Вы здесь

Гумилёв и Блок (Всеволод Рождественский)

…Особенно интересно было видеть его в разговоре с Гумилёвым. Они явно недолюбливали друг друга, но ничем не высказывали своей неприязни: более того, каждый их разговор представлялся тонким поединком взаимной вежливости и любезности. Гумилёв рассыпался в изощренно-иронических комплиментах. Блок слушал сурово и с особенно холодной ясностью, несколько чаще, чем нужно, добавлял к каждой фразе: «уважаемый Николай Степанович», отчетливо, до конца выговаривая каждую букву имени и отчества.

Отношение их друг к другу не было равным. Гумилёв действительно высоко ценил Блока как поэта, был автором восторженной статьи о нем в журнале «Аполлон», и вместе с тем ему было чрезвычайно досадно, что Александр Александрович не разделяет его взглядов на поэзию. Блок отдавал должное эрудиции Гумилёва, но к Гумилёвским стихам относился без всякого энтузиазма. «Это стихи только двух измерений», — заметил он как-то, не то с досадой, не то с чувством какой-то внутренней обиды.

Однажды после долгого и бесплодного спора Гумилёв отошел в сторону явно чем-то раздраженный.

— Вот смотрите, — сказал он мне. — Этот человек упрям необыкновенно. Он не хочет понять самых очевидных истин. В этом разговоре он чуть не вывел меня из равновесия…

— Да, но вы беседовали с ним необычайно почтительно И ничего не могли ему возразить.

Гумилёв быстро и удивленно взглянул на меня.

— А что бы я мог сделать? Вообразите, что вы разговариваете с живым Лермонтовым. Что бы вы могли ему сказать, о чем спорить?

Как-то Гумилёв подарил Блоку свою недавно вышедшую книгу, тут же набросав на первой странице несколько слов почтительного посвящения[1]. Блок поблагодарил его. На другой день он принес Гумилёву свой сборник «Седое утро». И когда Гумилёв торжественно развернул его, мы все с недоумением прочли следующую надпись:

«Глубокоуважаемому и милому Николаю Степановичу Гумилёву, стихи которого я всегда читаю при свете дня»

Гумилёв усмехнулся иронически и недовольно. Он-то во всяком случае не считал, что для стихов нужны сумерки или лунный свет.

…Блок переводил и сам, и тщательно редактировал чужие работы. Редактор он был требовательный и даже придирчивый, но старался передать не букву, а дух подлинника — полная противоположность Гумилёву, который, редактируя переводы французских поэтов, главным образом, парнасцев, прежде всего следил за неуклонным соблюдением всех стилистических, чисто формальных особенностей, требуя сохранения не только точного количества строк переводимого образца, но и количества слогов в отдельной строке, не говоря уже о системе образов и характере рифмовки. Блок, который неоднократно поступался этими началами ради более точной передачи основного смысла и «общего настроения», часто вступал с Гумилёвым в текстологические споры. И никто из них не уступал друг другу. Гумилёв упрекал Александра Александовича в излишней «модернизации» текста, в привнесении личной манеры в произведение иной страны и эпохи; Блоку теоретические выкладки Гумилёва казались чистейшей схоластикой. Спор их длился бесконечно и возникал по всякому, порою самому малому, поводу. И чем больше разгорался он, тем яснее становилось, что речь идет о двух совершенно различных поэтических системах, о двух полярных манерах поэтического мышления. Окружающие с интересом следили за этим каждодневным диспутом, рамки которого расширялись до больших принципиальных обобщений.

…Мы мало говорили «на серьезные темы». Блок избегал их. Но одна беседа о поэзии мне запомнилась ясно. Было это после какого-то очередного спора с Гумилёвым. Александр Александрович вышел взволнованным и несколько раздраженным. По обыкновению, он старался не показывать этого, но его настроение невольно прорывалось в жестах, в походке. Наконец, он не выдержал.

— Вот, вы знаете Гумилёва лучше меня. Во всяком случае, больше привыкли к нему. Неужели он в самом деле думает, что стихотворение можно взвесить, расчленить…

— Он убежден в этом.

— Удивительно. Как удобно и просто жить с таким сознанием. А вот я никогда не мог после первых двух строк увидеть, что будет дальше. То есть, конечно, это не совсем так, — добавил он тут же с непривычной торопливостью. — И прежде всего слышу какое-то звучание. Интонацию раньше смысла. Кто-то говорит во мне — страстно, убежденно. Как во сне. А слова приходят потом. И нужно следить только за тем, чтобы они точно легли в эту интонацию, ничем не противоречили. Вот тогда — правда. Всякое стихотворение вначале — звенящая, расходящаяся концентрическими кругами точка. Нет, это даже не точка, а скорее астрономическая туманность. И из нее рождаются миры.

— Гумилёв смотрит иначе, — заметил я. — Он утверждает, что видит стихотворение все целиком, во всех его красках и формах. И ему остается только записать, чтобы не упустить ни одной детали. Более того, у него есть твердое убеждение, что тему будущих стихов можно поставить перед собою, как шахматную задачу и решить во всех возможных вариациях.

Блок горько усмехнулся.

— Счастливый человек! Но я не завидую ему. Значит, он никогда не поймет того, что говорит иногда Достоевский. Помните, как пришел к Грушеньке Алеша Карамазов — в горькую и страшную для нее минуту, когда она была готова броситься навстречу новому и неведомому счастью, быть может, сулящему ей гибель и пропасть впереди? Он смутил ее на мгновенье своей ясностью и чистотой. Но она схватила бокал шампанского и крикнула в каком-то порыве: «Выпьем за сердце, за подлое сердце мое!» И разбила хрусталь. Это был надрыв, вызов, неожиданный для нее самой. А как хорошо!

И помолчав с минуту, добавил:

— Я люблю женщин Достоевского. Что перед ними бледные девушки Тургенева, великие женщины Толстого? Всех их затмевает Настасья Филипповна или даже та же Грушенька, мещанка с ямочками на щеках. Они — страшное воплощение самой жизни, всегда неожиданной, порывистой и противоречивой. Их, как и жизнь, нельзя загадать наперед. Вот почему так губительны встречи с ними. Достоевский знал их удивительно. Но это я так, кстати. Знаете, я все-таки не могу поверить, что Гумилёв решает свои стихи, как теоремы. Он несомненно поэт. Но поэт выдуманного им мира. Не могу с ним согласиться. А настоящие стихи идут только от того, что действительно было, прошло через сознание, сердце, печень, если хотите. И вообще надо писать только те стихи, которых нельзя не написать. Да и, конечно, возможно меньше говорить о них.

…Таким казался он и на заседаниях Союза поэтов. Начавши так неохотно свое председательство, он, по свойственной ему добросовестности, терпеливо нес свои нелегкие обязанности. Для Блока они, действительно, были нелегкими. У меня, тогдашнего секретаря, сохранилось два-три протокола, из которых видно, что Александру Александровичу приходилось вникать в скучные хозяйственные мелочи молодой нашей организации, хлопотать о пайках, решать дровяные вопросы, писать обстоятельные аннотации на стихи вновь вступающих членов, улаживать конфликты с издательствами. Все это заметно тяготило его. Положение усложнялось тем, что Гумилёв и его группа сразу же почувствовали себя чем-то обиженными и начали «борьбу за власть». На этой почве произошел ряд неприятных столкновений, завершившихся уходом Александра Александровича с председательского места в отставку. Вслед за ним был забаллотирован при новых выборах ряд близких Блоку поэтов, и я в том числе. Разногласия происходили и по творческим вопросам. Об этом есть глухое упоминание Блока в дневниках той поры[2]. Сказались эти разногласия и в одной из последних статей Александра Александровича — «Без божества, без вдохновенья», направленной против оторванного от жизни эстетизма. Черновики этой статьи вобрали в себя немало замечаний, набросанных Блоком в его полемических записях, адресуемых Гумилёву во время наших заседаний.

Но бывали и мирные встречи. Мне запомнился вечер в неуютной сводчатой комнате у Чернышева моста, где помещался тогда Комиссариат Народного Просвещения, оказывавший нам гостеприимство. Обычное заседание кончилось круговым чтением стихов, причем было поставлено условие прочесть то, что ближе всего авторскому сердцу. Когда дошла очередь до Блока, он на минуту задумался и начал своим мерным глухим голосом:

Что же ты потупилась в смущеньи,
Погляди, как прежде, на меня…

…В этот раз Блок прочел не больше пяти-шести стихотворений. Все молчали, завороженные его голосом. И когда уже никто не ожидал, что он будет продолжать, Александр Александрович начал последнее: «Голос из хора». Лицо его, до сих пор спокойное, исказилось мучительной складкой у рта, голос зазвенел глухо, как бы надтреснуто. Он весь чуть подался вперед в своем кресле, на глаза его упали, наполовину их закрывая, тяжелые веки. Заключительные строчки он произнес почти шепотом, с мучительным напряжением, словно пересиливая себя.

И всех нас охватило какое-то подавленное чувство. Никому не хотелось читать дальше. Но Блок первый улыбнулся и сказал обычным своим голосом:

— Очень неприятные стихи. Я не знаю, зачем я их написал. Лучше бы было этим словам оставаться несказанными. Но я должен был их сказать. Трудное надо преодолеть. А за ним будет ясный день. А знаете, — добавил он, видя, что никто не хочет прервать молчание, — давайте-ка все прочитаем что-либо из Пушкина. Николай Степанович, теперь ваша очередь.

Гумилёв ничуть не удивился этому предложению и после минутной паузы начал:

Перестрелка за холмами;
«Смотрит лагерь их и наш:
На холме пред казаками
Вьется красный делибаш.

Светлое имя Пушкина разрядило общее напряжение. В комнату словно заглянуло солнце.

Примечание:

Здесь печатаются отрывки из воспоминаний Рождественского «Александр Блок (из книги „Повесть моей жизни“)», опубликованных в журнале «Звезда». № 3, 1945, стр. 107–115.

Рождественский Всеволод Александрович (10 апреля 1895 — 31 августа 1977) — поэт и переводчик. Родился в Царском Селе, учился в той же гимназии, которую окончил Гумилёв. По окончании первой петербургской гимназии поступил в университет на историко-филологический факультет, студентом которого числился Гумилёв. В университете Рождественский познакомился с поэтами-акмеистами и как начинающий поэт подпал под их влияние и не в малой степени под влияние Гумилёва. Встречался с Гумилёвым в Союзе поэтов, где одно время Рождественский был секретарем (на этой должности его сменил Г. Иванов). Непродолжительное время Рождественский был членом второго Цеха поэтов (до 1921 г.). Два его сборника, напечатанных в 1921 г. («Лето» и «Золотое веретено»), обнаруживают связь с акмеизмом. Не иначе как под влиянием Гумилёва начал переводить Готье. Книжка «Избранных стихотворений» Готье в переводе Рождественского вышла вскоре после смерти Гумилёва. В своих воспоминаниях о Блоке, напечатанных в 1945 г., он еще говорит о Гумилёве. В позднейших воспоминаниях, вошедших в книгу «Страницы жизни» (1962), он избегает самого имени Гумилёва. Здесь можно привести лишь одну краткую цитату из этой книги — именно из той ее части, где рассказывается о Доме Искусств: «Рыжий павлин» (Валериан Чудовский, критик, печатавшийся в «Аполлоне» — В. К.) в своем эстетическом неприятии действительности почти всегда оказывался одиноким. Тщетно пытался он искать сочувствия у своих прежних соратников по «Аполлону». Даже суховато-корректный и всегда вежливый с собеседниками Гумилёв иронически приподнимал брови и торопился миновать опасную зону спора» (ук. соч., стр. 195).

_____________

[1] Возможно, речь идет о сборнике «Костер», который Гумилёв подарил Блоку со следующей надписью: «Дорогому Александру Александровичу Блоку в знак уважения и давней любви Н. Гумилёв. 14 декабря 1918 г.». Известна также и другая дарственная надпись Гумилёва, относящаяся к этому же периоду: «Дорогому Александру Александровичу Блоку последнему лирику первый эпос. Искренно его Н. Гумилёв. 21 марта 1919». (Надпись на книге «Гильгамеш». Перевод Н. С. Гумилёва. СПб., Изд. З. И. Гржебина, 1919. — См. Гумилёвские чтения, Вена, 1984). Судя по тому, что в ответ Блок подарил Гумилёву «Седое утро», описываемый обмен книгами с дарственными надписями не мог иметь места ранее 23 октября 1919 г., когда «Седое утро» вышло в свет.

[2] Например,в дневнике Блока от 16 января 1920 г. читаем: «Продолжаются споры о «Жизни Будды» Ольденбурга и Гумилёва. Затем от 20 января: «Гумилёв читал свои сценарии. «Щекотливое» заседание «Всемирной литературы». 3 марта: «Заседание у Гржебина (с Горьким; критика Ал. Толстого Гумилёвского)» — т. е. подготовленных Гумилёвым к печати и с его предисловием избранных произведений А. К. Толстого. 20 апреля: «Редактирование „Атта Троль“ Гейне (перевод Гумилёва». 30 мая: «Окончена редакция Атта Троль». 5 июня: «Германия» Коломийцева до конца XII главы (все, что он дал пока). Насколько это ближе к Гейне, чем Гумилёв»! «Далее о разногласиях, имевших место в Союзе поэтов, — 28 сентября: «Гумилёв и другие фрондируют против Павлович и Шкапской». Последний раз в дневнике 1920 г. имя Гумилёва встречается в краткой записи от 14 декабря: «Заседание на Моховой и „Картины“ — „Актеон“ Гумилёва».

gumilev.ru

Комментарии

«Прежде всего слышу какое-то звучание. Интонацию раньше смысла. Кто-то говорит во мне — страстно, убеждённо. Как во сне. А слова приходят потом. И нужно следить только за тем, чтобы они точно легли в эту интонацию, ничем не противоречили. Вот тогда — правда. Всякое стихотворение вначале — звенящая, расходящаяся концентрическими кругами точка. Нет, это даже не точка, а скорее астрономическая туманность. И из неё рождаются миры».

Александр Блок