоминаешь об их гибели. Безжалостность судьбы и героическая смерть настолько неотвратимо ярко пересеклись в небе его личности, что разговор о Гумилёве чаще начинается с этой скорбной звезды, а затем уже взор переходит на другие планеты его небосклона.

Мы как-то забываем, что нашим сердцем мы видим даже творчество Пушкина через призму его трагической кончины. Это относится и к Лермонтову, к Маяковскому и так далее. Однако, событие самой смерти Гумилёва тем не менее, на мой взгляд, более сложное. Более сложное, чем в большинстве вспоминаемых случаев. И Пушкин, и Лермонтов, например, поставили себя в однозначность условий русской дуэли, несравненно более жестокой, чем, скажем, европейская. Я уже не говорю о самоубийстве, выйти из которого невредимым затруднительно. Повторяю, я имею в виду не сложность чувствований и восприятий поэта, приведших в результате к такому исходу, а именно само событие. Дело тут не только в том, что у Гумилёва оно как бы затянулось. Неоднозначность ситуации заключается в том, что расстрела можно было избежать. Многим достаточно сведущим людям эта история представляется в грубом без оттенков кровавом виде: «большевики арестовали Николая Степановича за причастность к Кронштадтскому мятежу и по законам революционного времени поставили к стенке». Однако решение о расстреле было принято по результатам следствия, которое для тех времён велось на удивление скрупулёзно (три недели). Следователь (Якобсон) был человеком умным и образованным. Не позволяя себе ничего хамского в адрес Гумилёва, он просто вёл с ним длительные беседы (под протокол, разумеется), касающиеся тем самых разнообразных — о поэзии, искусстве, религии, ну и политических в том числе. Гумилёв, надо полагать, прекрасно понимал, к какому исходу могут привести его эти беседы, и вместо того, чтобы, так сказать, смягчить свои позиции, он излагал их предельно ясно и откровенно.

Папироска не дрогнула в руке Гумилёва, когда он услышал приговор и, по воспоминаниям причастных к следствию, шёл на расстрел улыбаясь. О чём этот, выражаясь следственным языком, факт нам говорит прежде всего? О небывалой преданности Гумилёва Поэзии, Её неопределимому образу.

И речь здесь не только о рыцарском служении Поэзии, воплотившемся в результате в создание Цеха Поэтов, а о самом духе творчества Николая Гумилёва. Он жил благородной красотой бесстрашия.

Один из философов как-то сказал: «Смысл жизни не этический, а эстетический. Красота человеческого существования заключается в осознании бессмысленности бытия. В результате, живя, человек бросает героический вызов этой бессмысленности». Такая точка зрения не совпадает с творчеством поэта, но она была бы очень понятна Гумилёву.

На полярных морях и на южных,
По изгибам зеленых зыбей,
Меж базальтовых скал и жемчужных
Шелестят паруса кораблей.

Быстрокрылых ведут капитаны,
Открыватели новых земель,
Для кого не страшны ураганы,
Кто изведал мальстремы и мель,

Чья не пылью затерянных хартий, —
Солью моря пропитана грудь,
Кто иглой на разорванной карте
Отмечает свой дерзостный путь

И, взойдя на трепещущий мостик,
Вспоминает покинутый порт,
Отряхая ударами трости
Клочья пены с высоких ботфорт...

Героическая красота поступка становится в стихах Гумилёва высшей ценностью, и экзотическая оправа далёких стран только усиливает эту «нездешнюю» красоту.

Видишь общее смятенье,
Слышишь топот? Нет сомненья,
Если даже буйвол сонный
Отступает глубже в грязь.
Но, в нездешнее влюбленный,
Не ищи себе спасенья,
Убегая и таясь.

Искать спасения, убегая и таясь, — самое неприемлемое для поэта.

Лишь одно бы принял я не споря —
Тихий, тихий золотой покой
Да двенадцать тысяч футов моря
Над моей пробитой головой.

Любовные истории, рассказанные Гумилёвым, — это опять-таки истории тех, кто не ищет спасения.

Юный маг в пурпуровом хитоне
Говорил, как мертвый, не дыша,
Отдал всё царице беззаконий,
Чем была жива его душа.
А когда на изумрудах Нила
Месяц закачался и поблёк,
Бледная царица уронила
Для него алеющий цветок.

Когда я думаю о последних минутах Николая Степановича Гумилёва, мне почему-то вспоминается образ как раз — таки из любовных историй.

Великий жрец... Страннее и суровей
Едва ль была людская красота,
Спокойный взгляд, сомкнутые уста
И на кудрях повязка цвета крови.

Гумилёв пошёл на смерть не из-за преданности идеям или убеждениям, не потому что хотел бросить вызов какому-то режиму, просто — «пытаться спасти себя» было ему отвратительно. Хоть как-то выгораживать себя, бояться — означало предать «поэзию прекрасного поступка». Он должен был соответствовать образам, начертанным в собственных стихах. Ему представилась возможность быть героем поэмы, которую с такой же силой напишут о нём. Она была предоставлена ему не зря. Он воспользовался ею достойно.

Только змеи сбрасывают кожи,
Чтоб душа старела и росла.
Мы, увы, со змеями не схожи,
Мы меняем души, не тела.

Душу свою поэт менять не стал.

Вчера я был в том месте, где предположительно расстреляли Гумилёва...