3
Постепенно я обживался. Впервые в жизни я заготовил себе к текущей зиме дрова. (Председатель колхоза щедрой рукой выписал мне тележку мокрой осины, которую я радостно терзал, вонзая с брызгами колун в полугнилые плахи).
Шлепая поздно вечером за парным молоком по беспредельной, как Матерь-Волга в разливе, деревенской грязи, подвергаясь преследованию и облаиванию всех пород собак, какие только были выведены человечеством за всю его историю после грехопадения, я научился общаться со звездам, более близкими и родными в деревенской всепоглощающей ночи, чем инфернальный свет лампочки на единственном мишкинском косом, как пионерский салют, столбе.
По пятницам я покупал у продавцов сельского магазина, чеченской пары, какой-нибудь «еды» и бутылку сухого вина. Продукты мне отпускала очаровательная долуокая Лейла, а вино, не спрашивая моего желания, всегда выносил из закромов ее муж, серьезный горевзорный Шамиль. Он неизменно стоял за спиной жены, скрестив на груди руки, более наблюдая за людьми из-под своей кепки, чем торгуя. При моем же появлении кавказец заметно оживал, степенно двигался в тайные недра магазина и не скоро возвращался оттуда с пыльной бутылкой белого вина, которую бережно протирал фартуком. «Зачем напиваться, как свинья, да? — излагал он при этом свою жизненную концепцию, меланхолично передавая мне бутылку. — Но, если ты мужчина, да, от тебя должно немножко пахнуть сухим вином. Немножко». И молчаливый взгляд этого «верховного главнокомандующего сельской торговой точки» выражал столько мудрости, что Премудрый Соломон перед ним, ну, просто разводил руками.
За окном уже как бы моего дома, царственная осень неторопливо отсчитывала золотую монету берез в, увы, скудном ломбарде моей души.
Раскрывает осень пространство,
Укорачивая день.
Мне пожаловано дворянство
Дворами пустых деревень...
Что мне делать с этим наследством?
Мне в него и вовек не вступить!
Есть от всех злоключений средство —
Небо пригоршней полною пить...
Я ловил летающую в раскрытом осеннем пространстве паутину слов, и мне казалось, что писал стихи, когда в гости пришел врач.
— Доктор Вьюнок. Можно просто: Саша. Я провожу профилактику шизофрении, — представился человек, очень похожий на всех советских докторов, гуманный и решительный.
Доктор Вьюнок располагающе улыбнулся, протянул мне крепкую, как «объятия страны», руку и выгрузил из кармана странно пахнущего пиджака на стол теплую пыльную бутылку коньяка, которую я, признаться, давно уже наблюдал на прилавке нашего сельмага.
Вьюнок тоже был здесь молодым специалистом, но рано облысел, безусловно, от латыни,
этой занудной спутницы юристов и медиков. Мы в нашем гуманитарном вузе изучали церковнославянский язык, и поэтому к последнему курсу студенты-филологи неизменно отпускали усы и бороды.
Я поздоровался с «Просто Сашей» и с досадой посмотрел на чистый белый лист бумаги, зажатый в каретке пишущей машинки «Москва».
Впрочем, врач оказался компанейским товарищем и остроумным собеседником. Уже через четверть часа в ответ на его веселые зарисовки из жизни женской психушки я рассказывал ему, как в тетрадку одной из моих учениц, явно мне в угоду, был аккуратно вклеен портрет Горького, вырезанный из хрестоматии, под которым трепетной ученической рукой было подписано фломастером: «Некалай Васильявичь Гогол».
— Архетип определен верно, — не смеясь, прокомментировал мой рассказ врач. — На языке мишкинцев это значит: ПИСАТЕЛЬ. Не важно, какой. Я, например, для них не врач-психиатр, а просто ВРАЧ. И идут ко мне со всеми болезнями. Я сначала переживал, мол, не справлюсь, пока не понял, что и болезнь-то у них, в сущности, тоже условная, одна на всех: «ХРОНИЧЕСКИЙ ВСЕБОЛИТ». И лечить эту болезнь тоже нужно условным ЛЕКАРСТВОМ. Даешь совершенно любую таблетку, и ужасно благодарный человек от тебя уходит. И непременно выздоравливает. Когда-нибудь. И вот о тебе уже говорят с уважением. И я успокоился.
Мне пришлось согласиться с Вьюнком:
— Я, вероятно, здесь тоже просто УЧИТЕЛЬ, потому что меня, помимо законных часов русского языка, литературы и условно законной истории, загрузили еще трудами, физкультурой и рисованием с черчением...
— Вот видишь, математику тебе же все-таки не дали! — Развеселился мой новый знакомый. — Что значит, директриса школы — человек с высшим образованием!
Выпитый коньяк поманил нас на просторы нашей необъятной Родины. Однако, проявив благоразумие, свойственное интеллигентным людям, мы ограничились прогулкой в «женскую психушку». Мне так не терпелось посмотреть «то поместье, где деревенский старожил лет сорок с ключницей бранился...» Но если снаружи здание имело в себе еще что-то от старинной усадьбы, то внутри...
Запах, встретивший меня в недрах бывшей усадьбы графа Тучкова, одним ударом вышиб из головы коньяк, вторым — из глаз слезы. Зажав нос, я с ужасом наблюдал полутени, получеловеческие тела на раскладушках и просто на полу, беззвучно шевелящие губами или стонущие, мертво-неподвижные, болезненно-осторожно двигающиеся, как блокадники Ленинграда в документальных хрониках, или по-блошиному суетливо копошащиеся в полумрачных складках комнат и коридоров, где не было ничего — ни света, ни красок, ни объема, ни форм — так, устало конвульсирующая материя с явной тенденцией полного замирания... Испугавшись третьего удара, я побежал следом за врачом, который тоже заметно ускорился.
То, что я проследил своим слезным взглядом, убедило меня в том, что Советская власть, утвердившаяся в бывшем поместье графа Тучкова в виде женской психбольницы, — это самое сильное, что я ощущал когда-либо в своей жизни. Какое там «дворянское гнездо»?! Скорее по остовам бывшей колхозной техники на поле близ МТС можно было бы изучать последствия «Прохоровского» танкового сражения, чем по этому строению можно было проследить особенности архитектуры дворянского быта начала ХIX века. Камины в углах, единственное, что отличало это здание от лагерного барака, были зверски выломаны, а дыры от них наглухо замурованы кирпичом и сияли из углов густым слоем ядовито-синей масляной краски, которой на железнодорожных вокзалах обыкновенно красят тупики. Тут воистину все было уничтожено «до основания» и без всяких там обещающих «а затем...». В данной конкретной точке мироздания все уперлось в никуда. И если остальной мир еще как-то жил и куда-то двигался в своем непреложно-вялом историческом развитии, то здесь все уже было человечеством израсходовано и изжито. Навсегда. И над этим интерьером, в самом центре бывшей гостиной, выполненный бедовой рукой местного самородка-живописца, уже увековечившего для доски почета сказочный образ медсестер больницы, висел не менее былинный образ В.И. Ленина, опознаваемый только по галстуку в горошек. Под портретом вождя располагалась половина лозунга: «Коммунизм — это есть советская власть плюс...»* Вторая половина лозунга, ярко свидетельствующая о беззаветной любви Предсовнаркома к электричеству, написанная очевидно на другом планшете, отсутствовала по причине утраты последнего.
Я предложил Вьюнку продолжить лозунг.
— Плюс шизофренизация всей страны!- молниеносно ответил врач-психиатр.
В своем кабинете, где над рабочим столом красовались вырезанные откуда-то маленькие портретики Кафки, Ницше и Фрейда, врач с гордостью показал мне действующее гинекологическое кресло, страшные хирургические инструменты, больше напомнившие орудия пыток из советских фильмов про фашистское гестапо, выписал мне справку, заверив ее своей личной печатью, о том, что у меня «раздвоение личности в тверёзом состоянии» (Я до сих пор не решаюсь эту справку выкинуть.) Как анекдот, рассказал, что местные колхозники пишут председателю жалобы, если сосед для сельхозработ на приусадебном участке «дурочек» (так здесь все называли обитательниц бывшего поместья графа Тучкова) получит больше, чем они.
— «Палата №6»? — Усмехнулся врач на мое сравнение с классикой. — Ты с ума сошел. Никаких таких «палат №6» у нас нет и быть не может. И то, что ты видишь, — этого тоже нет. Чехову такое и в кошмарном сне не приснилось бы.
— И ты этот сон, — доверительно посоветовал мне Вьюнок, хорошо ознакомленный как всякий дипломированный советский специалист с конфиденциальными принципами «Комитета Глубинного Бурения», — никому, пожалуйста, не рассказывай, потому что это плохой сон, антисоветский...
Поговорили о литературе.
— Все гуманитарии немного шизофреники, — убежденно говорил Вьюнок.- А герои ваших книжек наши пациенты. Некоторые даже с диагнозом, как князь Мышкин. А Дон-Кихот... и вовсе у нас в деревне живет. — Вьюнку явно понравилось это новое неожиданное открытие. — Это же ваш школьный истопник Меркурьич.
Я вспомнил нашего школьного истопника и понял, что Вьюнок, пожалуй, тут прав: Меркурьич всегда, даже когда носил к печкам дрова, оставался в пиджаке с орденами Великой Отечественной войны 1-й степени, Красной Звезды и с медалью «За взятие Кенигсберга». А сними с него эти награды — и точно, вылитый Дон Кихот!
... — А ты знаешь, почему дурочки так любят здороваться? — неожиданно спросил меня врач. И сам же ответил. — Это у них вроде теста, игры. Если с ними здороваются, значит, еще считают за людей...
Когда я ускоренно возвращался домой, из бывших каминных углов с идиотской радостью улыбались мне, бесконечно здороваясь сквозь постоянный, как шум моря, всеобщий приглушенный стон, щербатые стриженные изможденные существа, очень похожие на выходцев с «того света», которые в фильме «Вий» осаждали Хому Брута. Они казались бесплотными духами. И их присутствие ощущалось здесь везде. И это было ужасно...
4
В деревне нет жизни, воспринимаемой изнутри, и там невозможно отсидеться дома, ибо и дом в деревне — это тоже жизнь.
Я говорю об этой тонкой, интуитивной растительной жизни, которая, подобно потягивающейся со сна юности, навевает вам прокапнувшим солнышком сквозь паутину ветвей могучего дерева «сны о чем-то большем»*.
Я говорю о вполне зримой, слышимой и ощущаемой, весомой жизни, которая, гремя кирзовыми сапогами, вторгается в ваше бытие шагами Командора.
Я слышал кашлянье за соседской стеной, когда знал, что тетя Нюра, моя соседка, была в гостях у своей сестры в городе.
Кто-то ходил по чердаку, но пытливый луч фонарика, как прожектор Жака Ив Кусто на дне Мариинской впадины, фиксировал лишь пыльные подшивки роман-газет, снующих мышей и пустые мутные бутылки.
Кто-то грозно стучал посохом в мое окно...
Однажды поздней осенью злой ветер не на шутку разыгрался с моим домом.
Кутаясь в одеяло от холода, я, замерев, прислушивался, как неуютно «стучат зубами» бревна, как скрипят на крыше стропила, будто мачты корабля в шторм, и не мог понять, почему за стеной спокойно спит себе тетя Нюра?
А дом все охал и вздыхал, как потревоженный старый больной человек. «Братки» тополя, выстроившись перед ним в ряд, всю ночь что-то предъявляли ему, чем-то недобро грозились, больно хлестали, швыряя в него обломки ветвей, а он все оправдывался перед ними в чем-то своем, стоя на коленях, оправдывался, пока не ушла взыскующая непогода в небытие.
Другой раз, выстрелив пробкой из сна, я обнаружил себя, уже в брюках, с бешено колотящимся сердцем на улице около знакомого мне трактора «Казахстан», который, довольно урча на холостых оборотах, тупо уперся в угол нашего содрогающегося дома.
— Это Лешка, паршивец, избу перепутал, — позевывая, комментировала происходящее вышедшая со своей половины тетя Нюра. А я с ужасом смотрел на исполинского Леху, поваленного сном, как тунгусский лес буреломом, не в силах понять: кто же остановил трактор тут?! Ведь он мог без особого труда раскатать нашу хилую избушку по бревнышку и блаженно проехать дальше, как лишних пару остановок на метро, даже не заметив этого!
Дом наш, тоже будто бы разбуженный среди ночи, нервно дрожал, кутаясь во тьму. А трактор «Казахстан», как нашкодивший большой щенок, хитро улыбался фарой...
Вообще этот трактор жил как-то независимо от воли Лехи — тракториста. В Мишкино про него ходили легенды...
Деревенская легенда.
Дядя Федя Рыбин, которого никто никогда не видел трезвым, имел обыкновение в любое время года спать только на нашей дороге (к слову сказать, ни болезнь, ни дорога его никогда не брали), и даже на период короткой зимней дорожной навигации он не находил достаточно убедительных причин изменять своим привязанностям.
Машины и трактора уважительно объезжали дядю Федю, как водители Дели объезжают спящих посреди улиц священных коров.
Но однажды, когда по дороге шла колонна тракторов, увозившая с полей последний колхозный лен, дядю Федю припорошило утренним октябрьским снежком — и совершенно слился наш абориген с окружающим снежным ландшафтом.
Грозно надвигалась тракторная колонна, как черно-белая царская эскадра в фильме «Броненосец Потемкин». Казалось, судьба нашего несчастного деревенского естествоиспытателя была уже решена. И уже брезгливо отвернулся, вероятно, от своего монитора американский наблюдатель, который вполне мог бы созерцать эту картину из нашей жизни посредством спутника-шпиона, как вдруг перед самым снежным бугорком, в который превратился мирно спящий «среди долины ровныя...» дядя Федя, Лехин «Казахстан», возглавлявший колонну, вдруг встал и зарычал, как таможенный пес на осмотре перед пассажиром с наркотиками.
Проснувшийся Леха тщетно пытался сдвинуть с места свою механическую «идолищу поганую». Не решили проблемы и подоспевшие дружки — трактористы. И только когда восстал вдруг сам по себе дядя Федя Рыбин прямо из-под гусениц Лехиного «Казахстана» во всей своей величественной отрешенности от презренного бытия, подобно Мельнику из оперы А.С. Даргомыжского «Русалка» в исполнении Ф.И. Шаляпина, только тогда трактор, почтительно дождавшийся ухода дяди Феди со сцены событий, тронулся сам по себе, как льды в апреле, без всякой на то посторонней помощи...
И техника в деревне, и дома, и растительность, как люди и животные, — вполне живые существа с собственной судьбой и характером. И если ты, личинка из мертвых бетонных «сот», не проникнешься сочувственно в их привередливые, как покосившийся серый забор, настроения, то ввалится к тебе однажды ранним утром эдаким Ноздревым матерый соседский котище, дыхнув прямо в лицо будничным запахом утренних мышей, ототрет от тебя своим паленым рыжим боком какого-нибудь «Альтиста Данилова», мол, брось читать всякую муру! Посмотри в окно!
И действительно, любая репродукция поблекнет, когда сядут, на пушисто-заиндевевшей ветке (нереально красивой, как в павильоне «Мосфильма») напротив окна два снегиря, спорхнувших со страниц букваря, два вестника-пажа в красных камзолах от матушки-зимы, весело друг с другом переглядывающиеся и бойко вам что-то рассказывающие, как какие-нибудь нынешние «менеджеры по продаже». И выйдешь, как в открытый космос, в пространство своей судьбы...
Я летел на лыжах с горки в морозный ясный день, валился со смехом в сугроб и застывал в изучающей меня тишине, наблюдая, как осыпается прямо с Луны, прояснившейся в дневном небе, эта вечная снежная пыль. Я чувствовал себя елочной игрушкой, обложенной тишиной, как ватой. Кто хранит меня? Для чего?