Вы здесь

«Великомученик» Остап Вишня (Остап Вишня)

Остап Вишня

Будучи во Львове, я узнал, что украинско-немецкие националистические газеты подняли шумиху вокруг того, что якобы меня, Остапа Вишню, замучили большевики. Так вот слушайте, как это было на самом деле.

Очень сильно они его мучили. И особенно один: сам черный, глаза белесые, и в руках у него кинжал, из чистейшего закаленного национального вопроса выкованный. Острый-преострый кинжал. «Ну, — думает Остап, — пропал!» Поглядел на него тот черный и спрашивает:

— Звать тебя как?

— Остап, — говорит.

— Украинец?

— Украинец, — говорит.

Как ударит он рукояткой в святая святых его национального «я» — Остап только вякнул. И душа его чирик-чирик и хотела вылететь, а тот черный его душу за душу, придавил и давай допрашивать.

— Признавайся, — говорит, — что хотел на всю Великороссию синие штаны надеть.

— Признаюсь, — говорит Остап.

— Признавайся, — говорит черный, — что всем говорил, что Пушкин — не Пушкин, а Тарас Шевченко.

— Говорил, — отвечает.

— Кто написал «Я помню чудное мгновенье»?

— Шевченко, — говорит Остап.

— А «Садок вишневый коло хаты»?

— Шевченко, — говорит Остап.

— А «Евгений Онегин»?

— Шевченко, — говорит.

— А-а-а! А что Пушкин написал? Говори!

— Не было, — говорит, — никакого Пушкина. И не будет. Один раз, — говорит, — что-то такое будто поя­вилось, а когда присмотрелись — женщина оказалась. «Капитанская дочка» называется.

— А Лев Толстой? А Достоевский?

— Что ж, — говорит Остап, — Лев Толстой! Списал «Войну и мир» у нашего Руданского. А Достоевский — подумаешь, писатель! Сделал «Преступление», а «На­казание» сам суд придумал.

— А вообще, — спрашивает черный, — Россию при­знаешь?

— В этнографических, — говорит, — границах.

— В каких?

— От улицы Горького до Покровки. А Маросейка — это уже Украина.

— И истории не признаешь?

— Какая, — говорит, — там история, если Екатерина Великая — это же переодетый кошевой войска Запо­рожского низового Иван Бровко.

— А кого же ты, — кричит, — признаешь?

— Признаю, — говорит, — «самостийную» Украину. Чтобы гетман, — говорит, — был в широких штанах и в полуботковской сорочке. И чтобы все министры были только на «ра». Петлюра, Бандера, Немчура. Двоих
только министров, — говорит, — еще могу допустить, одного на «ик», а другого на «юк»: Мельник и Индюк.

— Расстрелять! — кричит. — Расстрелять, как такого уже националиста, что и Петлюру перепетлюрил и Бандеру перебандерил.

Ну и расстреляли.

Такого писателя замордовали! Как он писал! Бож-ж-же ж наш, как он писал! Разве он, думаете, так пи­сал, как другие пишут? Думаете, он писал обыкновен­ным пером и чернилами? И на обыкновенной бумаге? Да где это вы видели? Он берет, бывало, шампур — заостренную палочку аля галушек, — в черную сметану обмакнет и на тонюсеньких-претонюсеньких пшеничных кор­жах пишет. Пишет, лепешкой промокает и все время напевает: «Дам лиха закаблукам, закаблукам лиха дам». А в случае не очень уж смешно выходит, тогда как гаркнет на жену: «Жинка! Щекочи меня, чтоб смеш­нее выходило!»

И такого писателя расстреляли!

Попервоначалу ему было очень скучно.

Пока был жив, забежит, бывало, к Рыльскому или к Сосюре, опорожнят одну-другую поэму, ассонансом за­кусывая. Или они к нему заскочат, жена, смотришь, какую-никакую юмореску на сале или там на масле поджа­рит — жизнь шла!

А расстрелянный — куда пойдешь?

Одна дорога — на небо!

А там уж куда решат: в рай или в ад.

Первые сорок дней душа поблизости моталась. А когда она уже собралась в "обитель горнюю«, — увязал­ся и он за нею.

В небесном отделе кадров заполнил анкету.

Зав посмотрел.

— Великомученик?

— Сильный, — говорит, — великомученик.

— За Украину?

— За нее, — говорит, — за матинку.

— В рай!

Перед раем, как водится, санобработка. Ну, там постригли, побрили.

— Не брейте, — просит Остап, — ус запорожский, а то потом, — говорит, — трудно будет национальность оп­ределить, поелику (вспомнил-таки, хвала Богу!), поелику, — говорит, — оселедец сам вылез...

— Так в какой же вас, — спрашивает завраспред, — рай? Общий? Или, может, в отдельный предпочитаете?

— А разве у вас теперь, — спрашивает, — не один рай?

— Нет. Прежде был один, общий для всех, а нын­че разные рай пошли.

— Слава тебе, Господи!-говорит Остап. — Наконец-то! А я, — говорит, — боялся, что придется в одном раю с россиянами быть. Мне, — говорит, — в наш рай. Само­стийный. Автокефальный.

— Пожалуйста! — говорит завраспред.
Приводят Остапа в самостийный рай. Взглянул — и сердце забилось-затрепетало. Сплошной вишенник и весь в цвету. Любисток. Рута-мята. Крещатый барвинок. Васильки. Чебрец. Евшан-зелье. Течет речка-ручеек. Стоит явор над водою. Над яром дуб склонился. По ту сторону гора, по эту другая. Камыши. Осока.

И в том раю на вишневой веточке соловушка щебетал.

— Кто — Курский? — спрашивает Остап.

— Курский ?

— Соловей, — спрашивает, — курский?

Райская гурия в кубовой плахте сразу же подбоченилась:

— Что вы, пане, трясця вашей матери, с ума спятили, что ли? Какой-такой курский соловей? Чтобы в украинском раю да курский соловей... Да тысячу чертей в душу тому, кто только подумать так может!.. Да повылазили б у него глаза, кто это увидеть может! Да триста ему на пуп болячек-пампушек! Да...

Подбегает вторая, в китайчатой паневе, красным поясом перехваченной.

— Ой, лышенько мое, не умею так лаяться, как моя кумася...

— Наш рай, — сразу же убедился Остап.

— Да ты знаешь, бешиха /прим. рожа, воспаление / тебе в живот, что мы, как только отавтокефалились, всех курских соловьев из­ничтожили. Да ты знаешь, что в нашем раю имеет право петь только тот соловей, который вылупился не далее пяти верст от Белгорода? А ты — курский! Да сто...

— Так это я, — Остап говорит, — не с национальной, а с орнитологической стороны...

— То-то оно и есть!

Ходит Остап по раю, осматривается.

— Ну до чего ж рай! Просто тебе рай, и баста!

Все в украинских нарядах, играют на бандурах, лирах, на сопилках, в бубны бьют.

Танцуют гопак и метелицу.

Гурии живут в кладовушках; чуток какую полюбил, так и в кладовушку.

Едят галушки, вареники, сало, колбасы, капусту, лапшу, путрю из ячменя сладкого.

Пьют оковитую, варенуху и мед...

Ездят только на волах. На конях — только всадники-казаки.

Панов простолюдины в ручку чмокают. Паны простой люд канчуком вытягивают.

Национальность — только украинцы да украинизированные немцы.

— И как же это вы так, — спрашивает Вишня, — устроились? Кто вам помог?

— А это, — говорят, — друзья наши, гестаповцы. Потому как это наш рай, самостийный и ни от кого не зависимый...

— А кто ж директором у вас?

— Вакансия. Ждем нашего дорогого потомка старинного казацкого рода Гитлеренко.

— А-а, ну тогда и я здесь останусь, — говорит Остап. — Всю жизнь мечтал панам руки целовать. На земле не довелось, хоть в раю натешусь.

И живет теперь Остап Вишня в раю, в карты играет и дикую редьку-свербигу ест.

Вот самая что ни на есть правдивейшая правда о подлинном Остапе Вишне.

А что ж это за Остап Вишня, который и теперь в большевистских газетах пишет?

— Ну, ясно, это большевистская фальшивка.

По паспорту настоящая фамилия теперешнего Остапа Вишни «Павел (через ять) Михайлович Губенков». Из Рязанской области, хотя некоторые утверждают, что он в действительности из Вильнюса и что мать его — польский ксендз, а отец — знаменитый еврейский цадик. Последние сведения не проверены. Внешне он выглядит так: рыжая бородка клинышком, весь в лаптях, три раза в день ест тюрю и беспрестанно бренчит на балалайке, припевая «Во саду ли, в огороде».

Как напишет что-нибудь в газету, сразу бежит к Днепру и пьет из Днепра воду: Днепр хочет выпить.

Вот кто такой нынешний Остап Вишня.

...Выпьем... извиняйте... помолимся, господа, за упо­кой душеньки великомученика Остапа Вишни.

Да будет ему земля пером!

Самопишущим.

1945