Интервью с О. А. Седаковой в память поэтессы Елены Шварц (17 мая 1948 — 11 марта 2010)
— Ольга Александровна, на своих творческих встречах, отвечая на вопрос о наиболее интересных, ведущих именах современной российской поэзии, Вы неизменно первым всегда называете имя Елены Шварц. Какие наиболее важные стороны ее творчества и наиболее яркие черты личности Елены Андреевны Шварц Вы бы отметили?
— У нее редкостный дар. Такой дар бывает только у самых больших поэтов; как будто что-то должно случиться, чтобы у человека оказался такой дар — его должно посетить нечто вроде шаровой молнии, небесного огня. Муза должна полюбить в младенчестве, как обычно рассказывают о великих поэтах. С первых же стихов, мне известных (но то же рассказывали и те, кто знал ее еще раньше, подростком: мы встретились года в 23–24), она заговорила своим голосом. У нее не было никакого периода ученичества, подражания. Сразу же свой голос — сильный и свободный, способный выразить множество оттенков. Гибкие интонации, такие живые, каких, может быть, в русской поэзии еще и не бывало.
Назову некоторые из ее собственно стихотворческих даров.
Ритмический дар — игра метрами, полиметрия. В 70-е никто о такой возможности освобождения метра не думал. Единственный, может быть, прецедент подобной метрики — Хлебников, за ним обэриуты: свободные переходы от одной стиховой системы к другой по ходу стиха.
Образный дар. Удивительные образы, которые есть в любом ее тексте, даже и не очень удачном в целом. Она сравнивает черемуху, мятущуюся на ветру, с «легионом разгневанных болонок». Надо так увидеть! И хотя вряд ли кто-нибудь видел легион болонок, но это кажется неоспоримой правдой.
Звуковой дар. Послушайте:
мы ведь — где мы? — в России,
где от боли чернеют кусты,
где глаза у святых лучезарно пусты...
Л — Ч — Р — С — Т — Н пересыпаются, как в калейдоскопе, складываясь в разные слова.
Словарный дар. Ее словарь богат и многослоен. В нем изумительно играют архаизмы. В него легко проникают обыденные слова.
Одним словом, все дары, которые должны быть у поэта: образное видение, звуковая одаренность, богатый, точный, очень прочувствованный словарь. Но главное, это ее почти визионерская способность видеть вещи. В юности она называла свои стихи «сценарием для визионеров». Читатель повторяет движение ее образов, смену необычайных картин.
В своих эссе она предлагала видеть поэта как выразителя какой-то стихии. Она считала, что через каждого значительного поэта говорит какой-то элемент. Для меня несомненно, что ее стихия — огонь, огонь всех родов: огонь в печи, огонь свечной, огонь звездный, огонь-молния, наконец, пасхальный огонь. У нее есть стихи об этом пасхальном огне, как она хотела бы в нем раствориться. Пламя — ее родная стихия. Она, как саламандра, которая живет в огне. У человека с таким даром, я думаю, мучительная жизнь: этот огонь то вспыхивает, то гаснет, он покидает и возвращается. Пережить эти глухие безогненные промежутки трудно.
Ее поэзия всегда была тоской по какому-то другому миру. Ощущение замкнутости, тесноты этого мира — и желание вырваться из него, это с первых стихов. Как в моем любимом «Соловье спасающем». Соловей «голосовой иголкой» пытается пробить щель, дырку в шаре ночи — туда, где
пространства родные,
Где чудному дару будет привольно.
Соловей всегда — символ поэта, так что это, в каком-то смысле, автопортрет. Что же делает поэт? Он пробивает замкнутость, герметичность нашего мира, чтобы впустить другие пространства.
— Кто были ее учителя?
— Можно сказать: вся поэзия сразу (так современники говорили о Гойе, что его учителя — вся живопись сразу). Она очень много читала. Есть легенда о Лене Шварц — она сложилась еще в юности — человеке богемы, который устраивает скандалы, злоупотребляет алкоголем, совершает вызывающие поступки. И такое, конечно, бывало, но дело не в этом. Лена, как ни удивительно, была очень старательным читателем, добросовестным учеником и — в результате — незаурядно образованным ученым человеком. Этого никакой пьяница, никакой житель богемы достичь не может, да и не хочет. Следы обширного чтения, в самых разных областях, видны в ее стихах. Она постоянно что-то изучала. Практически она сама изучила основные европейские языки, свободно читала по-английски, по-итальянски, по-французски, по-польски, на латыни. Она любила перечитывать Горация. Так что это никак не «наивная» поэзия, она возникла не на пустом месте, а на огромной культурной почве, не только русской, но мировой. Вот религиозность ее я бы назвала «наивной», здесь она никакой школы не проходила. Конкретного учителя среди поэтов у нее, видимо, не было. Самые близкие предшественники — Велимир Хлебников и Михаил Кузмин. Мы с удивлением обнаружили, что уже в юности обе что-то особенное полюбили в Кузмине, то, чего не было в других поэтах Серебряного века. Я думаю, что это прежде всего его ритмическая повадка, прихотливая игра ритма. Он ведь был музыкантом, и музыкальное мышление ему помогало. И его «кларизм», особая простота и изощренная небрежность. Лена чтила Марину Цветаеву, но в их поэтике я не вижу общего. Среди поэтов ближайшего к нам поколения Бродскому она предпочитала его ровесника Леонида Аронзона, ленинградца, погибшего в 30 лет и написавшего несколько великих стихотворений. В этом предпочтении мы тоже сходились. Аронзон, в отличие от Бродского, поэт райской памяти, в его стихе есть та гармония, которая с древности почиталась царским путем поэзии. Ни райского, ни детского, ни царственного в стихе и мысли Бродского нет. Это его позиция — и такова природа его дарования.
Вообще же, у Лены было то, что теперь трудно представить, что, казалось, ушло навсегда с эпохой романтизма. У нее было что-то вроде религии поэзии, «парнасской веры». Для нее поэт — это был святой, пророк, на миг вместивший мира боль и славу.
Поэзия, она верит, исполняет великое вселенское дело, это высокое спасительное призвание («Соловей спасающий»!). Лена с этим чувством родилась и прожила всю жизнь и не хотела этого занятия (чуда возникновения нового соединения слов) чередовать ни с чем. Ее жизнь была посвящена поэзии, ожиданию вдохновения, «как будто светлого святого наводненья» («Времяпровождение»). Она нередко говорит о музе (и о музах вообще). Современные поэты о музе давно забыли и скорее всего, усмехнутся: что еще за муза? Какой-то условный персонаж из старых антологий. Для Лены это бесспорная реальность. Она свою музу описывала: у нее лисий шаг, это толстая дева с дорожной сумкой через плечо.
— Возвращаясь к разговору о религиозности поэзии. Человек творческий — это человек, жизнь и творчество которого часто связаны с поиском смысла жизни, Бога. Насколько я понимаю, духовная и творческая жизнь Елены Шварц всегда была очень напряженной, ищущей. Каким образом вера выражалась в ее жизни и творчестве?
— Она, видимо, родилась с этой тоской о Боге. В самых первых ее стихах уже появляются эти мотивы, ничем не подготовленные: ни домашним воспитанием, ни тем, чему в это время учили, что носилось в воздухе. Это ее тема — тоска о Боге, взывание к Богу — постоянная и изначально внеконфессиональная. Она не была связана ни с церковью, ни даже, может быть, с христианством. Это был тот смутный Бог, которого чувствует одаренная душа. И ей всегда хотелось держаться этого первоначального импульса. Она долго не хотела всерьез принимать православие, т.е. креститься, стать членом церкви. Она настаивала на своем уникальном опыте. Несомненно, она тяготела к христианству всегда. Особенно ей дорог был францисканский извод Христианства, она очень любила Франциска Ассизского. В православии ее больше всего привлекали юродивые и пустынники. Но и хасидские легенды были ее постоянным чтением. Ее интересовали и такие вещи, которые мне казались ненужными или даже вредными, какие-нибудь мистические, натурфилософские, оккультные доктрины.
У нее много чисто религиозных стихов на библейские и вообще «духовные темы: «Моисей и куст, в котором явился Бог», «Простые стихи для себя и для Бога», «Единорог». Это, как я говорила, ее постоянная тема — и жизненная и поэтическая.
Жертвы требует Бог.
То, как она у нее решается, конечно, не поверяется никакой доктриной. Это все ее личный опыт. Иногда из него рождаются смыслы и образы, удивительные и в духовном отношении. Есть темы христианства, которые ей особенно близки и которые она особенно сильно умеет выразить. Это то, что она особенно любила: юродство, нищенство, таинственность и драгоценность мира, сотворенного мира: в каждой маленькой и невзрачной точке может скрываться нечто драгоценное, «храм Соломона». И все же, думаю, настоящим ее религиозным опытом было само творчество, само вдохновение, которое ее выносило и к христианским смыслам, и к ветхозаветным (особенно любимый ею герой — Моисей, о котором она много написала).
Религиозную жизнь она представляла себе в виде монастыря. И поэт, которого влечет в монастырь — но это жизнь не для него — сюжет ее «Вороны в монастыре». Мне кажется, мирянского христианства она просто не представляла.
— На юбилейном вечере в Воронеже Вы, отвечая на вопрос о значении музыки в Вашей жизни, обратились к утверждению, известному со времен античности и средневековья, о том, что настоящие Истина и Красота — нераздельные понятия. Как этот взгляд соотносится с творчеством Елены Шварц?
— Она обладала исключительной интуицией красоты, но сама, кажется, не слишком в себе это ценила. Ее привлекали темы трагические, разрывные, такие, где красота отступает перед болью. Это была ее тема. Мне даже немного жаль такого предпочтения. Когда она дает себе остановиться «просто» на красоте, например, когда пишет картину ночного неба или зарисовку куста, это просто изумительно. Но ее влекло к сюжетам острым и болезненным, драматичным, чрезвычайным, где красота остается на потом.
Она всегда говорила, что для нее важен театр. Она выросла в театральной семье. Ее мама, Дина Морисовна Шварц, была завлитом товстоноговского театра и, собственно говоря, вторым человеком в Большом драматическом — БДТ. Детство Лены проходило в театральном кругу, в известном ей с детства гастрольном быту. И театр остался для нее важнейшим переживанием. Неслучайно некоторые ее вещи поставлены на сцене: «Лавиния» в Питере, и во Франции. В ее циклах — ролевых (у нее есть стихи, написанные от лица «я» биографического, а есть ролевые: «Кинфия», «Лиса») — мы видим как бы маленький волшебный театр, может быть, и кукольный.
— Вы очень рано осознали трагическую ситуацию в тоталитарной стране, а для нее была ли такая реальность, трудно сказать?
— Она об этом думала меньше, чем я. Она была аполитична. Однажды во Флоренции, когда мы ночью сидели в кафе «Джуббо россо», «Красный жилет» (когда-то это было кафе итальянских футуристов), она сказала: «Если бы у меня были политические взгляды, они были бы близки „Красным бригадам“. Но у меня их нет». Для нее важны были исторические темы, в которых этот мотив — политического режима, идеологии — не так важен. Например, такое событие, как блокада Ленинграда, и вообще великие катастрофы: осада города, голодная смерть горожан — это могло случиться в разные времена и при разных режимах. Она любила историю и знала ее хорошо, думаю, куда лучше, чем я. Помню, когда мы встречались во Флоренции (на Дантовских чтениях), она рассказывала о каждом уголке города, особенно эпохи Ренессанса и начала двадцатого века. Так же она комментировала Париж, когда мы там бродили. И Франкфурт. Она была очень рабочей путешественницей — ей, как и всем нам, выросшим за железным занавесом, приходилось во плоти встретить те европейские образы, которые давно были нам знакомы в деталях и любимы. Но при ее дотошном знании истории, я думаю, сама идея истории у нее была довольно своеобразная: история как своего рода карнавал. Или ряд перевоплощений, метемпсихоз. Т. е. история оказывается не движением каких-то политических, социальных начал, а рядом воплощений каких-то архетипов... Универсальное для нее важнее, чем историческое.
— Ольга Александровна, Вы были на отпевании Елены Андреевны. Я знаю, что Вы не сразу решились на эту поездку. Что Вам открыла эта последняя встреча?
— Если можно так об этом сказать, я очень рада, что повидала ее. Слава Богу, что я решила поехать, потому что это оказалось облегчающим и обещающим прощанием. Я увидела Лену — в ее последнем облике — такой, какой в жизни ее не видела. Прежде всего, удивительно молодую — как в «Миньоне» Гете. «Теперь, состарясь от печали, хочу помолодеть навек». Нежное, юное, спокойное лицо. Все, что искажало ее лицо в последние годы, куда-то исчезло. Исчезла постоянная напряженность. Это было лицо нежной, юной девушки, даже подростка, который лежит, крепко зажмурившись и улыбаясь, как от неожиданной радости. Совершенно поразительно. Можно сказать: это было ее настоящее лицо — а можно сказать: ее новое лицо.
И, конечно, было радостно, что ее отпевали в храме, в Измайловском Соборе. Отпевал батюшка, который участвовал в ее крещении 13 лет назад. Он рассказывал про их общение в последние годы. Он был ее восхищенным читателем и часто захаживал к ней, и они спорили по разным поводам (о церкви). Он говорил правдиво, не стилизуя Лену под примерную прихожанку, но с огромным почтением к ней как к поэту, с любовью и благодарностью. Говорил, что ее стихи несут божественную энергию, и рядом с этим все другое не казалось ему существенным. Я была так рада, что в церкви для Лены нашелся такой человек, такой пастырь. Ведь признаюсь, трудно надеяться, что это само собой разумеется: что встретится такой священник, которому будет понятна одинокая творческая жизнь, ее часто несусветные формы, совсем не похожие на традиционное благочестие. Священник, который чувствует божественное в «свободной», «светской» поэзии.
— За что мы можем благодарить Бога в том, что мы можем услышать в творчестве Елены Шварц?
— Нечасто мы можем услышать что-то безусловно прекрасное. Такое, как некоторые пассажи Моцарта — или фигуры фра Беато. За что можем благодарить? За то, что в такое пасмурное и глухое время она подарила нам эти яркие, горящие образы, которые полны силы. Они рождались вопреки окружающей темноте, мути, скуке, вопреки всему. В них реальность «иных пространств», чудных и вольных:
А ведь Бог-то нас строил — алмазы
В костяные оправы вставлял.
А ведь Бог-то нас строил -
Как в снегу цикламены сажал,
И при этом Он весь трепетал,
и горел, и дрожал,
И так сделал, чтоб всё трепетало,
дрожало, гудело,
Как огонь и как кровь, распадаясь,
в темноты летело...
Вот такая красота.
Я думаю, это огромный урок для наших поэтов, если бы они умели учиться.
Беседовала Нина-Инна Ткаченко
КИФА № 7 (113) май 2010 года