Вы здесь

Стерпится - слюбится

Всех-всех с постом и молитвой! выкладываю рабочую версию рассказа для критики 

- Выходи за меня замуж?
Вера даже не удивилась: ждала, всем сердцем чуяла – неспроста подарок был. Подарки она любила, но всегда принимала их с опаской и сомнением. Если дарят, то и тебе в ответ придется когда-нибудь дарить. А посторонний человек так и вообще без умысла ничего от себя не оторвет. Вот и тут сразу поняла: неспроста такая щедрость. Подарок был роскошным, поистине царским, - расшитый, алого шелка поясок, - и откуда только взял такой? Отказаться от дивного рукоделья было сверх ее сил, потому продолжения ждала с нетерпением – кажется, готова была на любые жертвы ради такого подарка.

И вот свершилось! Захотелось как-то съязвить, огреть едким словом, чтобы оглох от ее горячности, но сдержалась. Иван, конечно, не красавец да красота-то ведь мужику и не нужна, мешает только. Сила и сноровка – вот истинно мужские достоинства: такой и защитник и добытчик, семья за ним как за каменной горой. Иван силен: грудь щитом стальным, богатырская, плечи вразлет, кажется, все небо загородить могут. Нос сломан? так ведь с лица воду не пить. Да и серые горящие глаза, кучерявая русая голова – при нужном настрои и залюбоваться можно. А имя, имя какое! русское родное ласкающее, что еще надо? Ей ли выбирать: по молодости и горячности сколько женихов отвадила, а теперь в старые девки вот-вот запишут, осенью все двадцать пять стукнет. Зовет замуж – так иди.

Появился он у них где-то с месяц. Первый раз вместо дядьки Петро приехал за молоком на ферму с молокозавода. Тогда только словом с ним перемолвились, он бы может и охочь был до большого разговора, да уж больно не понравилось Вере как глаза у парня горели, постно-маслянным отливом – так и гляди руки измараешь, не отмоешь. Потом исчез и появился с неделю назад. Подкараулил ее, когда возвращалась с фермы домой, перегородил тропинку, там, где она меж двух сараев стискивается; стоит улыбается.
- Ты чего? – испугалась Вера.
- Да так просто, - а сам ближе придвинулся и руками цап ее за бока, а улыбка еще шире, гляди лопнет от натуги.
Обомлела от неожиданности, но быстро оправилась, толкнула так, шмякнулся о стену и упал.
- Ох, погляжу, горяча девка!
- А то!
После этого их дорожки не переплетались, и вот тебе объявился вдруг с пояском шелковым.

- Ну что? Пойдешь за меня?
- А не боишься, добрый молодец? – смотрит с ехидцей, лукавым огоньком глаза горят, - Я ведь девка горячая, сам знаешь, и убить могу, если что не так.
- Да уж как-нибудь сладим, сам не лыком шит.
На том и порешили: свадьбу осенью сыграют после всех покосов, уборочных, тогда и поспокойнее будет, посытнее – за весну-лето пообвыкнуться, пооботрутся. Да и родных подготовить надо, все-таки не та семья, чтобы с улицы мужа приводить. Что подумают по деревне-то, если без году неделю знакома, а сразу расписываться? Нет, лучше в невестах походить, и чтобы никаких вольностей-шалостей, времена хоть может и новые да воспитания она старого, временем выверенного.

Ночью Вера не спала, крутилась с боку на бок, ругала себя на чем свет стоит – дала слабину ты, девка, ох как дала; как жить с таким будешь, без любви, без интереса, на голом то расчете. Да и кто он? Кого не спроси – никто даже и не слышал откуда да какие отец с матерью, приехал говорят не пойми то ли с Урала, то ли с юга. А зачем приехал? Что ему не сиделось на месте-то? Чем уральско-южные девки хуже тутошних. Так и лежала гладила под одеялом поясок шелковый. «Эх, купил он тебя, Верка, - думала, - привязал к себе пояском туго, не отвяжешься»
Утром было решилась пойти и назад вернуть и поясок и данное слово, но в сенях поймала ее мать. Зоркое материнское сердце еще с вечера учуяло неладное.
- Ты, Верка, не глупи. Обещалась - иди. Любовь – глупости это, для кино, для книжек, а жизнь она, доченька, как газета сухая и лживая. Лишь бы в дом деньги носил, а детей родишь, так полегче станет.

Так и осталась Вера в невестах: Ивана не бегала, но и особо не ластилась к нему; перед людьми тоже не выпячивалась новым положением, но и не скрывалась – старалась сама привыкнуть к будущему. Жила ведь изо дня в день не своей жизнью, чужой: родителей, брата, колхоза – в клуб идти надо, шла; на ферму – так на ферму. Замуж? Что ж и замуж, не для себя, а потому как надо, - знала только, что не сейчас, но когда-то там в далеком туманном завтра. А тут разом это завтра обрисовалось четко, нахально, нахраписто, и все сломало-переиначило. Приноравливайся по-новому, пристраивайся, да не привыкать, приноровилась – встречи с Иваном заняли место где-то между утренней дойкой, а по воскресеньям между вечерней, и домом. Пешком по выходным приходил ради нее из города, благо всего каких-то семнадцать километров наискосок через лес, и гуляли вдоль берега, сидели на пригорке и больше молчали – он не умел говорить много, а она и не любитель была. Зачем сидели, зачем молчали? Наверное, надо было так, чтобы как у всех, чтобы как у людей.
И все бы так и пришло своим ходом к разудалой обычной свадьбе «как у людей», если бы не отец.
Арестовали его в начале июня, только Вера с утренней дойки воротилась. Отец всегда отличался несдержанностью да горячностью на язык, на кулаки был холоден, а вот языком мог нарубить дров: не смотрел ни на что, замахивался с плеча как думал. Правда больше как-то не по злому, все по мелочи, а тот вдруг ляпнул что-то на людях да не по делу. Ляпнул и забыл, но кто нужно и где нужно не забыли, все ему припомнили: и как в колхоз с неохотой пошел, и как горячился в коллективе не по-разуму.

- Индивидуалистически, мелкобуржуазно мыслите, товарищ Свиридов, - сказал следователь, - времена у нас другие теперь, страна счастливая, думать больше надо о народе, о партии, на товарища Сталина равняться надо!
Вежливо так говорил, по-интеллегентному, затягивался и выпускал сигаретные кольца дыма, а затем энергично тыкал окурок о пепельницу и добровольно предлагал раскаяться, все подписать как положено, по чину, а там Родина не забудет своего сына, перевоспитает, выправит. Да заартачился товарищ Свиридов, стиснул кулаки, побелел:
- Не для того я всю жизнь горбатился, чтобы вы меня перевоспитывали! Вот вам, видели, - и вскинул руки в неприличном жесте, и в следующее мгновение лежал он, здоровый мужик с огромными сбитыми кулачищами на холодном полу и до блеска вычищенные сапоги оттанцевывали по его бокам и кадриль и чечетку.

С отцовым арестом все пошло наперекосяк: люди враз помрачнели, смотрели с опаской, кое-кто и с ненавистью, и со злорадством. Ждали вороны крови, словно радовались не они сами на месте Свиридова, пронесло. Не любили все-таки отца за язык его, не любили. Вопрос только умели ли они вообще любить? Знакомо ли им было это красивое простое слово – Лю-бо-вь.
Вера работала в эти дни споро, пуще прежнего, словно хотела спрятаться в работе, искала чем занять руки, и все выглядывала не идет ли Иван. А он как назло не появлялся – чуял видать как пес неладное и обходил стороной. Вместо него приезжал за молоком опять дядька Петро, а подходить к нему и допрашивать Вера побоялась – подумает будто она, девка, за парнем бегает. А вскоре, как отчаялась уже ждать, Иван и появился.

- Вот что, Верка, ты меня не знаешь и я тебя тоже. Ни я тебя замуж не звал, ни ты мне слово не давала, - и складно так заговорил, прям по книжному, ученому, словно все это время только и делал как репетировал. – Ты пойми, Вера, мне неприятности не нужны. Я с врагами народа дел не имею и иметь не желаю!
Вера все слушала молча, шурудила в печи кочергой неистово, как молотком шахтерским, словно самое нутро печное расковырять хотела.
- Ишь ты, как! не поймали, а уже общипали, - с ненавистью швырнула на пол кочергу, пошла на Иван медведем, - убирайся, с глаз моих долой убирайся, встречу вот этими руками придушу, гадину!
Выскочил Иван с перепугу и бежать – до того глаза бешенные у Веры были, никак ополоумела девка. А она рухнула на лавку и разревелась.

Так и не знамо, как и вышло бы, если не война. Можно ли сказать, что стала она спасением для их семьи? Вера не знала. Но немцы шибко нажали на отступающую советскую армию, и кто-то там где-то сжалился и отца вместо лагеря, вместо клейма отправили на фронт. Впрочем, и брата тоже и почти всех деревенских мужиков. И остались одни бабы и старики с детьми. Вести с фронтов приходили тревожные, но странно - полегчало на сердце, словно Вера чуяла, что и отец и брат теперь в безопасности, как ни глупо это звучало. Там, на войне, судьба человека зависит не от капризной воли следователя, не от пересудов соседей и не от подарков, которым нет сил противиться; там все по честному, там судьбу вершит пуля, осколок, везение, а не твои слова. И потому Вера была спокойна за отца: наедине со смертью лицом к лицу как-нибудь сдюжит, как-нибудь выживет. Да и не могла война быть долгой, сегодня немцы жмут, так завтра наши соберутся силами и обязательно дадут отпор – в это все верили, а потому и она верила.

Иван быстро забылся в заботах – покос выдался тяжелым, изнуряющим, такой же изнуряющей обещала быть жатва. Но как только хлеб налился золотистой спелостью, произошло совсем неожиданное. В тот день они впервые вышли убирать дальнее поле. Солнце уже поднялось над иссиня-черной кромкой леса, тянущегося вдоль переливающейся серебром ленты реки; обильная роса подсохла: день обещал быть необычно жарким, как и вся неделя до него. Несмотря на это работалось споро: бодрое тарахтение трактора, мелодичный звон косы, стрекотание кузнечиков – все сливалось в дивную песню, которая проникала в самое сердце и от него кровотоком отзывалось в кончиках натруженных пальцев. Вся усталость от ранней зоревой дойки ушла, растаяла, и Вера как мифический богатырь словно срослась с полем, так и ходили загорелые руки, сжимались и разжимались мышцы бодрыми пружинами. И от натуги рождался от запястий странный гул, подымался и опадал, зудел, и казалось вот-вот дойдет до самых плеч и напряженно лопнет.

Все в этом гуле было неестественным, чуждым растекающейся вокруг песни, и Вере показалось что это от усталости, от ее неуемной жажды забыться в рабочем угаре, но как только она остановилась передохнуть гул стал еще четче и теперь исходил не от рук, а откуда-то со стороны реки, от моста. Прикрывшись ладонью от солнца, Вера вглядывалась вдаль, пока не смогла различить черную точку натужно подымающуюся в гору по извилистой дороге.
- Никак к нам гости пожаловали, - бабы побросали работу, сгрудились и молчали, словно боялись пропустить нечто важное.
Машина с лету вылетела к полю, лишь слегка сбавив ход, из окна высунулся водитель – помятый лысый мужичонка в кепке набекрень.
- Немец у Плещеевки! Гоните быстрее скот на область, - прибавил газу и, подняв облако пыли, скрылся.
А следом от леса догнала и ударила еще одна волна гула, срывающегося, то тонко-комаринного, то тяжелого шмелино-утробного дребезжания. Одна, вторая, третья нарастающие точки жуками выползали из леса и направлялись к мосту.
- Повоевали бабыньки, - услышала Вера голос сухонькой в синем платочке бабы, и звучал он так жалко и так чуждо, что захотелось от него зарыться поглубже в хрустящую золотую солому и лежать так до скончания века.

Немцы обосновались на селе по будничному тихо, словно это не была русская деревня, и все происходило где-нибудь под Берлином в расово правильном немецком краю. Заняли лучшие дома офицеры, в правлении колхоза обосновался штаб, и деревня зажила особой непонятной жизнью. Фашисты вели себя удивительно мирно, если не принимать в расчет, конечно, добровольно-принудительное поедание птицы и скота. И все ж в воздухе накапливалась, всем телом чувствовалась, напряженность, словно реальность переместилась в зыбучие сны и вот-вот прорвется кровавым фурункулом обратно. На Веру это действовало таинственно, гипнотически, она стала проваливаться в непонятно тревожные думки, вспоминала Ивана, отца, по долгу смотрела, как копошились немцы у своих мотоциклов, или плескались под водой – они до надоедливости любили купаться, облепливали единственный колодец на улице, гремели ведрами, гортанно кричали, фыркали, обливали друг друга, и порой казалось, что вместо них свора диких собак сбежалась в деревню и лает и грызется и катается по траве, то отряхиваясь так что брызги летят в разные стороны, то вновь окунаясь в тихую русскую воду, смешивая, отравляя ее своим потом.
- Вылитые ироды, - плевалась в такие минуты мать, и это толчком ударяло Веру и выводило из раздражительной задумчивости.
Немцы же в свою очередь на Веру вообще не обращали внимания, так будто ее и вовсе не существовало в селе и даже, если кто-то заходил в их двор, то всегда обращались только к матери. Поначалу это было странно и удивительно, но потом она обвыклась, и когда однажды на улице к ней обратился русоволосый офицер от неожиданности едва не бросилась наутек.
- Фройлен, - его голос, казалось, идет сквозь туманную пелену, такую вязкую, она даже не сразу поняла, что ее зовут помыть пол в какой-то избе.
Он привел ее в избу председателя, где жил с другим офицером. Председателя, одинокого старика, они еще с первых дней выгнали жить на сеновале, и с тех пор его почти не было видно. Она мыла полы, подоткнув подол, а немец стоял, оперевшись о стену у окна, и смотрел, как солнце лениво передвигается по ее загорелым ляжкам. С тех пор несколько раз в неделю она приходила и мыла полы, а он вот так стоял и смотрел. Все проходило в полном молчании, и как только пол начинал блестеть первозданной чистотой, офицер говорил «Данке» и порой, видимо в приливе арийской щедрости, дарил ей немного шоколада.
- Фот, фройлен всегда любить сладость, - говорил он на странной смеси русского и немецкого.
Вера принимала шоколад, но как только отходила от дома незаметно роняла его в траву. Это ей казалось необычно смелым поступком, сродни солдатской атаке против оккупантов.
Так продолжалось несколько недель, она уже знала в какие дни приходить и делала это без напоминания, ненавидя себя за эту рабскую покорность. Пришла она и в тот день, который, как и многие до него начался с холодного осеннего утра, промозглого, но солнечного. Вера мыла полы, а офицер вопреки сложившемуся порядку сидел за столом и что-то писал. Она украдкой поглядывала на него и почему-то старалась растянуть помывку как можно дольше. Наконец, он оторвался от бумаг и пристально посмотрел в ее сторону.
- Фви знаете, Вера, - начал он, на удивление чисто, - у фас великий культура. Фви читали русский писатель Достоевский? а Толстой, Лескоф? Удивляет какой великий культура и какой скотский жизнь в ваша страна.
Вера замерла от неожиданности, бросила тряпку на пол, и мокрой рукой оттерла лицо. Она словно впервые увидела этого человека. В нем не было ничего примечательного, пожалуй, он был даже невзрачным – русые волосы, глаза непонятного цвета, легкий шрам над верхней губой и изможденное лицо уставшего офицера, которому давно уже минуло тридцать и которого впереди ждала только война и неопределенность. Удивительно, как раньше она не замечала его инаковость, отличность от других немцев, топтавших ее землю. Словно сейчас здесь был совсем другой офицер, не тот, который позвал ее мыть полы, и не тот, что стоял и смотрел на ее ляжки, и угощал ее шоколадом. Ей ли было знать, что он и правда неправильный немец – правильный немец не мог читать Достоевского, не мог восхищаться культурой диких азиатов-недочеловеков. Что может быть сейчас своими словами он выносит себе приговор, потому как фюрер всему русскому давно уже сказал «нет».
- Фви так смотреть на меня, я что-то не так говорить?
Вера не ответила, лишь бросила тряпку в ведро и вышла. Он ее не остановил. На следующий день она поймала себя на мысли, что постоянно думает о нем; и еще на следующий и еще. В положенный день она не пошла мыть полы, и к вечеру вдруг в окне ей показалось будто мелькнул его силуэт, но оказалось это какой-то молоденький немчик шел с корзинкой в лес. «Удивительно, - подумала тогда Вера, - как он похож на моего брата». Ее вдруг обожгла ужасная мысль: ведь немцы тоже обычные люди, у них две ноги и две руки, и смеются они хоть слишком громко и гортанно, но смеются, и тоже видимо думают о чем-то своем людском – о еде, о сне, о любви, о победе. Неужели они такие как она, как ее отец и ее брат. Но тогда зачем они здесь? Что делают и что хотят?
Утром Вера пошла и вымыла пол в председательской избе. Офицер не сказал ей не слова, почему она не была в положенный срок, он вообще ее кажется не замечал, молчал и постоянно куда-то выходил, хлопал дверью, напуская зябкий колючий сквозняк. А потом, когда она уже собралась уходить, подошел и протянул небольшую потертую книжечку, умещавшуюся в ладони.
- Фот, это фвам, подарок, Достоевский в немецком, - и улыбнулся.
Тогда Вере показалось будто в окно ударил сноп света и заиграл его улыбкой. Она оттерла руку о платье и неуверенно взяла книгу, а он уже снова умчался по своим невиданным делам.
Вечером немцы покинули деревню, вместо них, конечно, вскоре пришли совсем иные, и начался непонятный хоровод оккупационной жизни – голодный, вшивый, грязный, с изнурительно выматывающим копанием окопов и расчисткой снега. Отупляющая жизнь, настолько однообразная, что нет ей конца и края. И когда отчаяние предательски хватало за горло, Вера вдруг вспоминала о той книжке с ладошку, которую непонятно почему берегла и укрывала от всяческих невзгод. Она ныряла рукой за пазуху, нащупывала шероховатую поверхность обложки и вспоминала это смешное слово «фройлен», которое она снова услышит только в далеком-далеком семидесятом, когда будет отдыхать в санатории, в Крыму. Вера пойдет гулять по городу, и ветер донесет до нее это щемящие смешение немецких звуков, и на мгновение ей покажется что она снова моет пол и снова он сидит за столом, а потом вдруг говорит про Достоевского и Лескова.
Но это были редкие минуты отдохновения от отупляющего однообразия, настолько отупляющего, что она даже не испытала радости, когда в один из блеклых дней тяжелый силуэт с красными звездами промчался над их деревней, проскользнул над самими головами, махнул крыльями и скрылся за лесом. А вслед за ним, не успело солнце склониться к закату, земля ухнула, задрожала, заходила ходуном, небо вспорол тянущийся свист – свист смерти и наступающей свободы.

Отец вернулся с фронта живым и даже непокалеченным, вслед за ним пришел брат. Война осталось вчерашним сном, но сном незавершенным, недосказанным. Вера непонятно чего ждала, сжималась внутри при каждом скрипе калитки, каждом хлопке двери. В начале августа гибкая тень пробежала по окнам, и в радостном замирании Вера выскочила во двор. У сарая спиной к ней в уже догорающем закате, бьющем в глаза, прорисовывался мужской силуэт. Она силилась рассмотреть кто это, что ему надо, и молчала – ждала, и он ждал. А потом шагнул на встречу, и Вера увидела Ивана в потертой, но чистой гимнастерке, с болтающемся, подоткнутым левым рукавом – рука заканчивалась чуть ниже локтя.
- Вот и я, Вера, - сказал он, - давай начнем все сначала.
Осенью они расписались, и Вера была хорошей женой, а потом и хорошей матерью. Они никогда не говорили о прошлом, и не вспоминали его. Только изредка, в самые тяжелые минуты, Вера позволяла себе достать из затаенного уголка пожелтевшую постаревшую книжку, гладила пальцем бурую обложку и вновь прятала на долгие-долгие дни. 

Комментарии

Сергей Слесарев

Светлана, привет!!! ой если коротко - долго и тяжело болел, потом вот диплом и госы сдавал, сдал и теперь дипломированный юрист (страшно подумать даже ). Хочу, начиная с этого рассказа, постараться бывать регулярнее - а там как Господь управит! и буду, конечно, ждать с нетерпением твоего мнения насчет рассказа!

Страницы