Вы здесь

После конца света (продолжение 2)

Тишина в деревне осаждала мою душу, как молчаливый укор праведника. Она была взыскующей. Она требовала ответа.

Сначала я пытался бороться с ней с помощью магнитофона и любимых музыкальных записей, которые привез из города, но тут я сделал еще одно открытие: то, без чего я не мог жить в своей городской квартире, в студенческой общаге, этот шум города, его гул, гвалт и скрежет, эта эпатажная музыка лиловых сумерек и асфальта, этот рок, весьма разнообразный по направлениям, но един по своей сути, в русской деревне просто теряет свой смысл и становится такой же нелепицей, как бумажник с деньгами на необитаемом острове. Все содержание деревенской жизни не поддерживало этой валюты. И тогда я решил «поменять купюры» с помощью блокнотика, в который во времена фольклорной практики записывал песни и частушки бодрых старушек из деревеньки Варусово Гаврилов-Ямского района.

«Валютный обмен», собственно, пошел сразу же, как только ко мне в деревню наведался мой сокурсник-коллега и друг Женька, хорошо знакомый и с содержанием блокнотика и со взыскующей деревенской тишиной.

Когда протокол нашей встречи дошел до третьего тоста, мы откинулись на своих стульях и, не сговариваясь, затянули:

Сидит красавица девица,
Горюет по красе своей!
Куда краса моя девалась?
Кому я счастье отдала?
Я отдала иному счастье,
Лишилась матери-отца...

Петь нам с Женькой «Рябину» или «Ой, мороз, мороз...» — это все равно что старателю, приехавшему в Москву с «золотой жилы», вместо «Астории» или «Арагви», пойти в какую-нибудь пельменную на ВДНХ.

На столе, рядом с банкой каких-то стыдливых «спинок минтая», лежал пухлым бумажником легендарный фольклорный блокнотик, пожелтевшие листы которого хранили то, что действительно было золотом, а мы с Женькой пели:

По деревне ходила со стадом овец
Чернобровая Катя пастушка,
И понравился ей укротитель зверей
Чернобровый, красивый Андрюшка...
Давай сменим с тобой деревенскую жизнь
На роскошную жизнь городскую:
Разодену тебя в темно-синий костюм
И куплю тебе шляпу с полями...

Выйдя на улицу, чтобы перевести дух и проветриться, мы с Женькой вдруг обнаружили, что находимся в эпицентре радостно улыбающихся нам пестреньких обитательниц поместья графа Тучкова. Они впервые не здоровались, но бодро кивали головами, явно уговаривая нас с Женькой спеть что-нибудь еще. Мы тут же с крыльца грянули:

Ой, сват нехорош, ой, сват непригож!
Как у нас ночевал, на печи в углу спал,
На печи в углу спал, с тараканом воевал!
Как у свата-то глаза шире банного таза,
Как у свата-то шапчонка после старого чертенка!
Как у свата-то штаны после старой сатаны,
Как у свата на плеши разгулялися три вши:
Одна сера, друга бела, третья бороду поела...

И с тех пор я перестал бояться вездесущего присутствия полудуховных обитательниц «домика с пригорка». И с тех пор я стал петь. Это случилось как-то само собой. Я пел, когда колол дрова или чистил картошку, когда ставил двойку в дневник незадачливому ученику, или когда шел пешком от автобуса до своей деревни.

Это не значит, что раньше я не пел. И один, и с Женькой. Но наше пение раньше было чем-то вроде принадлежности к одной партии, одному клубу. Так и относились к нам в городе. Иногда даже приходилось драться. Иногда даже приходилось убегать. А тут оказалось, что песня в деревне вполне самоценна. Это было, как в детстве, когда я оклеил облигациями крышки всех чемоданов, а потом был крайне удивлен, узнав от ужасно расстроенных родителей, что эти красивые большие бумажки — тоже, оказывается, деньги!

Я шел тревожно с песней, как сторож ходит с колотушкой. Это была моя визитная карточка, мой эхолот, который я забрасывал в глубины преодолеваемого мною пространства. Мне хотелось, чтобы песня становилась продолжением меня, чтобы лес, через который я шел долгими проселочными километрами, допустил меня в свое бытие.
И поди ему соври!

Это в городе, стоя под душем, можно что-то там мурлыкать себе под нос, что-то нечленораздельное, этакую песенную жвачку. А в деревне, среди полей или на лесной дороге, не соврешь: птицы поднимут на смех, сосны возопиют об отмщении к небесам — и выйдет на дорогу серый оскалившийся волк, поигрывая при луне зеленым глазком, как свободное такси: что, дружок, приехали?!

Все искусственное в деревне выгорает, как пластмассовые цветы на могиле.

Паспорт в деревне может быть фальшивым. А песня — нет...

И мне показалось, что я был услышан.

Во всяком случае, я заметил, что с началом новой песенной эры моей жизни мне стало открываться то, что раньше было скрыто, будто я, долго обитавший в какой-то усадьбе, которую уже считал своей, вдруг получил доступ в иные, внутренние комнаты, доселе от меня закрытые.

Первая на моей памяти мягкая зима и купленный мною двухэлементный обогреватель «а ля камин», а вовсе не мокрая осина, послужили убедительной причиной тому, что я дожил-таки до весны, нежное дыхание которой сначала ощущаешь во сне, потом на согретой солнцем веранде, а затем уже на улице в первом дуновении теплого ветерка.
Мне, как морские недра капитану Немо, открывались по весне удивительные поляны, исполненные ландышей, как исполнены свежести мечтаний юные сны. И я учился у них распознавать босые стопочки на росистой траве. Я делово бегал по утрам к лесному ключу, где обливался родниковой водой и срывал несколько первых листиков с куста душистой смородины для утреннего чая, чтобы на своей завалинке, откинувшись спиной к теплым бревнам дома, подмигнуть легкой теплой тени майского леса.

Я так хотел отсидеться на завалинке изучающего меня времени...

Но время — это, возможно, всего лишь инструмент, что-то вроде бинокля, посредством которого Вечность исследует нас.

И вот как-то пробираясь с городского автобуса долгими пыльными проселочными дорогами в свою деревню, я радовался безлюдью, читал березам главы из «Евгения Онегина» и распевал свои песни. Когда же я выскочил из очередного леска, как глупый заяц из-под куста перед ружьем охотника, — песня оборвалась во мне, как ведро вместе с веревкой в колодце...

Передо мной лежала мертвая деревня...

То, что деревня была неживой, я ощутил холодом в душе, а потом уже распознал в его гробовом молчании: ни бреха собаки, ни кудахтанья курицы, ни веселого скрипа колодца или калитки. Людей в деревне не было. И деревня была нелепа, страшна в своем безлюдье. Только ветер мрачно играл оторванными от заколоченных окон досками и ветхими остатками ставней...

Лес и поле гремели жизнью, все кругом цвело и благоухало; стрекотали и жужжали насекомые, щебетали птицы, где-то недалеко щедро насчитывала года неизвестно кому кукушка, а деревня мертвела черными полуразрушенными домами с провалившимися глазницами выдранных окон, с завалившимися заборами, порой уже окончательно утонувшими в лебеде, вьюнах и лопухах.

Посреди деревни черной тенью нависала церковная колокольня с церковкой, едва узнаваемой из-за обвалившегося свода и целой березовой рощи, выросшей по периметру того, что когда-то называлось крышей.

К мертвой церкви, как овцы к замерзшему в пургу пастуху, прильнули могилки заброшенного деревенского кладбища. А вокруг погоста — покинутые людьми дома, полурастерзанные, страшные, как непогребенные трупы, с провалившимися коньками крыш, как у старых собак хребты...

А яблони в садах деревенских усадеб цвели, как и пятьдесят лет назад, были все в бешенном цвету, не подозревая о том, что давно уже одичали...

Я не смог пройти через это село, пробежал мимо него обходной дорогой...

И много раз возвращался я к своему видению, как к страшной и судьбоносной неслучайной находке, сопоставляя ее со своими блокнотными песнями, которыми, горланя их по лесам и пустынным дорогам, как мне казалось, я и накликал, вызвал из небытия эту призрачную, как страшный фантом, деревню.

И злобная усмешка, которую я ощущал на своей спине, уходя от мертвой деревни, вдруг открыла мне: как много, оказывается, было свидетелей у моих песен, у моих откровений с березами! И неужели это погребальное видение было мне ответом на весеннее томление моей воздохнувшей души? Так вот куда привела меня песенная стежка-дорожка, что мне открыла!

У ней родитель был жестокий,
Неволей выдал замуж дочь, —
Неволей выдал замуж дочь.
Неволей выдал замуж дочку.
Теперь горюет день и ночь.
Теперь горюет день и ночку
Своей горючею слезой.
Катись, слеза моя горюча,
Катись по белому лицу!

5

За время летнего отпуска я забыл все свои мрачные видения, отдохнул в Крыму. В конце лета я крестился в поселке Борисоглебском Тамбовской области и уже, как Клим Самгин, повторял себе: «А был ли мальчик?...»

Но, возвращаясь осенью восвояси, сойдя с автобуса, я твердо пошел по той дороге, которая вывела меня к той деревне.
Деревня была на месте. На этот раз она не показалось мне такой уж мертвой, как в мае. На ее краю я увидел какое-то копошенье и характерные звуки выдираемых гвоздодером досок. Там я разглядел один из наших сельских грузовиков с молодым водителем Юркой, который охотно подвозил нас. Юрка недавно закончил нашу школу.

Я подошел к машине. На нее знакомые мне колхозные мужики носили шифер, кирпич, кидали доски — все, что считали более-менее пригодным из разбираемого дома.

— Серега Котюнин бабкин дом перевозит, — пояснил мне, поздоровавшись, Юрка.

— А сам жить не хочет тут? — спросил я.

Юрка глянул на меня весело.

— Тут и с ума сойти не долго, одному-то жить.

Впрочем, это я так спросил. И без Юркиного ответа было понятно, что, если уж из центральной колхозной усадьбы народ в город валит...
И тут я увидел, как в отдаленье, у той самой полуразвалившейся церквушки, есть еще кто-то копошащийся...

Это была, судя по одежде, одна из наших «пестреньких», только в пегом платочке. Она величественно (как обычно совершают любую работу все наши «дурочки») что-то выдергивала из земли у церкви, похоже, сорняки, что-то подкапывала лопатой и снова выдергивала. Иногда она останавливалась, расправляла спину, распрямлялась, крестясь на колокольню, тоже величественно, и снова возвращалась к своим трудам.

— Это наша дурочка Марфушка, — проследив мой взгляд, пояснил Юрка, — она тут и живет одна. Молится, у церквы прибирается... она безобидная... мы ее Монашкой зовем...

Марфушка, по прозвищу Монашка, будто услышав, что говорят о ней, посмотрела в нашу сторону со знакомой мне добродушной щербатой улыбкой...

Конечно, одинокая «дурочка» у разрушенного храма в заброшенной деревне лучше, чем никого, но легче у меня на душе не стало. Пожалуй, даже наоборот.

— Что ж, ей здесь жить можно, — сказал я Юре, — она с ума уже не сойдет...

Юра грохнул смехом, а я пошел к своей деревне...

Песни как-то больше не пелись, и жизнь моя вылиняла в доживание. Я оживал только тогда, когда листал найденные мною на чердаке старые пожелтевшие «Огоньки» начала 60-х годов, или когда видел по цветному телевизору «Садко», недавно купленному мною на щедрую тогда учительскую зарплату, какой-нибудь старый добрый советский фильм, как правило, черно-белый...

Сославшись на то, что мне к урокам нужно готовить ТСО (технические средства обучения), я перенес к себе в дом одну из школьных киноустановок «Украина», забрал себе все имеющиеся в школе кинофрагменты к урокам литературы (катушки с пленкой в маленьких жестяных коробках, похожих на банки из-под черной икры) и научился непростому мастерству вставлять витиеватыми петлями эти пленки в киноаппарат.

Незабвенными вечерами под тихий южно — цикадный стрекот «Украины» я наслаждался кадрами из моих любых старых фильмов: «Преступление и наказание», «Мертвые души», «Гамлет», «Дон-Кихот»... Я их смотрел под горький черный байховый чай.
При всем различии со мною и Вьюнок по-своему страдал в ту зиму. Он ходил по дороге около деревни и подбирал всякую всячину, торчащую из дороги, и как-то совершенно по-детски радовался, когда обретал какую-нибудь железяку, очень полезную в домашнем хозяйстве.

Надо сказать, что только этим занятием он отвлекался от своей работы и обретал подлинное человеческое счастье.
Вьюнок с нетерпением ждал приезда жены, и уже оборудовал в своем доме теплый душ с характерными оранжевыми резиновыми трубками и баком, подозрительно напоминавшем бензобак от трактора «Казахстан».

Врач даже соорудил маленькую теплицу с искусственным освящением и подогревом почвы, где мечтал выращивать витамин «Це».
На теплице постоянно работали две «дурочки».

В ту зиму легендарный Лехин «Казахстан» поставили на капремонт, и два братана Губины, Иван и Автандил*, с маниакальным остервенением изводили былинный трактор.

Любимцу фольклора, похоже, высвечивала близкая перспектива пополнить своими останками панораму «Прохоровского поля» близ колхозных мастерских. А нездорово трезвый Леха, как медведь шатун, слонялся средь бела дня по деревне и завистливо смотрел на снующих под его ногами полусогнутых пацанов с неизменными буксами.

Я сблизился в ту зиму с нашей преподавательницей немецкого языка, сухонькой старушкой по прозвищу Шапокляк.

Я колол ей дрова, а она угощала меня чаем с очень вкусным варением. Во времена наших чаепитий Шапокляк неизменно курила свой «Беломор» и разговаривала со мной осторожным хрипловатым полушепотом Ольги Бергольц, щуря слезящиеся от едкого дыма глаза.
Далеко не сразу она поведала мне, что в конце сороковых сидела. Не сразу зашел разговор и о том, как сидела.

Не знаю, почему, но я спросил у нее про «дурочку» Марфушку из «мертвой» деревни.

Учительница посмотрела на меня испуганно. И тоже не сразу ответила.

— Это Марта Ивановна Полуярова...

Она рассказала, что Марта Ивановна была дочкой одного очень известного в городе человека. Родилась она в начале весны и отец, долго не думая, нарек ее Мартой, в честь Международного Женского дня. Мама же покрестила ее с именем Марфа. Об этом не говорили, но все знали, что мать ее была дочкой местного священника, который много сидел, а где-то в конце 30-х умер. Это спасло его от неизбежной смерти в далеких лагерях. Хоть похоронили его дома, рядом с храмом. И Марфу мать воспитала верующей. Муж у Марфы был главным редактором нашей районной газеты, а Марфа в храм ходила. Понятно, смотрели на это косо.

Один раз редактору намекнули, другой раз замечание сделали — он и развелся, хоть и любил жену. Забрал у нее сына и ушел на повышение в областную газету. Правда, недолго прожил. От инфаркта умер в 50 лет. Зато сынок до сих пор живет, тоже важной шишкой стал: «глав-свин-сбыт-скот», прости, Господи, что-то такое... Он-то и упек мать сюда. А она и не дурочка вовсе, — убежденно сказала учительница шепотом, — просто она в Бога верует...

Рассказ старой учительницы заинтересовал меня.

Я искал теперь возможность поговорить со Вьюнком, как будто посмотрел на его профессию другими глазами. Врач, увидев меня, поморщился (он был чем-то озабочен), но пригласил зайти.

— Скажи, — спросил я его, — вера в Бога — это, что, диагноз? Вы это в анамнезе записываете?

— Безусловно, — убежденно отвечал врач. — Человек, когда молится, шепчет молитвы, то есть, разговаривает сам с собой. А это раздвоение личности, шизофрения. Ты сам с собой разговариваешь? — врач с тревогой смотрел в окно.

Я несколько смутился, вспомнив, как легко мне стало, когда я стал петь, а потом разговаривать со своими подружками-березками.

— Иногда пою. Иногда разговариваю...

Вьюнок стрельнул в меня веселым взглядом.

— Значит, и ты на подходе к нам. Все вы филологи...

— А ты уверен, что, молясь, человек разговаривает сам с собой?!- неуверенным шепотом спросил я. — Мне кажется, молитва предполагает субъект и объект разговора...

— Шизофрения тоже предполагает субъект и объект разговора, — не отрываясь от окна, говорил врач,- только в пределах одной личности... Я видел человека изнутри и разобранным на части. Я четко знаю, что у тебя находится тут (он постучал меня по голове), и тут (он ткнул пальцем мне в грудь). Знаю, какие в тебе происходят химические реакции. Чудес не бывает! Бога нет!

В кабинет врача ворвался ветеринар Валерка по прозвищу «Кобелек» с радостно-перекошенным лицом.

— Там такое!

Врач будто ждал ветеринара, тут же уверенно направился к двери.

Они с Валеркой (которого я никогда и нигде, кроме женской психушки, не видел) «посыпались» вниз по лестнице на улицу, где в самом деле происходило что-то из ряда вон выходящее. В центре двора, перед входом в здание «бывшего поместья», стояла желтая «копейка», которая являлась эпицентром какого-то странного движения «пестреньких». «Дурочки» ходили вокруг машины какими-то «хороводами». Те, которые были на дальних и средних от машины орбитах, двигались как-то сами по себе. Они ничем не выказывали своего интереса к «центру событий», кроме того, что не сходили со своей орбиты и того, что в их поведении проявлялось больше возбужденности, чем обычно. В их среде стоял умеренно взволнованный, как в растревоженном пчелином улье, гул. «Дурочки» же, находящиеся в эпицентре событий, вели себя агрессивно, «жалили», буквально осаждали «копейку», носились вокруг нее, не переставая вращаться и вокруг своей оси, бурно жестикулируя руками. Из общего мерного гула доносились их резкие сиплые и неприятные выкрики. «Дурочек» становилось все больше и больше. Их было какое-то немыслимое число. Я никогда не видел их в таком количестве, не знал, что у нас их тут так много! Что их вообще может быть так много! Их число было несоразмерно с числом обитателей нашего скромного села. Их было много и для провинциального города. И для губернского города их было бы предостаточно, но кто их выпустит там на площадь?! И все это было ужасно похоже на какой-нибудь зарождающийся циклон...

Позже я узнал, чем было вызвано волнение «насельниц» графского поместья. «Пестренькие», совершенно безобидные и тихие, как растения, ужасно не любили родственников «новеньких», особенно когда те имели дерзновение самолично их сюда привозить. Вьюнок говорил мне об этом. А в данном случае ситуация и вовсе сложилась некрасивая: под давлением старшей дочки, которая расчищала от родственников жилплощадь для себя с мужем и которая «прописала» к нам сюда свою младшую сестру, отец-алкаш, сидящий в этой самой желтой «копейке», сначала со всем соглашался, а тут вдруг не стал подписывать нужный документ. Собственно, именно из-за этого замешательства и собрался «пикет» «пестреньких»...

Ситуацию спас врач-психиатр. Он налил убивающемуся мужику стакан. Необходимая твердость в руках появилась, и документ был подписан...

После «убойной» стопки мужика положили на заднее сиденье отъезжающей «копейки».

Наш «рой» какое-то время разочарованно погудел еще и тоже как-то саморастворился. Новенькую «дурочку» пропихнули в дверь психушки. Провожатым за ней кинулся «Кобелек» Валерка. А врач-психиатр выпроваживал машину, которая неторопливо отъехала. «Ураган» улегся, будто и не было его, если бы не тихий, приглушенный вой, стон и раздирающий душу плач где-то в глубине здания. Впрочем, это был постоянный здесь звук. К нему давно уже все привыкли...

(Продолжение следует)

Комментарии

не скрою, читается с интересом, главным образом потому, что ждут вполне ожидаемые повороты сюжета...уж, простите...но я несколько о другом - отношение Церкви к душевнобольным людям вполне определенное...и насколько мне известно,кроме одного монастыря мало кто действительно занимается окормлением подобного рода лечебных учреждений и соответственно людей там находящихся. так , что по большому счету чудес здесь как таковых не бывает - диагноз -это диагноз, а вера - это же совсем другое. Если кому-то будет интересно посмотрите сайт Св.-Елисавестинского монастыря в г.Минске. Очень там есть пронзительные фотографии.
(а песни пелись везде, не только в русских деревнях, ныне позаброшенных - они по своей сути одинаковы везде и в казахских степях и в горах и мароссийских хуторах...так что пение- это прерогатива не только лишь умирающих или умерших российских деревень..можно пойти и дальше,говоря о пении, если вспомнить
"пойте Господу с гуслями"...)

Ох, не знаю,с кем говорю, а то бы поговорил. Я в ту деревню на распределении просто пальцем ткнул, а это "медвежий угол", оказывается. В сорокоградусный мороз я шел до нее 12 км (два часа). И я тогда научился молиться и радовался лампочке деревни, как идиот. И ни одна машина не обгоняла. И я видел кабанов, стаи волков. Вам этого не понять. Меня волки пропускали...   

"Вам этого не понять."(с)
Простите, а с чего такой вывод?
К тому ж и поговорить можно, вопрос только - о чём?
Но я от себя добавлю такое - с советской поры мало что изменилось в российских деревнях, если таковыми считать даже только отдельно взятую Ярославскую обл... Ни цивилицации, ни Бога, увы, там не прибавилось.Прибавилось разве что больше брошенных домов, с красивыми наличниками на слепых окнах. И это всё только лишь вдоль трассы от Мск до Ярославля... И количество указателй на трассе на монастыри тоже положения не спасают. Я живу в относительно южных широтах, где по логике вещей предусматривается буйство зелени. Но такого буйства сорняков, в частности борщевика, я даже в кошмаре представть не могла...И где? - на землях вполне пригодных, если не для севооборота, то хотя бы для пастбищ. Что, в Финляндии лучше климат, раз самым дорогим маслом после швейцарского в наших, уже не советских лабазах, считается финское? Да и даже могу много не говорить, иллюстрацией моих слов может служить и рассказ омилийского же автора И.Бахтина о его поездки в Минераловодский район Ставропольского края... Тема не новогодняя, конечно, но и НГ никак не христианский праздник...И как говаривают в Одессе, -"щоб я так жил..." -???

"Да щоб я так жив"- кто и говорит? Мечта каждого. Просто я в просторах Угличского района Ярославской области увидел своими глазами, как мертвое стновится живым, я реально был на первой литургии в мертвой до того деревне. Если нужно, я укажу название села, храма и Архиерея, который возглавлял службу. Так что БОГА нам все-таки прибавилось!!! И мой совет: смотрите не на указатели, а на лица, а лучше, молитесь...Вера ведь, как и прежде, от человека к человеку...Она ведь, дурочка, ничегошеньки не знает, про интернет...Ей ТЕПЛО нужно... ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ДУШИ...

А что изменилось в той деревне по существу? Если можно, конечно...Коммунистов нет 21 год, веры быть может и прибавилось - и то вопрос спорный, а то что деревня загнулась и продолжает загибаться - однозначно и самоочевидно...Да и теплее вокруг стало не на много, увы....
А что касается "тырнета" - в нем достаточно доказаетльств того, что все не столь радужно и позитивно, как хотелось бы и мечтается и порой и доказывается...Например, есть весьма пронзительный жж одной матушки, тоже про деревню, причем не столь заброшенную... Спору нет - люди пришли на Литургию, на первую, на многие последующие...но они потом выходят, и опять же - преображения вокруг как такового не происходит - даже по отчетам сухой статистики переписи населения РФ доля сельских жителей уменьшилась катастрофически...
Простите..

Вы правы. Я совсем недавно был в той деревне вместе с сыном. Загибается она. И я не Шолохов, чтобы писать про "поднятую целину". И храму тому плохо. Умер священник, бывши настоятель Ярославских "Крестов", родившийся в Иванькове, том месте, о котором речь в моей повести, и пошло все на убыль. Но я хочу напомнить вам про одного человека, который сидел и плакал, что кончился Израиль. (Илья Пророк)И явился ему Господь. Он явился не в интернете и не в статистке, а в веяньи теплого ветра. Веруйте в Бога. Поверьте мне, грешному...