Вы здесь

Амброз Бирс: судьба и невыразимость кошмара (Андрей Аствацатуров)

Амброз Бирс. Портрет 1892 года

Российским читателям имя американского писателя Амброза Бирса (1842–1914?) практически незнакомо. Вместе с тем в Америке он остается одним из самых читаемых и перечитываемых классиков. Бирс канонизирован академией и включен во все престижные антологии. О его творчестве написаны десятки серьезных монографий и сотни научных статей. При жизни Бирс снискал себе популярность главным образом как автор зажигательных памфлетов, остроумных стихов и энергичных афоризмов. Но вся эта часть его наследия — основная часть — оказалась прочно забытой. Сегодня о ней вспоминают только филологи, биографы писателя и архивисты.

Другое дело — военные рассказы. В 90-е годы позапрошлого века они до смерти пугали чопорных калифорнийцев фигурами какого-то странного, еще незнакомого литературе кошмара, совсем не готического, а почти бытового, но при этом не менее чудовищного. Да и у многих из нас, видавших виды, переживших в уютных креслах кинозалов голливудскую индустрию возвышенного ужаса, рассказы Бирса могут вызвать оторопь. Точнее. невозможную иллюзию погружения в самое сердце тьмы и липкого страха, где пресекается всякая членораздельная речь и заканчиваются детские игры в искусство. Амброз Бирс предугадал все возможные изводы, силовые линии американской военной прозы ХХ века. Не случайно каждое новое поколение писателей о войне, начиная с современников Хемингуэя, всякий раз заново переоткрывало Бирса. Он неизменно оказывался актуальным, созвучным, казалось бы совершенно новой интонации и новому чувству жизни.

В настоящем эссе я попытаюсь проанализировать два самых известных рассказа Бирса «Случай на мосту через Совиный ручей» и «Чикамога». И рассмотреть их в контексте общего представления писателя о мире, о судьбе и о человеке.

Выходец из фермерского захолустного Огайо, Амброз Бирс уже в 80-е годы ураганом ворвался в безмятежный мир Сан-Франциско. Энергично трудясь на ниве журналистики, ведя постоянные колонки в модных еженедельниках, он снискал себе славу интеллектуального деспота, законодателя литературных вкусов, поэта со свифтовским темпераментом, дерзкого разоблачителя политических демагогов и коррупционеров. К этому моменту за плечами Бирса уже были и гражданская война — он служил в пехоте северян, и журналистская работа сначала в Англии, потом в США, и многолетняя весьма интенсивная литературная деятельность. 80-е и 90-е годы, проведенные в Калифорнии, стали для него, пожалуй, самыми продуктивными. Он опубликовал два сборника рассказов: «В гуще жизни» (1891) и «Может ли это быть» (1893), роман, написанный в соавторстве, сборник сатирических стихов и несметное количество очерков. В Вашингтоне, куда Бирс перебирается в начале 90-х, его талант, по единодушному суждению биографов, начинает заметно остывать. Проза Бирса теряет остроту и былой накал.

Обстоятельства гибели Бирса, точнее, его исчезновения стали одной из загадок американской литературной истории и обросли бесконечными художественными домыслами, как это в подобных случаях водится. В 1913 году Бирс едет на юг США посетить места былых сражений, вероятно, чтобы предаться воспоминаниям или, что скорее всего, собрать материал для новых текстов. А затем отправляется в вечно неспокойную Мексику, где в тот момент полыхает гражданская война. Здесь его следы окончательно теряются. Известно лишь, что 26 декабря 1913 года Бирс пишет свое последнее письмо, уведомляя адресата, что он «устремляется в неизвестном направлении». Каким именно было это направление, остается только гадать. Бирс «пропал без вести», повторив судьбу персонажа одного из своих лучших рассказов.

Эстетические взгляды Амброза Бирса, изложенные им весьма несистематически, особой ясностью и оригинальностью не отличались. Бирс во многом следовал расхожим заветам романтических школ и уделял первостепенное внимание творческому воображению. Оно, по его мысли, никоим образом не связано с повседневным опытом и творит собственный, независимый от реальной жизни самодостаточный мир. Эта позиция парадоксальным образом привела Бирса к созданию совершенно неромантических по духу произведений. Романтический художник — вспомним хотя бы Байрона — ни в коем случае не отделим от своих текстов. В свою очередь, рассказы Бирса открывают читателю мир, как бы замкнутый на себе, не зависящий от произвола, от мнений и оценок автора. Рассказчик у Бирса — не вершитель судьбы, меняющий мир силой воображения, а бесстрастный наблюдатель некоего Замысла вселенной. Зачастую, описывая какую-нибудь сцену, он сам теряется в догадках и, не до конца понимая, что происходит, как, например, в рассказе «Случай на мосту через Совиный ручей», скрывается за бесконечными «по всей вероятности», «видимо», «возможно», «судя по всему» и т. п.

Бирс тщательно, почти с натуралистической точностью выписывает внешнюю «оболочку» мира, явно обращаясь к зрительному воображению читателя: «Позади одного из часовых никого не было видно; на сотню ярдов рельсы убегали по прямой в лес, затем скрывались за поворотом. По всей вероятности, в той стороне находился сторожевой пост. На другом берегу местность была открытая- пологий откос упирался в частокол из вертикально вколоченных бревен, с бойницами для ружей и амбразурой, из которой торчало жерло наведенной на мост медной пушки. По откосу, на полпути между мостом и укреплением, выстроились зрители — рота солдат-пехотинцев в положении „вольно“: приклады упирались в землю, стволы были слегка наклонены к правому плечу, руки скрещены над ложами. Справа от строя стоял лейтенант, сабля его была воткнута в землю, руки сложены на эфесе. За исключением четверых людей на середине моста, никто не двигался» («Случай на мосту через Совиный ручей»). Мы видим реальность в его текстах «объемной», материальной, чудовищно зримой. Бирс сосредоточен на мельчайших деталях, на жестах персонажей, на предметах, на растениях. Он не описывает их, а, скорее, воссоздает, представляет. Этот эффект усиливает у читателя ощущение самодостаточности его вымышленного мира и заставляет поверить, что в нем действуют свои, какие-то собственные силы, неподвластные даже рассказчику. Той же цели — дистанцироваться от предмета служит ироническая интонация, к которой Бирс часто прибегает в своих текстах.

Вместе с тем Бирс далек от того, чтобы бесповоротно отказаться от романтических приемов и стать американским Флобером или Золя. Он сохраняет верность своей национальной романтической традиции и в первую очередь своему учителю Э.-А. По. Предельная достоверность и натуралистическая точность Бирса часто перебиваются вдохновенными, откровенно романтическими пассажами, но, как правило, лишь в тех случаях, когда рассказчик воссоздает психологическое состояние героя. Бирс даже не прочь прибегнуть к несколько натужной символике, дабы подчеркнуть универсальный характер происходящего. Вспомним хотя бы впечатляющее описание всадника на скале в рассказе «Всадник в небе».

Приоткрыв дверь в кошмарную вселенную Бирса, мы, безвольные пешки современной реальной политики, возможно, переживем чувство узнавания. Впрочем, далеко не радостного и трепетного, как, по обыкновению, бывает с узнаванием, если, конечно, верить Мандельштаму. Амброз Бирс — законченный пессимистичный фаталист, как и многие литераторы его поколения, пережившие влияние Артура Шопенгауэра. В его рассказах вселенная выглядит иррациональной, как будто слегка свихнувшейся. Здесь всем правит совершенно неуправляемая сила, абсолютно безразличная человеку, никак не связанная с его чаяниями и стремлениями и потому совершенно непостижимая. А человек, в свою очередь, всего лишь ее безвольная игрушка, которую эта сила неизбежно влечет к гибели. Человек — часть замысла, проекта, который он не в силах разгадать. Бирсовский герой никогда не действует — он только претерпевает. Он не совершает поступки, а с ним «что-то случается». Причем всегда это «что-то», эти обстоятельства, как будто непредсказуемые и случайные, складываются не в пользу героя.

Немного напоминает Томаса Гарди, бесстрастно по-шопенгауэровски расправлявшегося со своими замечательными добрыми героями Тэсс и Джудом. Но еще больше — бабушку современной индустрии ужасов, раннюю готическую прозу, где правит рок, фатум и сверхъестественные силы, которыми управляет сам дьявол, влекут слабых невинных героев к гибели. Здесь, однако, важно понять принципиальное различие в отношении к судьбе у готических авторов и в рассказах Бирса. У Бирса судьба не приходит откуда-то извне. Она заключена в самом персонаже. Бирс был учеником не только Э.-А. По, но и Э. Золя, полагавшего, что человек, во-первых, существо биологическо, а во-вторых, простая сумма среды и наследственности, то есть врожденных свойств характера, страстей, переданных ему предками. Бирс доверял идее биологической предопределенности и даже где-то высказался, что «человек — сумма своих предков». Эта идея проводится им в рассказе «Чикамога»: в маленьком мальчике-южанине просыпается отважный дух его предков-первооткрывателей, и он победоносно отправляется в лес в поисках приключений, которые закончатся жутким кошмаром.

Наследственность, биологические инстинкты становятся ловушкой персонажа. Бирс был невысокого мнения о человеческой природе. И неудивительно, что в его текстах мы не найдем глубокого психологизма. Это у Бирса ни в коем случае не от неумения писать. Психологизм, диалектика души возможны лишь тогда, когда есть вера во внутреннюю свободу человека. Бирс такую свободу категорически отрицал. Люди, в его представлении, одержимы всего одним биологическим стремлением: выжить и постоянно бороться за существование, уничтожая себе подобных. Поэтому войну Бирс считал вполне естественным состоянием человеческого общества и точной метафорой жизни. Всякое существо, появившись на свет, начинает усердно бороться за выживание и несет гибель не только окружающим, но и себе. В нем изначально заложен инстинкт смерти и разрушения. Этот инстинкт у героев Бирса может проявляться по-разному и превращаться, например, в романтическую страсть к приключениям или в стремление во что бы то ни стало отстоять какие-нибудь обветшалые идеалы, или просто в любопытство. Охваченный такой страстью герой оказывается в ловушке судьбы, в водовороте, откуда ему уже не выбраться. Судьба медленно и неумолимо начинает отсчитывать отведенное ему время.

Рядовой Джером Сиринг (рассказ «Без вести пропавший»), храбрый солдат, непревзойденный стрелок, с готовностью окунается в опасное приключение: он отправляется в разведку выяснить, где находится арьергард южан. Пройдя лес, он забирается в разрушенное строение, наблюдает за отступлением войск противника и даже взводит курок винтовки, намереваясь прикончить кого-нибудь из врагов. Он уже прицеливается. И тут рассказчик круто меняет интонацию: «Но в начале начал было предрешено, что рядовой Сиринг никого не убьет в то солнечное летнее утро и никого не известит об отступлении южан. События неисчислимыми веками так складывались в удивительной мозаике, смутно различимые части которой мы именуем историей, что задуманные Сирингом поступки нарушили бы гармонию рисунка». Высшей силе было угодно, сообщает не без некоторой иронии рассказчик, чтобы в свое время на свет появился младенец мужского пола. Он стал впоследствии капитаном батареи армии южан. И полевое орудие по его приказу выпустит снаряд, который попадет в строение, где скрывается рядовой Сиринг. Так свершается судьба. Придавленный обвалившимися балками герой оказывается в смертельной ловушке. Это — ловушка судьбы, из которой ему уже не суждено будет выбраться живым. Впрочем, Сиринг отчаянно борется за свою жизнь, пытается сопротивляться, как и другие герои Бирса в подобных случаях. Но судьба всегда окажется неодолимой. У героя ничего не получится. Он непременно умрет. Человеческая страсть провоцирует предопределение и заставляет его осуществиться.

«Случай на мосту через Совиный ручей» — бесспорный шедевр Амброза Бирса. На мосту стоит человек с завязанными за спиной руками и веревкой на шее. Это Пэйтон Факуэр, плантатор, рабовладелец, ярый приверженец дела южан. Судя по доброму выражению глаз и сентиментальным мыслям о жене и детях — личность крайне симпатичная. Его готовятся казнить северяне за попытку поджечь мост. Перед смертью Факуэру внезапно приходит в голову мысль о побеге. Казнь свершается, но веревка рвется, и герой падает в воду. Далее следует увлекательная сцена бегства. Погрузившись в воду, Факуэр невероятными усилиями высвобождает руки, всплывает на поверхность, ловко уворачивается от пуль, от картечи, плывет, не зная усталости, выбирается на берег, бежит сквозь лес к родному дому. У крыльца его встречает жена. Он раскрывает ей объятия… и вдруг страшный удар, грохот и безмолвие. Мы видим, что тело героя покачивается под стропилами моста. Весь рассказ о романтическом бегстве был всего лишь секундной предсмертной фантазией.

Пэйтон Факуэр — человек судьбы. Когда начинается гражданская война и героя охватывает неуемное желание во что бы то ни стало с честью послужить делу Юга, его судьба предрешена. Обстоятельства сложатся так, что он обязательно окажется на виселице. В Пэйтоне Факуэре, как и во всех людях, гнездится биологически агрессивный инстинкт, стремление отстоять себя, принять участие в борьбе за выживание в чересчур перенаселенном мире. Но проявляется этот инстинкт внешне вполне невинно — как романтическое стремление помочь благородному делу джентльменов, защитить идеалы Юга. Впрочем, сущность инстинкта от этого не меняется. Он разрушителен. Он несет смерть, и в первую очередь своему обладателю, заставляя судьбу свершиться. Поэтому Пэйтон Факуэр, захваченный своими романтическими страстями, обречен. Когда появляется шпион северян и подстрекает героя поджечь мост, провидение начинает игру и ловит его в свои сети. Факуэр слишком эмоционален, слишком раззадорен своим статусом штатского и ситуацией вынужденного бездействия, чтобы трезво оценить ситуацию. Его поступок вполне предсказуем и совершен в соответствии с судьбой. Еще более предсказуемо и то, что его потом поймают и приговорят к смерти.

И вот герой стоит на мосту, крепко связанный, с петлей на шее. Теперь он в капкане судьбы, и она владеет им безраздельно. Сцена казни, исполнение воли провидения, обставлена Бирсом не без театральности. Герой — действующее лицо величественного спектакля, в котором все — и сам он, и солдаты-северяне, и сержант, и капитан — разыгрывают свои роли, а режиссером выступает судьба. Бирс не удерживается от несколько тяжеловесной, но вполне эффектной символики. Мост, служащий эшафотом, выступает здесь как символ человеческого пути и одновременно связи между миром земным и загробным. Это — дорога судьбы, знак перехода в другой мир, куда теперь, согласно замыслу, предстоит отправится Пэйтону Факуэру.

Неотменимость исполнения приговора судьбы символизирует тиканье часов, звук которого усиливается, заглушая для Пэйтона Факуэра все остальные звуки: «Какой-то звук, назойливый и непонятный, перебивал его мысли о близких — резкое, отчетливое металлическое постукивание, словно удары молота по наковальне: в нем была та же звонкость. Он прислушивался, пытаясь определить, что это за звук и откуда он исходит; он одновременно казался бесконечно далеким и очень близким. Удары раздавались через правильные промежутки, но медленно, как похоронный звон. Он ждал нового удара с нетерпением и, сам не зная почему, со страхом. Постепенно промежутки между ударами удлинялись, паузы становились все мучительнее. Чем реже раздавались звуки, тем большую силу и отчетливость они приобретали. Они, словно ножом, резали ухо; он едва удерживался от крика. То, что он слышал, было тиканье его часов». Повешенный Пэйтон Факуэр, окончательно совпав со своей судьбой, побежденный ею, сам превратится в эти часы — его тело будет покачиваться над водой из стороны в сторону, как маятник: «Лишенный материальной субстанции, превратившись всего только в огненный центр светящегося облака, он, словно гигантский маятник, качался по немыслимой дуге колебаний».

Однако герои Бирса вовсе не готовы так просто покориться судьбе. Они всеми силами стараются обуздать ее, взять под свой контроль. Так Джером Сиринг (рассказ «Без вести пропавший») предпринимает титанические усилия, чтобы выбраться из-под обрушившихся балок. Но судьба обязательно свершится. Она осуществится в реальном, бытовом измерении чудовищным кошмаром смерти, причем кошмаром не готическим, не запредельным, а устрашающе обыденным. Это ужас переживания человеком смерти, который открывает глазам читателя Бирс, настолько реален и физиологичен, что он противится всякому осмыслению. Его невозможно артикулировать, облечь в слова, заключить в уютную литературную форму. Бирс как будто бы зажимает рассказчику рот, ставит пробел, обнажает черный мрак пустоты. Вспомним финал рассказа «Случай на мосту…»: «Толкнув калитку и сделав несколько шагов по широкой аллее, он видит воздушное женское платье; его жена, свежая, спокойная и красивая, спускается с крыльца ему навстречу. На нижней ступеньке она останавливается и поджидает его с улыбкой неизъяснимого счастья, — вся изящество и благородство. Как она прекрасна! Он кидается к ней, раскрыв объятия. Он уже хочет прижать ее к груди, как вдруг яростный удар обрушивается сзади на его шею; ослепительно-белый свет в грохоте пушечного выстрела полыхает вокруг него — затем мрак и безмолвие!

Пэйтон Факуэр был мертв; тело его, с переломанной шеей, мерно покачивалось под стропилами моста через Совиный ручей»

Приближение невыносимой смерти Пейтон Факуэр пытается всеми средствами оттянуть. Он стремится приручить кошмар, обуздать его своим воображением, накрыть покровом эстетической иллюзии. Герой, как мы помним, сочиняет в своем воображении историю побега. Очень романтическую и красивую. Вообще романтическое мировидение, особенно это касается ранненемецкого романтизма, крайне оптимистично. Мир, утверждают романтики, будет таков, каким мы себе его вообразим. Достаточно лишь приложить фантазию, и реальность перестанет быть косной, неизменной и откроет нам новые стороны, неожиданные возможности. И вот Факуэр творит новые возможности жизни, отказываясь созерцать невозможный, невыносимый кошмар. Сочиненная им история настолько убедительна, что читатель невольно поддается эстетической иллюзии и верит, что Пэйтону Факуэру в самом деле удалось сбежать прямо из-под виселицы. И потому столь неожиданной для читателя оказывается кошмарная развязка рассказа. Факуэр в самом деле вдохновенно и самозабвенно созидает свой романтический мир. Но ужас реального тем не менее начинает просвечивать сквозь радужную, иллюзорную ткань его рассказа дикой физической болью удушья: «Шея сильно болела, и, дотронувшись до нее, он убедился, что она страшно распухла. Он знал, что на ней черный круг — след веревки. Глаза были выпучены, он уже не мог закрыть их. Язык распух от жажды: чтобы унять в нем жар, он высунул его на холодный воздух». Да и сам этот романтический мир, стремительно разворачиваясь на глазах у читателя, постепенно начинает выглядеть все более условным. Так, выбравшись в своем воображении на берег, Факуэр оказывается почти в блоковском романтическом соловьином саду: «Крупные песчинки сияли, как алмазы, как рубины, изумруды: они походили на все, что только есть прекрасного на свете. Деревья на берегу были гигантскими садовыми растениями, он любовался стройным порядком их расположения, вдыхал аромат их цветов. Между стволами струился таинственный розоватый свет, а шум ветра в листве звучал как пение эоловой арфы. Он не испытывал желания продолжать свой побег, он охотно остался бы в этом волшебном уголке, пока его не настигнут». Потом вымышленные картинки и вовсе начинают размываться, линять, обнаруживая черные провалы пустоты. Ужас нарастает. И, наконец, финальным аккордом, яростным ударом реальность обрушивается на героя: кошмар повседневного окончательно отменяет эстетическое и разоблачает его. Рассказ пресекается. Речь тормозится. Невыразимая реальность восстанавливается в своих правах: тело Пэйтона Факуэра мерно покачивается под стропилами моста.

«Чикамога» — еще одна бесспорная удача Амброза Бирса. Это — название ручья, у которого произошло одно из самых кровопролитных сражений (19—20 сентября 1863 г.) гражданской войны. Глухонемой мальчик, сын небогатого плантатора, вооружившись самодельным деревянным мечом, отправляется на поиски приключений в лес, где как раз протекает ручей Чикамога и где скоро произойдет знаменитая битва. Мальчик охвачен воинственным пылом, он направо-налево разит невидимых противников. Но, увидев кролика на дорожке, пугается и бежит в чащу леса. Здесь, испуганный и усталый, он засыпает и не слышит грохот происходящего рядом сражения. Проснувшись, он видит, что по лесу ползут существа, напоминающие странных зверей. Это раненые, пытающиеся найти убежище в лесу. Ребенок хочет оседлать одного из них. Затем возглавляет исход раненых, вообразив себя полководцем. Вернувшись домой, он видит догорающую усадьбу, и вдруг перед домом он замечает развороченное снарядом мертвое тело женщины с выпавшими наружу мозгами. В ужасе он издает жуткие нечленораздельные звуки (глухонемой) и, дрожащий, застывает возле трупа.

Вновь перед нами история приобщения к жуткому кошмару реальности и история разрушения эстетической иллюзии, радужных романтических снов. Первое, что бросается в глаза, — неожиданная, очень неудобная и неприятная для всякого педагога-гуманиста версия детского сознания. Она опрокидывает придуманное романтиками и одобренное всем ХIХ веком представление о душе ребенка. В романтической философии детство — счастливая райская пора. Это — истинное начало всякой личности, которое каждому человеку нужно в себе открыть. Ребенок невинен. Он еще не пережил грехопадения и не захвачен расчленяющим мир рассудком. Дитя часто уподобляют пророку, поэту, мудрецу, наделенному мистическим чувством, воображением и вообще всеми потрясающими качествами, которые были свойственны человеку в эпоху мифического Золотого века. Эта традиция мифологизации ребенка и детства появляется и в текстах американских литераторов XIX века: Р. У. Эмерсона, Г. Д. Торо, У. Уитмена и многих других. Младенец, или ребенок, обладает, в их представлении, целостным сознанием, ощущением сопричастности первозданной природе, вещам, Богу.

Этот миф настолько удобен, что даже сейчас мы люди, XXI века, испорченные фрейдизмом и постфрейдизмом, готовы в него поверить. Однако у Бирса в рассказе все по-другому. Циничнее, проще и убедительнее. Его ребенок биологически наследует воинственный дух своих героических предков, например, отца, бравого солдата, некогда убивавшего дикарей-индейцев во имя торжества цивилизованной Америки. Собственно к этому инстинкту и сведено все сознание ребенка. Ничего другого в нем нет: автор не балует нас психологизмом и глубокой диалектикой души. Мальчик, как и большинство персонажей Бирса, удручающе одномерен. Этот воинственный дух является в своей основе инстинктом убийства, борьбы за выживание.
Он — страшный двигатель судьбы, неумолимо приводящий к порогу смерти, к ее созерцанию, которое рождает ощущение непередаваемого ужаса. Такова логика предопределения: рано или поздно герою, увлеченно бегающему по лесу с мечом и убивающему невидимых врагов, откроется кошмарная истина смерти. Смерть в ее повседневной неприглядности — логическое следствие всей этой воинственной беготни.

Но — все по порядку…

Ребенок и понятия не имеет, куда заведет его игра в войнушку. Он весь в своем придуманном мире, в эстетической иллюзии. Он разит врагов направо и налево до тех пор, пока не встречает на своем героическом пути пушистого кролика с ушками: «Удаляясь от ручья, мальчик вдруг столкнулся с еще одним, гораздо более грозным врагом. На тропинке, по которой он шел, сидел, вытянувшись струной, держа на весу передние лапки, кролик с торчащими кверху ушами. С криком ужаса ребенок повернул назад и пустился бежать, не разбирая дороги, невнятными воплями призывая мать, плача, спотыкаясь и больно раня нежную кожу в зарослях терновника. Сердечко его бешено колотилось, мальчик задыхался и совсем ослеп от слез». Мир тотчас же дает трещину. Эстетическая ткань вымысла рвется, обнаруживая реальность — кролика, который выглядит непередаваемо жутким. Таким жутким, что охвативший ребенка ужас не может облечься в слова — он вырывается из его души нечленораздельным воплем. Здесь Бирс еще склонен повалять дурака, поиронизировать над своим незадачливым героем, вполне по-романтически пережившим разрыв мечты и реальности. Но это лишь пролог к тому, что произойдет потом. А потом и рассказчику, и читателю, и герою уже будет не до смеха.

В лесу мальчик видит еще одно ужасное зрелище — раненых конфедератов, которые ползут в сторону ручья. Тут нетрудно заметить иронический параллелизм. Солдаты уже пережили то, что предстоит пережить герою. Они отважно форсировали ручей, воинственно наступали, видимо, окунулись в кошмар жуткой бойни, увидели смерть, и теперь, изуродованные, покалеченные, ползут восвояси. Их путь вполне закономерен. Судьба привела их к порогу смерти. То же самое произойдет и с ребенком: его душа будет навеки искалечена созерцанием смерти. Но пока еще, с любопытством разглядывая ползущих раненых и видя в них не то зверей, не то птиц, он об этом не догадывается. Эстетическое берет верх над страхом. Инстинкт вымысла настолько устойчив, что он с легкостью осваивает реальность и примиряет героя с ней. Реальность вновь предстает радужным сном, точнее, занятной игрой: мальчик убежден, что с ним хотят поиграть в лошадки, и вскарабкивается на спину человека, у которого оторвало нижнюю челюсть. Но раненый его сбрасывает, и ребенка одолевает смутный страх, откликом которому становится жуткая тишина, воцарившаяся в лесу. Неизрекаемый ужас вновь пробуждается, постепенно захватывая сознание ребенка, препятствуя воображению и творчеству.

Однако вымысел опять восстанавливается в своих правах, и художественная иллюзия побеждает страх: мальчик, вообразив себя полководцем, сжав в руке деревянный меч, встает во главе отступающего войска. То же самое происходит, когда его глазам открывается жуткое зрелище горящей усадьбы. Он начинает радостно бегать вокруг пожара и притоптывать в такт танцующим языкам пламени. И все же судьбе угодно свершиться и открыть герою реальность, кошмар смерти. В горящей усадьбе он узнает собственный дом, а перед ним видит обезображенный труп женщины: «По другую сторону дома, озаряемое пламенем пожара, лежало тело мертвой женщины. Бледное лицо было запрокинуто кверху, в пальцах разметавшихся рук зажата вырванная с корнем трава, платье разорвано, в спутанных черных волосах запеклись сгустки крови. Большая часть лба была снесена, из рваной раны над виском вывалились мозги — пенистая серая масса, покрытая гроздьями темно-красных пузырьков. Это была работа снаряда!».

Покров эстетического окончательно спадает. Подлинное переживание страха непередаваемо. Оно противится разуму и сопротивляется всякому облачению в слово, которое разуму подчинено: «Ребенок задвигал руками, делая отчаянные, беспомощные жесты. Из горла его один за другим вырвались бессвязные, непередаваемые звуки, нечто среднее между лопотаньем обезьяны и кулдыканьем индюка, — жуткие, нечеловеческие, дикие звуки, язык самого дьявола. Ребенок был глухонемой». Единственной точной реакцией на ужас реального может быть только нечленораздельное индюшачье кулдыканье, абсурдная, древняя допонятийная речь. И здесь Бирс опережает свое время, преодолевает границы эстетического, подводя художественное высказывание к собственному отрицанию и к фигуре молчания.

magazines.russ.ru