Вы здесь

После конца света

1

От Плосок до деревни Мишкино, где мне предстояло работать в качестве молодого специалиста, нужно было добираться еще километра четыре по дороге, которая  транспортных средств не признавала.

В зимнюю пору и в период летней навигации, равный жизни комара-смертника, грузовики по ней еще как-то себе проплевывались  по двум глубоким колеям, упразднявшим за ненадобностью рулевое управление, а в остальное время года, которые в этой части глобуса составляли почти весь световой год, дорога являла собой ту самую безвидную материю первого дня творения, которая едва ли еще где на планете сохраняется в подобной первозданности…

Дорога, как «Планета» или «Зона» в фильмах Тарковского, напоминала собой какую-то разумную стихию.

Одинокие сельчане, возвращаясь с местного автобуса, тащились со своей унылой поклажей параллельно тракту, искали ногой в сапоге твердое местечко и с ужасом поглядывали на торчащие из шевелящейся  плоти дороги остовы побежденной техники и остатки каких-то  лохмотьев, в которых  так не хотелось опознавать знакомую сельскую одежду…

Свое первое путешествие по этой дороге я совершил на волокушах, которые тащил за собой гусеничный трактор «Казахстан». 

Мы, недавние пассажиры плоскинского автобуса, вжавшиеся в волокуши, почему-то чувствовали себя зайцами, спасенными от весеннего паводка.  Наш тракторист Леха соответственно ощущал себя архетипным дедом Мазаем, и в его снисходительно надменном взоре читалось нечто двусмысленное, мол, и порешить бы вас всех тут разом не грех, хотя и доставить на место - тоже вполне реально и даже где-то небезынтересно.

Трактор и тракторист находились в полном взаимном равноденствии, как первый месяц творения март. И планета плыла под нами, смазывая полозья волокуш грязью, как солидолом.

Деревня Мишкино, торчавшая пригорком, как колпаком, среди плоскинской равнины, где тракторист причалил свой трактор, вырвавшись из космических объятий дороги, поразила меня необыкновенной доброжелательностью своих обитателей.

Нас со всех сторон обступило какое-то немыслимое количество бритоголовых и ужасно приветливых существ на одно лицо, одетых в ситцевые халатики безумной расцветки, похожих на гуманоидов из советских фильмов про фантастическую девочку Алису. Некоторая застиранная блеклость  этих халатиков несколько смягчала их безудержную веселость, но  они все равно оставались достаточно яркими для того, чтобы быть заметными хоть бы даже и из космического пространства.

И вся эта пестрая масса, более или менее выражающая в себе принадлежность к женскому полу, непрерывно со мной здоровались,  щербато улыбаясь.

Наверное, за всю мою предшествующую жизнь со мной поздоровались меньше, чем  за эти сто шагов, которые я траурно отмерил от тракторных волокуш до своего временного жилища,  домика, расположенного напротив школы.

И тем контрастней было гробовое молчание ночи: собаки не лаяли, вероятно, загипнотизированные дорогой, манящей к себе из мрака …

Те ночные часы, которые я пережил в уныло-перекошенной половине дома с видом на грязь и чернеющие в ночи корни тополей, явились для меня первым деревенским откровением.

Сначала мне казалось, что я видел сон о первой в мире секретно-экспериментальной коммунистической деревне «имени Карла Маркса» (так именовался колхоз, в который я приехал). Потом я увидел покойного Брежнева, осторожно спускающегося по ступенькам крутой лестницы и грозящего мне пальцем. А рядом сновали вверх и вниз едва узнаваемые в своем усердном служении народу члены Политбюро. Потом был академик Павлов в окружении самых преданных собак с астматическими фистулами, потом было «русское поле» из одноименной песни Френкеля-Гоффа, засеянное семенами прогресса. 

Потом переливом колокольчиков наступило простое, как стакан воды, утро.

Утром я узнал, что в колокольчики звонили женщины в веселеньких ситцевых халатиках. (Так у них было заведено встречать новый день.) И тогда я узнал, что в деревне, где мне предстояло работать ближайшие несколько лет учителем словесности, в бывшем поместье графа Тучкова, ветерана Бородинского сражения, находится женская психушка, попросту говоря, сумасшедший дом.

2

Сумасшедший дом- это громко сказано. Так сказать, слишком официально. А в Мишкине все было попросту, по-домашнему. Никаких заборов с колючей проволокой и сигнализацией, как в «Кавказской пленнице», конечно, не было.

С американского спутника-разведчика легко можно было бы наблюдать, как ежедневно на Мишкинских просторах происходила диффузия «пестреньких», то есть, «дурочек» (как здесь называли обитательниц сумасшедшего дома) с «серенькими», с местным и всем прочим советским населением. Из космоса, наверное, это выглядело очень красиво, как вливание бурых вод Амазонки в Атлантический океан.

Женщины в пестреньких халатиках свободно ходили по деревне, охотно помогали местному населению по хозяйству: доили и выгоняли коров, копались в огородах, заготовляли сено, нянчили и провожали в школу детишек. «Пестренькие», не утратившие репродуктивных способностей, местному населению детишек еще и рожали. Круг, таким образом, замыкался. 

Сумасшедший дом колхоза имени Карла Маркса имел в своем штате врача- психиатра (с которым я скоро познакомился), каких-то медсестер (которых никто никогда в глаза не видел),  завхоза, повара и кастеляншу, бесследно растворившихся в местном населении.

Это заведение напоминало какой-нибудь советский санаторий, вдруг по непонятным причинам брошенный администрацией и обслуживающим персоналом на произвол судьбы лет двадцать пять-тридцать тому назад, как бросали свои поселения древние инки или майя.

Кто-то еще ходил в пижамах, пользовался остатками какого-то медицинского оборудования и даже таблетками, выписанными еще врачами-вредителями, кто-то еще что-то ел, выросшее где-то и приготовленное кем-то, но, в целом, все это не имело уже никакого значения, потому что создавался совершенно иной этнос, принципиально новая общность людей, доселе неведомая природой. 

В утренней дымке Мышкина, когда я совершал по деревне свою первую прогулку, мною было обнаружено живописно рассыпанное по лону деревенского ландшафта некоторое количество полусогнутых мальчиков во всем многообразии возрастного диапазона, от сопливо-дошкольного до заносчиво-призывного возраста, копошащихся на дорогах и тропинках деревни в полном соответствии с законом природы «о броуновском движении» в совершенно различных направлениях, то есть, хаотично.

Можно было бы предположить, что утренние мальчики что-то ищут у себя под ногами, что-то вроде  оброненных запонок. Однако более пристальное наблюдение за ними открывало существенную деталь в их поведении: в руках полусогнутых туманных мальчиков были какие-то приспособления, которым они совершали некую таинственную работу.

Мальчики неистово крутили ручки, похожие на ручки буров или  ручки, которыми заводили машины. Вследствие подобного верчения колесо, приваренное перпендикулярно оси ручки,  буксовало в грязи. 

Что, собственно, и было искомым предметом вожделения.

Как я потом узнал, называлось это гениальное детское изобретение Буксой.

Колесо буксы могло быть от детской коляски, тачки, тележки, от самоката, от маленького детского велосипедика- не важно. Важным было то, что колесо должно было непременно буксовать, что достигалось быстрым вращением той самой коленчатой ручки.

Буксовать можно было в грязи, в луже, «в горочку», в мокрой траве, в  снегу- где угодно. И варианты звуков, которые издавали при этом мальчишки своими голосовыми связками, тоже имели широкий диапазон- от утробно низкого «до», похожего на гудение ростовского былинного колокола «Сысой», до комариного дискантного «си» Робертино Лоретти.

Буксовать можно было вместе. Тогда стихийно создавался чудный ансамбль, ничем не уступающий легендарному хору голубоэкранных мальчиков советского гостелерадио. Буксовать можно было в одиночку. Тогда рождались импровизации, похожие на произведения очень раннего Стравинского.

Канонически же непреложным и низменным было только одно- само буксование.

Букса (существительное, образованное от глагола «буксовать») была у мишкинских мальчишек всеобщим повальным увлечением, трехмерным эталоном измерения времени, пространства и хотения, единицей обмена, эквивалентом добра, карточкой в закрытый мальчишеский клуб. Не имеющий буксы мишкинец являлся изгоем, представителем самой низшей касты, самое существование которого ставилось под сомнение. Его практически не было- вот и все.

Не в рублях, а в буксах, в Мишкине  измерялось благосостояние семьи. Сын председателя колхоза ходил вразвалочку, жевал дефицитную американскую жвачку, говорил, лениво растягивая слова, и имел четыре буксы. Одной он пользовался сам, вторую держал «про запас», а остальные две, что похуже, сдавал в прокат «неимущим изгоям». Последние отвечали наследнику сельской власти блеском преданности в глазах и бесконечными услугами.

Вся территория деревни была испещрена следами от букс, как лицо доильной бабушки-рекордсменки, морщинами.

Школа, где я учительствовал, была похожа на бюро ритуальных услуг. Процесс обучения и все, что с ним было связано, являлся чем-то вроде скорбной необходимости, которая всем давно надоела, но отменить которую социальной смелости хватало только у самых отпетых двоечников.

Взаимоотношения между учителями и учащимися напоминали «пакт о ненападении», которым стороны, давно перезревшие миром, тяготились.

Учителя проводили уроки, писали планы и заполняли журналы. Ученики приносили домой честные тройки. Сама же школа, по крайней мере, со стороны мужской половины учащихся, была чем-то вроде Клуба Любителей Букс.

На буксах  ученики «приезжали» в школу. Выстроенные в ряд у школьного порога буксы красовались, как хорошие ковбойские скакуны у дверей салуна.

О буксах мальчишки говорили в школе, о них думали.

В стенах школы совершались судьбоносные сделки по купле-продаже и сдаче в наем все тех же букс.

На буксах ребята «возвращались» из школы домой и, швырнув портфель в дверной проем дома, накручивали на буксы, как на спидометр машины, весь остаток светового дня до полного его помрачения.

В школе, на уроке, глядя в учебники, мальчишки представляли себе, как пробуксовывает, вязнет в строчках книги букса, проваливаясь в интервалы между словами, подпрыгивая, как на кочках, на союзах и предлогах. Они разгонялись на длинных предложениях, тракторно переваливали через заглавные буквы; тупо урча, упирались, как в противотанковые ежи, в скобки, цифры и кавычки…

Мишкинские девочки мальчишеского увлечения не разделяли, внешне посмеивались над ними, но, казалось, тайно и завидовали им. Каким бы идиотским не представлялось им «буксовская дурь» ребят, у девочек и такого не было…

Приходя в избу после школы и переодевшись во все домашнее, во что-то несуразно пестрое, чтобы помочь матери по хозяйству, они невольно сливались внешним видом с «пестренькими», становились, подобно матрешкам, все на одно лицо, тупо-радостное и… заплаканное…

Нет, конечно, девчонки тоже о чем-то мечтали. И только они чего-то учили по всем предметам, даже честно зубрили. Но когда я, вдохновясь осенью, слишком ретиво приступил к старшеклассникам с «Евгением Онегиным», одна ученица вполне отрезвила меня: «Зачем мне все это, если я все равно, как и мама, буду дояркой?!»…

И вдруг ясно, до последнего мятого рубля, пропахшего соляркой, до последнего лоскутка тряпки от уже изжитого единственного «выходного» платья, увидел я серое существование этой девушки, и Евгений Онегин стыдливо закрыл за собой дверь. И я ушел следом…

О чем думали девочки? Я не знаю. Но и девочки замирали, когда в школьное окно врывался рев буксующей где-то рядом в дороге машины, звуки ее почти животного сопротивления разбуженной жирной и хищной стихии.

Учитель возвращался в класс из своих заоблачных мечтательных высот и приостанавливал урок. В школе повисала торжественная тишина, похожая на минуту молчания. На мгновение воцарялось перемирие. В глазах детей загоралась жизнь, а в жизни появлялся смысл и открывались неограниченные просторы для подвига…

«За каждым валом — даль, за каждой далью — вал»*… 

Но звуки за окном рано или поздно истощались. Всегда кто-то один побеждал в этом вечном противостоянии человека и стихии. Раздавался истошный вопль учителя, похожий на рев зверя-подранка, — и праздничный свежий свет в детских глазах угасал от угарного порыва будничной тупости.

(продолжение следует)

Комментарии

Харолд Смит

Отец Андрей! Вы красиво пишете!

Это очень детально:

Одинокие сельчане, возвращаясь с местного автобуса, тащились со своей унылой поклажей параллельно тракту, искали ногой в сапоге твердое местечко и с ужасом поглядывали на торчащие из шевелящейся  плоти дороги остовы побежденной техники и остатки каких-то  лохмотьев, в которых  так не хотелось опознавать знакомую сельскую одежду…

И это создает яркий образ на ум:

С американского спутника-разведчика легко можно было бы наблюдать, как ежедневно на Мишкинских просторах происходила диффузия «пестреньких», то есть, «дурочек» (как здесь называли обитательниц сумасшедшего дома)... Из космоса, наверное, это выглядело очень красиво, как вливание бурых вод Амазонки в Атлантический океан.

А пилоты тоже бывают сумашедшими.crazy_pilot

Бывает такой вопрос: один смотрит на другого - а кто в уме здоровый а кто не здоровый? Наблюдатель или наблюдаемый?

Спасибо, о. Андрей!
Это было замечательно. Получила просто эстетическое удовольствие от слова и полного ощущения присутствия... Очень жду продолжения.
Но это ведь тоже "из старого"? А Вы обещали написать сейчас...
Вы не откладывайте, пишите, выговаривайтесь. Процесс писания имеет определенный психотерапевтический эффект. )
PS Простите, Вы не заметили... вот здесь несогласование "...а в остальное время года, которые в этой части глобуса составляли..."
Глаз зацепился, предатель )

Старое, пока мы еще живы, это нынешнее. А потом, учтите жанр: это же шарж, гротеск, юмореска... Впрочем, с точки зрения физики все правильно: " в ЭТОЙ части глобуса". Так что... Нет... Тут все...И если бы я искал психотерапевтического эффекта, я, скорей всего, пошел бы к психотерапевту, а я, иерей Христов, а потому, уж проститие, спешу в Алтарь помолиться...