Вы здесь

О вере (Митрополит Сурожский Антоний)

Митрополит Антоний Сурожский

Серия бесед, прозвучавших в русской религиозной программе Би-би-си (1972)

Вера безрелигиозная. Вера и доверие к человеку. Вера в себя.

Когда мы говорим о вере, мы всегда думаем о вере в Бога. На самом деле существует также вера в человека, и эта вера в человека определяет нашу жизнь по меньшей мере столь же постоянно и глубоко, как и вера в Бога. Кроме того, в Бога веруют не все, а для того, чтобы жить с людьми, без веры в человека не обойтись. Именно на вере в человека основаны все попытки преобразования — общественного, политического, семейного, ибо что бы ни проповедовалось — будь то религия или новый жизненный строй — если человек не вступит в труд, если человек не будет осуществлять то, что задумано, никогда оно никаким образом не осуществится. Поэтому всякий преобразователь, всякий человек, призывающий людей к чему-то новому, основывает свой призыв на вере в человека; а в малых вещах, в повседневной жизни все основано на этой вере в то, что в человеке есть что-то доброе, хорошее, что может отозваться на нужду, на горе, на радость, что может послужить основанием к тому, как строить жизнь. И вот об этой вере мне хотелось бы сказать нечто.

Такая вера — не легковерие, не наивное отношение к человеку, которое допускает, будто все возможно, будто стоит только обратиться к человеку — и он отзовется. Но вместе с тем это уверенность, что нет такого человека, в котором не было бы подлинной человеческой глубины, нет такого человека, в котором нельзя вызвать доброе и достойное. К этому мы приходим во всех областях жизни. Например, сейчас во всех странах света идет громадное преобразование тюремной системы. Раньше преступника заключали в тюрьму, чтобы его удалить от общества людей; он был отрезанный ломоть. Теперь все больше думают о тюрьме как о месте, где преступнику можно помочь стать человеком. Вот такое отношение и есть вера в человека. Эта вера не основана на очевидности; часто приходится сквозь очевидность заглянуть куда-то вглубь и обнаружить что то, чего как будто и нет. В Евангелии есть два рассказа, которые очень ясно показывают отношение Христа к человеку, Его веру в человека.

Первый случай мы находим в Евангелии от Иоанна, в восьмой главе. Это рассказ о том, как к Спасителю привели женщину, взятую в прелюбодеянии. Очевидность была против нее, она была взята в преступлении, она подлежала осуждению и строгому наказанию. Христос ее не осудил, Он осудил ее поступок; Он не принял ее как прелюбодеицу, но заглянул в глубь ее души и в ней увидел возможность новой жизни; Он прозрел в этой прелюбодеице чистоту, которая в ней не умерла. Когда эта женщина стала перед судом, когда она обнаружила, что ее грех означает смерть, она, конечно, опомнилась. В тот момент все, что ей говорили: что грех убивает, что грех разрушает, — стало реальностью: она согрешила и ее теперь, по закону того времени, побьют камнями. Она поняла, что если бы ей была дана жизнь, она больше никогда не прикоснулась бы к тому, что за собой влечет смерть. И это Христос прозрел. Он обратился к окружающим ее и сказал: Пусть тот, который без греха, бросит первый камень!.. И все ушли. И когда Христос остался один с этой женщиной, Он ей сказал: Где те, которые тебя осуждали? — Они ушли, — ответила она. — И Я тебя не осуждаю; но впредь не греши.

На этом примере мы видим, как Христос сумел заглянуть в человека и увидеть все его возможности, которые были как бы закрыты поступками этого человека.

Другой рассказ такой же поразительный: встреча Христа с апостолом Петром после того, как тот трижды от Него отрекся по страху, испугавшись. Христос его не спрашивает: Сожалеешь ли ты о том, что сделал? Он ему говорит: Любишь ли ты Меня? И Петр от души отвечает: Да, Господи! Я Тебя люблю! Но трижды ему ставит Христос этот вопрос. И вдруг, осознав значение этих трех вопрошаний, понимая, что вся очевидность против него, Петр говорит: Ты все знаешь, Господи; Ты знаешь, что я Тебя люблю! И Христос его принимает вновь в среду Своих учеников.

Разве мы умеем так поступать? Разве мы умеем поверить, что человек, который поступил по отношению к нам плохо, имеет право сказать: Да, я тебя люблю! У меня не хватило мужества, у меня не хватило глубины, во мне не хватило силы духа, но я тебя все-таки люблю — и все возможно.

Если бы мы так умели друг ко другу относиться! Если бы мы только умели друг во друга поверить, не быть ослепленными ни поступками людей, ни их действиями; не быть оглушенными их словами, а молчаливо заглянуть в человеческую душу и прозреть в ней возможную человечность, возможное человеческое величие, и соответственно предложить человеку новую жизнь, предложить ему наше доверие — и призвать жить в полную меру своего человеческого достоинства! Если бы мы так могли друг ко другу относиться, все было бы возможно среди людей, любые преобразования, и новая жизнь настала бы для человечества.

После прошлой беседы мне был поставлен вопрос: что если человек говорит «А мне твое доверие и вера в меня не под силу»». И мне хочется ответить на этот вопрос, потому что он очень важный.

Обыкновенно мы страдаем от того, что в нас не верят. Мы чувствуем, что в нас есть какие-то возможности, но для того, чтобы их осуществить, нам нужна была бы поддержка верующего сердца, человеческой любви, человека, который бы сказал: Да! Не бойся! Ты можешь себя осуществить! Но иногда, когда нам дано такое доверие, когда оно нам подарено, нам вдруг делается страшно: а что если я это доверие обману? Что если у меня ничего не получится и окажется, что клубящиеся во мне мечты рассеялись, как туман, когда поднялось солнце? Что будет тогда? Неужели я совершенно потеряю доверие, уважение, может, даже любовь тех, которые так на меня понадеялись?

И это человеку часто мешает. Но еще больше, может быть, мешает то, что очень часто, когда другой человек нам дарит свое доверие, он как будто верит в невозможное, то есть он как будто не учитывает, что я — просто обыкновенный, нормальный человек. Нам кажется, что он на все надеется: будто мы можем сделать все, все без ограничения, все безусловно. И тут мы понимаем, с одной стороны, что это невозможно, и боимся за это взяться; а с другой стороны, когда мы стараемся это осуществить, то обнаруживается, что мы не можем оказаться на высоте того безумного», непродуманного», безответственного» доверия, которое нам было дано. И вот здесь есть две стороны.

С одной стороны, тот, кто доверяет другому, кто в подарок, во вдохновение ему приносит свою веру, должен это делать вдумчиво, разумно, мудро; а с другой стороны, тот человек, которому эта вера дается, должен быть трезв, сознателен и прилагать все усилия к тому, чтобы творчески осуществлять свое призвание — и все-таки знать, что у него есть какие-то ограничения. Эти ограничения мы не всегда можем обнаружить до того, как начнем трудиться. Только когда мы приступаем к изучению какой-нибудь науки, к чтению какой-нибудь книги, к какому бы то ни было делу, мы видим, сколько мы можем осуществить и где кончаются наши возможности. Но начать мы должны. И мы не должны бояться момента, когда дойдем до предела своих возможностей, потому что — и это очень важно — доверие, которое нам дается, вера, которая в нас вкладывается, относится не к тому, чтобы мы осуществили все возможное человеку вообще, а к тому, чтобы мы осуществили себя как можно более совершенно.

В этом смысл Христовой притчи о талантах. Слово «талант» приобрело за столетие специфическое значение. Все мы знаем, что такое талант по отношению к музыке, искусству, литературе; но не об этом говорил Христос. В Его время талант была денежная мера. Вот, какому-то человеку сделали вклад, и ему предложили осуществить эту денежную меру, добиться всего, на что он способен. Этот человек может приложить все усилия, и если он чрезвычайно одарен, он может удвоить, утроить тот дар, который ему был сделан. Если он менее одарен, он хоть чего-то добьется. Но он никак не имеет права сделать то, что сделал самый неодаренный из трех лиц, о которых говорит притча. Он испугался: а вдруг то, что заложено в меня, то, что мне дано, я растрачу, потеряю и буду в ответе? — и зарыл его; то есть просто отложил в сторону, закопал, завернул в платок. А когда пришло время суда, когда пришло время расчета, когда все предстали перед хозяином, оказалось, что все чего-то добились — только он не добился ничего. И он не был осужден за то, что не принес барыша, выгоды своему хозяину; он был осужден за то, что испугался и не решился ничего сделать, не решился ни на что.

Перенося эту картину на нашу обычную жизнь, мы можем, конечно, рассматривать талант, о котором говорит притча, как дар в области искусства, литературы, поэзии, но это ограниченное понимание. В основе, заложенный в нас талант — это все, на что мы способны, все богатство, все разнообразие, вся красочность нашей собственной личности. Можем ли мы ее осуществить или нет? Можем; все могут, каждый может осуществить все, на что у него хватит духа, мужества, вдохновения. И в этом центр тяжести, в этом весь вопрос. Мы должны так верить в человека, такое ему подарить доверие, так его вдохновить, чтобы он нашел в себе храбрость, мужество, радость, творческую радость себя осуществлять. Хоть он не гений — но он человек; хоть он ничем не выдается — но пусть будет самим собой настолько полно и прекрасно, как ему доступно. И тогда мы не будем на него накладывать бремена неудобоносимые, мы не станем на него накладывать тяжесть, которой он никак понести не может, потому что мы не станем требовать с него, чтобы он стал тем, чем он никогда, даже в мечте не мог быть, а будем ему говорить: Смотри: в тебе такое богатство! Осуществи его!.. Но он скажет: Где же это богатство, каково оно? — А ты не мерь! Ты просто творчески становись самим собой. Где не хватит ума — восполняй сердцем; где не хватит крепости — восполняй товариществом. И ты увидишь: чего ты не можешь осуществить один, то в сотрудничестве с другими, вместе с другими ты можешь осуществить и можешь сделать вклад в общую сокровищницу людей.

Вот если мы так с верой будем подходить к человеку, мы сможем его и вдохновить, и не раздавить своей верой, и человек вырастет в свою меру творчества и радости.

В одном из рассказов немецкого писателя Бертольда Брехта есть приблизительно такой диалог. Спрашивают одного человека: «Что вы делаете, когда любите кого-нибудь?». — «Я, — отвечает он, — проект составляю о нем». — «Проект? А что дальше? «. — «А затем я забочусь о том, чтобы они оба совпали». — «А скажите: кто или что должен совпасть с другим: человек с проектом или проект с человеком?». — «Конечно, — отвечает господин Кернер, — должен совпасть человек с проектом».

Часто люди думают, что такой подход — это вера в человека; что можно изучить человека, продумать его, прозреть в нем все его возможности, составить проект и затем заставить человека соответствовать этому проекту. Это ошибка и преступление, которое делают и отдельные люди в семьях, и общества человеческие, и идеологические группировки как верующих, так и неверующих людей. В семьях это приобретает иногда трагический аспект. Родители заранее знают, в чем счастье их детей, и заставляют их быть счастливыми так, как, им кажется, надо быть счастливым. Это относится также к мужу и жене; это относится к друзьям: «Нет, я знаю, что для тебя полезнее, я знаю, что для тебя лучше, ты увидишь, как все это будет хорошо!». И несчастная жертва этой убийственной, удушливой, кромсающей душу и жизнь любви иногда готова взмолиться: «Да перестань ты меня хоть любить — но дай мне свободу!».

В человеческих обществах это приобретает часто более трагические формы, когда или большинство, или какая-нибудь властная группа накладывает на каждого отдельного человека или на целую другую группировку свою печать, требует, чтобы все соответствовали данному проекту. Люди, которые это делают, всегда думают, что они верят в человека, что они увидели, каким он может стать великим, значительным, думают, что он в себя не верит, а если бы он поверил в себя по-настоящему, он бы понял и последовал их диктатам. На самом деле такой подход — отрицание всякой веры в человека. Такой подход основывается на том, что после умственного, клинического, холодного анализа человека или ситуации из всех собранных данных складывается образ или человека, или общества, или человечества в целом. И затем это несчастное общество, или человечество, или человека стараются вогнать в план. Но при этом забывается, что вера в человека именно тем характеризуется, что мы уверены: за пределом того, что мы уже узнали о человеке, за пределом того, что нам видно, что нам постижимо, есть в человеке такие глубины, которые нам непостижимы: тот глубокий, глубинный хаос, о котором когда-то писал немецкий философ Ницше, говоря: кто в себе не носит хаоса, тот никогда не породит звезды.

Так вот, подход господина Кернера, о котором говорит Брехт, именно отрицает самую возможность творческого хаоса; не хаоса в смысле безнадежного беспорядка, а хаоса в смысле неоформленного еще бытия, в смысле клубящихся глубин, из которых постепенно может вырасти строй и красота, осмысленность. Настоящая вера в человека берет в расчет именно то, что человек остается тайной для наблюдателя, тем более для умственного наблюдателя, потому что подлинное видение человека идет не от ума, а от сердца. Только сердце по настоящему зряче и раскрывает уму такие глубины, которые тот постичь не может; настоящая вера в человека учитывает возможность этих глубин, потаенных возможностей в них, и ожидает, что неожиданное, непостижимое может случиться.

Одно случается почти всегда. Мы человеку даем свободу и одновременно дарим ему наше доверие, обогащаем его нашей верой, вдохновляем его этой верой. И часто бывает, что в процессе становления самим собой человек отворачивается от того, кто был его вдохновителем и его поддержкой; и не только отворачивается — периодами ему необходимо от него отказаться, он должен строить свою личность, свою самостоятельность, отмежевываясь от существовавших дотоле отношений. И человек, который идет на то, чтобы вдохновить — будь то ребенка или взрослого, общество или церковность — на творческую веру, должен быть готов к тому, что от него отвернутся. Он должен испытывать свою веру в человека именно в этот момент, не усомнившись, не поколебавшись, не отвернувшись, а приняв на себя, как радостное открытие, тот факт, что начинает расти самостоятельное бытие и что человек, который дотоле зависел от него, хотя бы от его доверия и веры в него, теперь теряет эту зависимость. И если человек, который сначала вдохновил другого, одарив его верой своей, сумеет устоять в вере тогда, когда он стал излишним на время, в этом процессе становления, если он сумеет отказаться от насилия власти, убедительности или даже от мягкого, — а порой такого жестокого! — насилия любви, то он сам станет человеком в полном смысле слова или, во всяком случае, в более полном смысле слова.

И вот получается, что для того, чтобы верить в другого человека, надо верить смело, творчески в самого себя, и что если мы не верим в самих себя, если мы не верим в эти глубины, из которых может вырасти непостижимо великое, то мы не можем также и другого одарить свободой, позволяющей ему стать самим собой, неожиданным и непостижимым человеком, который сделает новый вклад — не предписанный, а личный, собственный и творческий — в жизнь общества и в судьбу человечества.

Как я уже говорил, в другого человека нельзя верить, если мы не верим в себя самих. И вот ставится вопрос: что такое вера в себя? Профессионально, житейски большей частью люди ответят: верить в себя — это быть уверенным в том, что если напрячь свою волю, собрать все силы ума, можно добиться чего угодно — ну, в пределах возможного… Такая вера в себя где-то граничит с самоуверенностью, легко в нее переходит, и, в конечном итоге, это не вера в себя, а уверенность, что окружающее поддастся нашему усилию; в каком-то отношении это уверенность в том, что во мне хватит силы переломить и изменить окружающих меня людей или встречные обстоятельства.

Настоящая вера в себя — это уверенность в том, что во мне есть что то, чего я не знаю, что-то мне самому непостижимое, что может раскрываться и дойти до какой-то меры полноты и совершенства. Самоуверенность основывается на знании самого себя, может быть, на какой-то преувеличенной самооценке; вера же не нуждается ни в какой самооценке, потому что предмет ее — это именно тайна человека. Когда я говорю о тайне человека, я хочу сказать не то, что в каждом человеке есть что-то потаенное, а то, что весь человек есть сплошная динамика, сплошная жизнь, сплошное движение и становление, и что ни в какой момент ни сам человек и никто другой не может заморозить это, остановить эту динамику для того, чтобы в нее заглянуть; динамика заморожению не поддается: человек динамичен все время и всегда.

И вот вера в человека, в самого себя — это вера в то, что во мне, в каждом человеке есть непобедимая динамика жизни и что единственное, что может помешать этой динамике осуществиться и вырасти в реальность, это моя трусость, моя нерешительность, но никак не окружающие меня обстоятельства. Обстоятельства, как бы они ни были хороши или плохи, как бы они ни были жестоки, как бы они ни были направлены на то, чтобы сломить человека, являются только поводом к тому, чтобы эта внутренняя, творческая динамика себя выразила по новому, по-иному, неожиданно, — но все равно: выразила себя и ничто другое. Вера в себя есть уверенность в этой внутренней, таинственной, творческой и, в конечном итоге, победной динамике. Вера в себя, поэтому, заключает в себе уверенность, что в каждом человеке — и во мне в частности — есть область, которая для меня самого неуловима; и что, будучи изо дня в день самим собой как можно более совершенно, сколь можно более искренне, правдиво, честно, смело, жертвенно, в конечном итоге, я буду раскрывать и приводить в движение все новые и новые силы, которые ничем не могут быть остановлены.

Но это не слепой процесс, в этом должна быть зрячесть; человек в своем становлении должен также наблюдать за собой — не трусливо, не с беспокойством, не ставить себе вопрос: являюсь ли я тем, кем, в конечном итоге, я должен стать или хочу быть?.. — а с живым интересом, как наблюдатель, который наблюдает процесс, принимает его в учет и старается употребить, применить, приложить все, что входит теперь в поле его зрения. Это значит, что человек должен научиться прислушиваться к самому себе, раньше всего — к голосу своей совести, к той правде, которая в нем есть, потому что если голос совести, голос правды задушен, он никак, никогда не может быть заменен ни законностью, ни условностью, ни человеческими правилами. Дальше человек должен прислушиваться к голосу жизни, к тому, чему его учит жизнь: жизнь отдельного человека рядом с ним, жизнь общества, жизнь народа, жизнь человечества, биологическая жизнь. И, наконец, верующий несомненно должен прислушиваться к голосу Самого Бога, выраженному в Священном Писании, звучащему громче, правдивее, истиннее, чем его собственная совесть.

Все это ему дает возможность раскрыть в себе, прислушиваясь, вглядываясь, эти глубины и приложить их к жизни. В этом процессе человек должен, как я уже говорил, собрать очень много смелости, очень много мужества, потому что этот процесс — это борьба жизни против окостенелости, борьба творчества против всего, что убивает творчество, борьба совести против того, что бессовестно старается строить жизнь.

Это требует смелости — да; но вместе с тем — огромного смирения и послушания; не в том смысле, что мы должны подчиняться, а в том смысле, что мы должны смиренно, послушливо отдаться закону жизни и быть готовы жить даже ценой нашей смерти. Это может показаться странным, диким выражением, но в устах верующего это и не странно, и не дико, потому что только тот может положить жизнь за свой идеал, кто верит в жизнь и не верит в победу смерти; кто верит, что побеждает жизнь и что смерть никогда не победит; кто может любить от всей души, от всего сердца, всем умом, всей волей, всем телом своим. Только тот человек, в котором жизнь победила смерть, может жизнь свою отдать, приняв внешне побежденность, сломленность и смерть, но зная, что внутренне — он победил. Когда-то была найдена надпись в Шлиссельбургской тюрьме: «Со Христом и в тюрьме мы свободны, без Него — и на воле тюрьма». Вот этот контраст победоносной жизни и внешней смерти и является характерной чертой, подлинной верой человека в себя — не самоуверенностью, но верой в непобедимую динамику жизни, имя которой, в конечном итоге, — Бог.

Вера и научное исследование. Сомнение. Истина и ее выражения. Вера и опыт.

Теперь я хочу снова говорить о вере, но с точки зрения совершенно иной, чем прежде. Я больше не буду затрагивать тему о вере в человека, а хочу поговорить о вере ученого в науку.

Это кажется странным; однако ученый не мог бы ничего создать, если бы не было у него веры, как ее определяет Священное Писание (как бы это ни было неожиданно для неверующего): как уверенность в вещах невидимых (Евр. 11,1). Все научное исследование, вся настроенность ученого направлены именно на вещи невидимые. Вокруг нас — целый мир еще для нас таинственный; многое в нем известно, еще больше подлежит открытию. И вот то, что подлежит открытию, и есть то невидимое, в котором ученый уверен; он уверен, что оно существует, что где-то есть нечто, что надо и можно открыть. И поэтому всякая научная работа, всякое исследование основано на вере, на уверенности в том, что невидимое, еще не постигнутое — постижимо и раскроется.

А сверх того, научное исследование основано тоже и на надежде, то есть на предвкушении, радостном, напряженном ожидании того открытия, которое будет сделано, при уверенности, что есть что открыть; и таким образом и надежда ученого, его вдохновение указывает на веру. Это очень важно себе ясно представить, потому что вера не относится только к Богу. Я уже, кажется, достаточно объяснил, что она относится также и к человеку, — но она относится тоже и ко всей творческой работе ученого: без веры ученый не стал бы пускаться в исследование, нечего было бы, с его точки зрения, исследовать.

Но вот тут, мне кажется, надо сделать различие, которое очень важно, между реальностью и истиной, между сомнением и тупой самоуверенностью. Дело в том, что вокруг нас целый мир, как я уже сказал, таинственный, глубокий, многогранный, в котором многое было уже обнаружено и еще больше, может быть, подлежит обнаружению, открытию. Это реальность. Для верующего эта реальность включает в себя также Бога. Для неверующего это только материальная реальность, но она все равно, так же как для верующего — предмет изыскания. Каждый раз, когда мы делаем какое-нибудь открытие, мы его прибавляем к сокровищнице того, что мы знаем; но (так же как в жизни) нельзя просто обладать бесконечным количеством разрозненных фактов — их надо соединить между собой какой-то логической связью, собрать в какие-то теории, гипотезы, как говорят сейчас на Западе, в «модели», то есть в структуры, которые позволяют как бы сразу видеть целокупность какого-нибудь предмета. Каждый раз, как мы это делаем, мы выражаем какую-то истину, относящуюся к реальности; и мы говорим, что поскольку реальность известна — она есть. Но ученый-то знает, что истина, то есть то, что он может сказать о реальности, всегда приблизительна; она никогда не совпадает с самой реальностью; это временная попытка реальность выразить. Причем ученый знает, что все факты, которые собраны в одну целую картину, как факты принадлежат реальности; а то, как они между собой собраны, подлежит какой-то доле сомнения. И настоящий, хороший ученый в тот момент, когда он создал или теорию, или картину мироздания, или мировоззрение, сразу же подходит к нему критически, то есть систематически ставит его под вопрос, в конечном итоге — сомневается. Но предмет его сомнений, разумеется, не реальность, которая от его сомнений не меняется. Под вопрос он ставит не самую реальность, а свое представление о ней и то, как он сумел его выразить.

И вот это сомнение, эта попытка, это желание, намерение поставить под вопрос ту картину мироздания, которую он на сегодняшний день создал, как раз и движет вперед науку. Причем в ученом это сомнение систематично: как только он создал сколь-нибудь стройную картину или теорию, он сразу ставит вопрос: какие в ней логические ошибки? Может ли он сам в ней обнаружить нечто, что не позволяет эту теорию или образ мышления принять? А если он сам или другие не находят в ней логической, структурной ошибки, он с радостью пускается в дальнейшее исследование, которое непременно это его мировоззрение поставит под вопрос в тот момент, когда он обнаружит в окружающей реальности новый, неожиданный, не укладывающийся ни в какие рамки его представлений факт. Но вместо того, чтобы пугаться этого, он оптимистически, радостно его приемлет. Сомнения ученого в этом смысле полны смелого оптимизма, потому что он не ратует за то, чтобы его теория оставалась неприкосновенной или мировоззрение осталось неизменным. Он ратует за то, чтобы реальность все глубже, все подлиннее, все точнее нашла свое выражение.

Таким образом, в представлении ученого есть творческое соотношение между, с одной стороны, реальностью-то есть всем, что есть, известным и неизвестным ему, истиной или истинами; всем, что уже обнаружено и нашло свое интеллектуальное, техническое выражение, и, с другой стороны, сомнением; потому что каждый раз, когда сомнение подрывает уверенность (вернее, самоуверенность, отсутствие критического подхода в ученом), каждый раз, как оно ставит под вопрос то, что он уже структурно выразил, оно открывает ему возможность сделать новые открытия. Это очень важно нам помнить, потому что вся научная работа основана на вере, вдохновленной надеждой, и, вместе с тем, она движима творческим, смелым, оптимистическим, систематическим, радостным сомнением. Человек себя перерастает для того, чтобы открыть более полно, более глубоко реальность, которая его окружает.

Истины бывают разные. Я уже указывал, что истины являются выражением той реальности, которую мы исследуем, причем выражение этой реальности бывает статическое, бывает динамическое, но всегда реальность выражается по отношению к каким-то координатам, которые заложены в нас или в окружающей нас жизни.

Статически мы выражаем очень много. Мы в какой-то момент обнаруживаем факт и его фиксируем. Некоторые факты можно фиксировать: можно говорить об утесе; можно, в географии, например, описывать неизменные факты. Но явления выразить можно только динамически; явления всегда находятся в каком-то процессе, и большей частью мы говорим о явлениях, а не о таких предметах, которые стоят перед нами, как утес — да и то даже утес постепенно меняет свою форму. Когда мы применяем чисто статические приемы к предметам нестатическим, мы, с одной стороны, говорим что то, что соответствует реальности, а с другой стороны, эту реальность безнадежно извращаем. Это я хочу изъяснить на одном примере.

Есть картина французского художника Жерико «Скачки в Эпсоме». Как указывает название, мы видим несущихся через поле лошадей; мы видим их в движении; мы как-то переживаем их галоп; но если мы сделаем попытку сравнить картину Жерико с фотографией, мы обнаружим, что никогда никакие лошади так галопом не несутся. В чем дело? А вот в чем: Жерико хотел передать нам чувство галопа, и он сумел это сделать, но в ущерб анатомической правде. С другой стороны, движение можно зафиксировать — например, сфотографировать — и из самого умилительного момента сделать момент комический (как можно человека в самый значительный момент его жизни сделать только смешным). Движение замороженное — ложь; движение, которое мы выражаем как движение, не соответствует в точности тому, как оно происходит.

И поэтому, каждый раз, как мы говорим об истине, будь то философской, будь то религиозной, будь то научной, мы должны сделать поправку на то, что мы или замораживаем движение, или неточно выражаем как бы анатомическую, структурную, неподвижную действительность. И притом делаем это всегда с той или иной точки зрения: во-первых, в пределах категорий нашего ума; во-вторых, в пределах нашего языка, а в-третьих, иногда (но не так редко) в пределах наших обычных представлений.

Это я вам могу изъяснить примером, который может показаться смешным, но имеет некоторую человеческую глубину. Один миссионер мне рассказывал, как священник-негр представлял его перед проповедью своему приходу, собравшимся верующим. Миссионер был белым, верующие были черными. И священник им сказал: «Не смущайтесь тем, что он бел, как бес, — его душа такая же черная, как наша». Мы сказали бы наоборот; он выразил некую истину со своей точки зрения. Это же мы делаем и в науке, и в философии постоянно; мы не можем говорить без предвзятой точки зрения; мы не можем говорить иначе как с какой-то точки зрения. Но эта точка зрения тоже должна стать в какой-то момент предметом сомнения, она должна быть поставлена под вопрос, потому что иначе истина, которую мы выражаем, с определенной точки зрения уже станет ложью.

На устах верующего может показаться странным утверждение — с таким вдохновением, с такой уверенностью — права человека на сомнение; на самом деле, это только другой способ выразить известную и всеми принимаемую мысль о том, что человек должен быть честным до конца, честным безусловно, с готовностью самого себя поставить под вопрос, свои убеждения поставить под вопрос. Это можно сделать, если мы верим, что есть нечто незыблемое, являющееся предметом нашего изыскания. Человек боится сомнения только тогда, когда ему кажется, что если поколеблется уже созданное им мировоззрение, то колеблется вся реальность, колеблется все, и ему уже не на чем стоять. Человек должен иметь добросовестность и смелость постоянно ставить под вопрос все свои точки зрения, все свое мировоззрение, все, что он уже обнаружил в жизни, — во имя своего искания того, что на самом деле есть, а не успокоенности и «уверенности».

Это чрезвычайно важно в научном исследовании; это чрезвычайно важно в философском мышлении; и это не менее важно в религиозном опыте. Мы не можем перерасти ограниченность нынешнего дня, если боимся поставить под вопрос его содержание. В плане религиозном: один из писателей IV века, святой Григорий Нисский, говорил, что если мы создадим полную, цельную картину всего, что узнали о Боге из Священного Писания, из Божественного Откровения, из опыта святых, и вообразим, что эта картина дает нам представление о Боге, — мы создали идола и уже не способны дознаться до настоящего, Живого Бога, который весь — динамика и жизнь. И то же самое можно сказать о философских мировоззрениях: как только философское мировоззрение делается абсолютной истиной, не может быть поставлено под вопрос, это значит, что человек уже не верит ни в прогресс, ни в возможность углубления, а живет как бы оборотясь назад, глядя на то, что когда-то было сказано, обнаружено, объявлено незыблемой истиной, будто смотреть вперед незачем, опасно! Будто надо смотреть только назад, чтобы не потерять из виду то, что когда-то было сказано кем то, коллективом или отдельным лицом. Это трусость перед жизнью, это страх перед истиной, это отрицание многогранности и глубины самой реальности. И то, что я говорю сейчас о науке, о философии, можно сказать также и о религиозных мировоззрениях — не в том смысле, что Бог меняется, а в том, что мы можем с громадной радостью и вдохновением проходить мимо наших детских, юношеских представлений, представлений еще не зрелых для того, чтобы вырастать в новую меру познания Живого Бога, не выразимого до конца никакими картинами, никакими определениями.

Какая радость, что человек так велик, что может себя перерасти, и человечество так велико, что одно поколение, сменяя другое, получает наследие от прошлого и не делается его пленником и рабом, а на основании того, что когда-то было открыто человеческим опытом и умом, может себя перерасти во что-то совершенно новое, так, что жизнь из ряда, последования статических положений действительно вырастает в сплошную динамику, в творчество и в радость.

То отношение к жизни, та внутренняя установка, которую мы называем верой, то есть радостная, творческая уверенность и равновесие, содержащее одновременно и тайну, и сомнение, является одной из самых больших радостей жизни человека. И мне представляется, что радость эта идет из разных источников, она основывается на разных причинах.

Во-первых, человек, который смело, дерзновенно, творчески всматривается в жизнь, в человека перед собой, в общество, где он находится, в природу, в жизнь в целом, в историю, — такой человек не боится лицом к лицу стать перед действительностью, он перерастает, преодолевает то мертвое равновесие, безжизненность, от которой так страдают многие, потому что им не хватает решительности броситься в область неизвестного. Это происходит от страха, от тщедушия, от малодушия. И тот момент, когда мы вдруг решим со всей смелостью, со всей своей творческой силой войти в область неизвестного, лицом к лицу стать перед ним, является моментом, когда вдруг собираются все наши внутренние силы и загорается радость. И эта радость возможна только по мере того, как растет в нас бесстрашие.

Я говорил о вере в человека, о вере ученого в науку; в том и в другом случае вера заключается в том, что человек совершенно уверен, что тот мрак, та неизвестность, которые его пугают, где-то в себе содержат откровение, смысл, что самый хаос, который перед ним, может вдруг озариться каким-то светом, который мы называем смыслом, и сделаться хотя бы изначальной, частичной гармонией.

Но вместе с тем, эта уверенность не снимает самой проблемы; бесстрашие все равно нужно, потому что для того, чтобы поверить в человека, нужно очень много мужества: человек бывает порой очень страшен.

И последнее, что озаряет радостью область веры там даже, где она так полна сомнением, там, где ставится под вопрос сам человек, который верует, его убеждения, самые верования его, — последним источником радости является надежда, то есть опять-таки творческое, смелое, ликующее предвкушение того, что мрак озарится светом, что хаос вдруг раскроется как гармония, что бессмыслица откроется как смысл. И вот в этом динамичном отношении человек, который начинает искать, который начинает находить, чувствует, что он живет, вместо того чтобы быть мертвым, он вдруг оказывается живым; не только в деятельности своей, не только в проявлениях своих, но живым до самого корня своего бытия, в каком-то сознании, что жизнь из него бьет ключом; и что та мощная, глубокая жизнь, которая вдруг в нем открылась, охватывает собой целое мироздание: и человека, и все остальное, от микроскопического до самого непостижимо большого. И здесь сомнение не пугает, потому что, как я уже говорил, сомнение относится не к предмету исследования, не к природе, не к человеку, не к Богу, а к тому, как я их до сих пор себе представлял. И с какой радостью, с каким дерзновением и с какой ликующей надеждой человек обнаруживает, что он весь ставится под вопрос: ставится под вопрос человеком, который перед ним; ставится под вопрос природой, общественной жизнью; ставится под вопрос Богом. Потому что не только наши убеждения, но самый человек ставится под вопрос — его честность, его смелость, его добротность. Все это — требование, которое ставит, повторяю, перед ним окружающий мир: человек, общество, наука.

И вот в этом сличении объективного, которое требует от нас предельной добротности, предельной честности, предельной внутренней и внешней правды, разгорается такая радость веры, которой нельзя достичь никак иначе. Это мы видим в ученом, который от всей души, всем умом, всей смелостью своей (потому что многое может быть открыто только с большим физическим риском) добивается истины; в том, кто работает среди людей, встречает их в одиночку, лицом к лицу, вглядываясь в глаза человека, который ему поставит, может быть, последний, решающий вопрос; в человеке, который погружен в общественную деятельность и должен стоять перед лицом общества со всей ответственностью перед ним, но тоже — и не меньше — перед человеческой правдой.

Вот откуда рождается смелая, ликующая радость веры; и это, повторяю, доступно каждому: эта вера, этот подход является началом всякой творческой жизни. Для верующего эта радость покоится, в конечном итоге, в Самом Боге, Который является Тем, Кто все создал — и меня, и все, что вокруг меня находится, и каждого человека; для Которого все: и материальное, и духовное, и душевное, и человек, и общество, и наука, и природа, и искусство, — все имеет смысл и значение в человеческом становлении, и Который является как бы последним, глубинным динамическим импульсом, требующим от меня, чтобы я открылся, чтобы я уразумел, чтобы я встретился лицом к лицу, чтобы в этом дерзновении веры я обрел новое знание, новую полноту жизни и новую полноту веры.

Мне хотелось бы в последующих беседах говорить о вере в Бога. Я уже определял веру словами Священного Писания как уверенность в вещах невидимых. Но откуда может взяться эта уверенность?

Когда мы говорим о вере в человека, о вере в науку, о вере в наш каждодневный опыт, мы говорим о чем-то конкретном, что представляется вполне разумным. Эта вера является результатом непосредственного, каждодневного опыта: я встречаю человека, отношусь к нему сначала как к внешнему факту или событию моей жизни, постепенно открываю в нем новые глубины — и убеждаюсь, что человек на самом деле глубок, что то, что я могу уловить сразу — это очень поверхностно, хотя и это нам, при некотором опыте жизни помогает раскопать и глубины его: выражение глаз, тон голоса человека очень много нам могут сказать о нем. Человек своим присутствием ставит вопрос: что в нем поверхностное, сразу уловимое, и что невидимое, которое является в этом широком смысле слова областью веры.

Дальнейшее общение с человеком углубляет это понятие веры в него тем, что человек иногда поступает наперекор тому, что мы ожидаем от него. Его поступки нам могут показаться странными, неожиданными, противоречивыми. И тут мы можем ему поверить — поверить в него, допустить, что у нас нет всех данных для того, чтобы о нем произвести суждение, что мы все-таки можем считать его благородным, порядочным человеком, даже если то, что он сделал, нам кажется странным, не совпадающим с тем образом, который мы о нем себе составили.

Так же можно говорить и о вере в окружающий мир, то есть о глубокой уверенности, что кроме видимого, кроме того, что уже наукой исследовано и открыто, есть громадные возможности новых открытий и новых познаний. Это просто, в каком-то отношении, потому что и мир, и человек перед нами ставят вопрос. Но Бог, как будто, вопроса и не ставит, потому что Он невидим, Он до какого-то момента в нашей жизни остается недостигнутым, вне нашего опыта. Откуда же может взяться у человека желание пуститься в поиски Бога? Просто даже поставить вопрос о том, существует ли Бог?

Разумеется, первый ответ, который напрашивается, — очень примитивный и справедливый ответ: примитивный человек будет приписывать Богу все то, чего он не может объяснить своим житейским опытом или своим человеческим умом. Но это быстро исчерпывается. Современный человек так ставить вопрос не может. Никто из верующих, у кого есть какой-то разумный, вдумчивый подход к своей вере, не станет употреблять Бога как затычку, употреблять понятие о Боге как объяснение того, чего он не понимает, необъяснимого. Бог, наоборот, выделяется в современном сознании для верующего именно не как объяснение, а как независимый факт. Помимо того, что Он может или не может, помимо того, что Им можно или нельзя объяснить то или другое, — Он существует. И для верующего важен именно факт Его существования и то, что изнутри своего опыта жизни верующий убежден, что с Ним можно войти в какое-то общение, что Он познаваем до какой-то меры, что между Богом и верующим есть какая-то общность.

Вот тогда и задумываешься: откуда может взяться у человека желание поставить этот вопрос о Боге? откуда берется самый вопрос? И мне хотелось бы сказать нечто именно на эту тему.

Я несколько раз употреблял слово «опыт». Что это значит? Это значит нечто очень простое. Мы говорим об опыте жизни, мы говорим о жизненном опыте, мы говорим о нашем личном опыте страдания, радости, любви. В этом же смысле надо понимать и религиозный опыт. Это совокупность всего того, что в течение истекших лет было пережито в связи с определенной темой, которую мы называем Богом. Это могут быть мгновения какого-то молитвенного озарения; минуты, когда вдруг окружающий нас мир нам представляется иным; минуты, когда бессмыслица озаряется каким-то светом и вдруг приобретает стройность. В христианском опыте это может быть момент, когда человек приобщился Святых Таин и обнаружил необъяснимым, непостижимым образом, что вошел в контакт с какой-то реальностью, с действительностью, которой он до того не знал. Вот о чем я говорю, когда говорю о религиозном опыте.

Это не обязательно потрясающий, разительный опыт. Это может быть нечто постепенно складывающееся, спокойное, вырастающее, тихое, глубокое. Это может быть тоже и очень потрясающее событие человеческой жизни. Мы сталкиваемся с религиозным опытом большей частью через человека. Это может быть встреча лицом к лицу с человеком, это могут быть его слова, обращенные ко мне, либо в моем присутствии к другим людям. Это может быть человеческое слово, написанное, запечатленное в рукописи или в книге. Так или иначе, этот опыт начинается, большей частью, с какого-то свидетеля, с кого то, кто мне или при мне говорит: я с достоверностью знаю, что-то или другое существует.5

Это относится, разумеется, не только к религиозному опыту. Большая часть нашего знания, будь то в области физики, химии, биологии, истории, приобретена именно таким образом. Какие-то свидетели, чье слово кажется нам убедительным или достаточно достоверным, довели до нашего сознания, что-то или другое является фактом жизни. Но наше отношение к этим фактам, к этим свидетельствам бывает различным. Есть вещи, которые мы знаем непосредственно личным опытом. Мать знает, что такое материнская любовь. Никто, кроме матери, об этом непосредственного понятия не имеет. Об этом можно говорить по свидетельству матери, по наблюдениям — но знать нутром может только мать. Есть вещи, которые мы знаем, потому что сообща с другими разделяем какой-то житейский опыт, которым одни богаче, а другие беднее. И та небольшая мера опыта, которая мне принадлежит, мне позволяет принять опыт других людей, которые богаче меня.

Наконец, есть вещи, которые мы воспринимаем из опыта редких свидетелей, каких-то гениев, каких-то выдающихся людей, которым мы имеем право верить, потому что они добросовестны, потому что они достаточно для этого велики, потому что у нас есть какие-то данные им доверять. Этот опыт принадлежит им собственно, мы почти понаслышке им обладаем — но можем вырасти в этот опыт.

Таков опыт, например, великого художника, великого музыканта, выражающийся, в конечном счете, в произведении искусства, в музыке. Опыт, из которого он исходит, его восприятие — запределен для большинства из нас, но доходит до нас каким-то образом. На этом пункте я хочу остановиться в следующей беседе несколько подробнее и попробовать показать, каким образом первая встреча с верой может произойти через человека: или говорящего, встреченного мной, или написавшего слово свидетельства.

В прошлой беседе я говорил о том, что вера в Бога достигает до нас путем свидетельства; что всегда человек доводит до нашего сознания возможность того, что Бог существует, человек ставит перед нами этот вопрос. Мне хотелось теперь остановиться немножко на разных типах свидетельства.

Я говорил, что можно свидетельствовать о своем личном пережитом опыте; можно свидетельствовать об опыте, который принадлежит тому обществу, той общине, коллективу, к которому мы сами принадлежим: мы отчасти разделяем этот опыт, но не обладаем всем этим опытом. И, наконец, может до нас достигнуть свидетельство человека настолько выдающегося, что мы только краем сознания способны коснуться краешка его опыта.

И вот об этих вещах мне хотелось бы сейчас сказать. Где кончается опыт и начинается вера? Если говорить о том, что вера основана на опыте, то чем она от него отличается? Есть в творениях древнего отца Церкви, святого Макария Великого, который жил в Египетской пустыне в IV веке, замечательное место, где он старается именно обнаружить тот момент, когда опыт превращается в веру. Он говорит об очень глубоком, потрясающем опыте приближения Бога в молитве, который ему и другим подвижникам известен или ведом. Он говорит, что в момент углубленной молитвы человек отрывается от сознания всего земного, перестает даже осознавать себя, переживает только благоговейный ужас, любовь, поклонение, радость, торжество о встрече с Богом, Который как-то пронизывает все его сознание, все его переживания, все его тело, не оставляя никакой возможности заглядеться на себя или следить за тем, что с ним происходит. И пока такой глубочайший, потрясающий опыт происходит, конечно, человек не знает, что с ним происходит. Это, разумеется, относится не только к религиозному опыту; есть моменты в жизни, когда какой-нибудь опыт, переживание, событие нас так охватывает, так потрясает, что мы себя и вспомнить не можем, и оглядеться не можем. Так бывает в момент автомобильной катастрофы; так бывает в момент потрясающей нас до глубин радости или пронизывающих наше сердце горя и отчаяния.

Но возвращаясь к опыту святого Макария: он говорит, что человек, пока он в пределах этого опыта, ничего не может сознавать, кроме Бога. Но в какой-то момент Бог как бы от него удаляется; человек находится на положении (это очень красивый, как мне кажется, образ) маленького челна, лодочки, которую море, отходя от берегов, оставляет на песке. За несколько секунд до этого челн еще колебался на волнах; теперь он покоится на земле. Вот этот момент, когда человек уже не несом опытом, хотя опыт, переживание еще горит, еще трепещет; когда человек абсолютно еще уверен в реальности этого опыта и однако актуально, в данную минуту его не переживает, — этот момент и является той гранью, когда опыт превращается в веру, в уверенность. И человек может вполне справедливо продолжать жить и говорить: я это пережил, и я знаю, что это есть. Это может быть религиозный опыт, страх, радость, горе; они отзвучали, отошли, но уверенность в том, что они существуют, в человеке уже не поколеблется.

Вот где мы можем уловить переход из опыта в веру; и о такой вере человек может говорить с абсолютной, пламенной уверенностью, может говорить с убедительностью, потому что он говорит о том, что сам знает, чего он дознался до мозга костей, почти до разрыва сердечного.

Но мы принадлежим общине, человечеству, вокруг нас есть люди, мы не исчерпываем собой никакой человеческих опыт, включая и религиозный; у нас очень много общего с людьми, с которыми мы находимся, но этот опыт каждый человек пережил несколько иначе: у одних его больше, у других меньше; и потому что мы общаемся друг с другом, потому что мы составляем одно целое, опыт одних делается опытом других; так же как сознание красоты, правды делается достоянием всего человечества через одного человека, который сумел это пережить с предельной силой и выразить с предельной красотой и убедительностью.

Вот об этой второй области веры мы тоже можем говорить, но должны говорить с большой осторожностью, указывая, что здесь кончается мой личный опыт, а здесь я перерастаю свой личный опыт в соборности, в общении с той группой людей, к которой я принадлежу. Таков был опыт апостолов, который дошел до нас. Апостол Иоанн говорит: мы свидетельствуем о том, что наши глаза видели, что наши уши слышали, что мы осязали собственными руками (1 Ин. 1,1). Да, поскольку у нас есть частичный опыт, который сродни их опыту, мы можем поверить в их более точный, более широкий опыт.

И наконец, как я уже говорил, есть гении духа, гении ума, гении искусства, которые переживают и могут воплотить в музыку, в искусство, в научное прозрение то, чего обычный человек не может воплотить, но мы им верим, потому что ощущаем убедительность их слов, потому что эти слова доходят до нашей души, до нашего сознания как истина, как правда, потому что мы с ними уже общаемся в опыте, хотя их опыт превышает наш. Таковы, например, слова Христа. В Евангелии от Иоанна мы читаем, что Спаситель Христос говорит: Бога никто не видел, но Сын Божий, находящийся в недрах Отчих, Тот нам это открыл (Ин. 1,18). Мы принимаем Его свидетельство не потому, что Он говорит о чем то, о чем мы не имеем никакого понятия, а потому что у нас есть другие основания верить Его слову; и мы принимаем это Его слово, для нас еще, может быть, непостижимое, потому что другое, Им сказанное, является в пределах нашего опыта правдой и истиной, и откровением.

Вот каким образом через человека до нас может дойти вера или, во всяком случае, может быть поставлен вопрос; мы не обязательно сразу поверим, но встретив этого человека и это свидетельство, — поскольку его свидетельство, вернее, свидетельство его личности убедительно, — мы можем либо принять его свидетельство и сказать себе: этот человек это действительно знает; я постараюсь дознаться до его опыта; либо, уже на основании предрассудка, предвзятых мыслей оттолкнуть человека, сбросить его со своего пути и сказать: то, что вне пределов моего опыта, — бред; этот человек сумасшедший, его надо отстранить. Так человек науки не поступает, так поступает только безумный.

Бог -Творец и Его ответственность. Воплощение и искупление. Любовь к себе как творчество.

Кажется, я уже мимоходом упомянул, что вера, доверие ставит вопрос об ответственности того, кому доверяют. Редко, однако, говорят об ответственности Бога перед сотворенным Им миром; вместе с тем, это основная трудность, какую встречают не только неверующие, но, порой, и верующие. Какое положение занимает Бог по отношению к миру, который Он создал — непрошено, без участия этого мира — и который находится в течение тысячелетий в таком трагическом, порой мучительном состоянии? Неужели все сводится к тому, что Бог односторонним действием Своей воли вызвал к бытию целое мироздание и когда-то потом встретится с ним снова лицом к лицу уже не как Творец, а как Судья? Где же правда, где же справедливость? Где лежит возможность для мироздания себя осуществить как бы перед лицом строгого, сурового Бога и в отсутствие Его? На эту тему мне хочется сказать несколько слов.

Во-первых, нечто о творении. Бог действительно, для верующего, является Творцом мира. Но акт творения не так прост, как кажется. Он не заключается в том, что всемогущий Бог решает почему то, по непонятным для нас причинам, создать целый мир и затем следить за его развитием и ожидать момента последнего суда. Это выглядит почти как эксперимент: что получится? Однако это не так. В основе творческого акта Божия нечто гораздо большее. Бог создает этот мир; и одновременно призывает его к такой полноте бытия, которая заключается в том, чтобы все разделить с Богом, участвовать в Его вечности, в Его жизни; как апостолы говорят в своих посланиях, цель мироздания — для человека стать участником самой Божественной природы (2 Пет. 1,4), а для мира дойти до такого состояния, когда Бог будет все во всем (1 Кор. 15,28), то есть как тепло, как огонь проникает все и делает мир участником вечной жизни. Это — в основе; человек призван к тому, чтобы стать соучастником жизни Божией; и Бог, творя человека, Себя отдает. Он не только вызывает к жизни какое-то жалкое существо, которое во всем будет от Него зависеть; Он вызывает к бытию существо, которое будет стоять лицом к лицу с Ним, полноправно; которое лицом к лицу будет с Ним общаться. Но ведь общение в каком-то отношении значит самоограничение; творя человека, творя мир, Бог ставит перед Самим Собой собеседника, которого Он должен принять, каков он есть и каким он себя сделает свободной своей волей. В этом, со стороны Бога, акт истинной любви и очень редкой в нашем опыте справедливости.

Ибо справедливость не является тем, чем мы часто ее считаем, как мы ее часто видим: способностью распределять или правом награждать и наказывать. Справедливость начинается в том момент, когда мы с риском, с опасностью иногда для нашей жизни, при ограничении нашего бытия соглашаемся на существование, на динамическое становление другой личности. И признаем за ней право быть собой, а не только отражением нашей жизни. Таков творческий акт со стороны Бога. Бог нас вызывает в бытие, ставит нас перед Собой и предлагает все, что Он есть, все, что у Него есть, разделить с нами; в нашей власти — принять или отказать. Со стороны Божией это готовность до конца Себя отдать нам. Бог нас творит не актом простой воли, Он нас творит в акте глубочайшей самоотдающейся, самоотверженной любви. Отношения между тварью и Богом начинаются с любви. Он нас вызывает быть самими собой лицом к лицу перед Ним.

Но не этим кончается соотношение между Богом и человеком. В течение тысячелетий, миллионов, может быть, лет, о которых говорят и Священное Писание, и наука, человек ищет своего пути в становлении, вырастает в меру своего человеческого достоинства. И вместе с этим так часто человек свое достоинство забывает, мельчает, делается недостойным самого себя, не говоря уже о своем божественном призвании. И Бог его не оставляет. Вся история человечества говорит о том, как человек чует тайну Божию и в этой тайне Божией, через нее, в глубинах этой тайны находит самого себя, находит свое величие, находит образ или отображение того человека, которым он должен стать в конечном итоге. Бог говорит на протяжении всей истории многообразно, различными путями, через людей ясного ума и чистого сердца, через людей просвещенных, просветленных; говорит через ужас жизни, говорит через совесть, говорит через красоту, говорит через события, призывая человека вырасти в полную меру. Но Он не только говорит; говорить легко, призывать не трудно, требовать — не стоит ничего. Он делается соучастником человеческой жизни и человеческой трагедии, Он становится человеком; Он воплощается; Бог входит в историю; Бог на Себе несет ее тяжесть; Бог погружается в наш мир, и этот мир всей тяжестью, всем ужасом своим смертоносно ложится на Его плечи. В этом Божия предельная ответственность за Свое первичное решение, за основоположный акт творения. Этим Бог Себя как бы «оправдывает» перед нами. Он не зритель, Он не стоит в стороне; Он входит в гущу, в трагедию жизни и с нами в ней участвует. Этого Бога человек может принять, этого Бога человек может уважать; Ему можно довериться, Ему можно быть верным, можно видеть, что этот Бог так верит в человека, такую надежду на него возложил, так его полюбил до смерти, и смерти крестной, что можно за Ним идти, куда бы Он ни пошел: на смерть, на жизнь. Бог берет на Себя последнюю ответственность за судьбы мира, спасает мир воплощением и крестной смертью Христа.

Что же это значит? Почему смерть одного человека, Иисуса Христа, рожденного от Девы в Вифлееме, может перевесить собой весь грех человеческий? Чем эта смерть отличается от всех смертей? Она не более страшна, чем смерть, которую претерпевали в течение тысячелетий люди, стоявшие за свои убеждения, или люди, просто охваченные событиями земли. Люди страдали физически больше, чем Христос страдал на кресте; рядом с Ним два разбойника были распяты, они умирали той же смертью, что и Он. Почему же их смерть не имеет такого значения, как смерть Христа? Почему Христос — Спаситель, а эти два разбойника — не спасители мира? Скажете: один из них был злодей, а другой покаялся; злодей, конечно, не мог спасти ни себя, ни других, он только претерпевал жестокую смерть за свои злодеяния. Пусть так; а другой, который на кресте изменился, который хоть напоследок вошел в Царство справедливости, правды, любви, в конечном итоге, — чем его смерть так незначительна и чем значительна смерть Христа?

Христос — Сын Божий, Бог, ставший человеком; но Его смерть не тем значительна, что умирает в человеческой плоти Сам Бог, потому что по Божеству Своему, как Бог, Он не умирает; смерть касается Человека Иисуса Христа. В чем же ужас, и величие, и значение этой смерти? Мне кажется, вот в чем. Когда мы думаем о Христе, Боге, ставшем человеком, мы часто видим Его участие в нашей человеческой судьбе сначала в том, что Он просто стал человеком, что Безграничный был ограничен, что Вечный вошел во время, что Бог таким полным, совершенным образом соединился с тварью. Дальше мы видим, что вошел-то Он в мир грешный, в мир страшный, в мир, оторвавшийся от Божественной жизни, со всеми последствиями смертности, голода, отчужденности, жестокости, со всем тем злом, которое приводит в такой ужас каждого из нас, когда мы о нем думаем, когда мы его переживаем. Это все правда. Христос жаждал, алкал, уставал, скорбел, был окружен ненавистью, встречался с ужасами болезни, смерти, беспощадности, несправедливости; принадлежал стране, которая была оккупирована вражескими солдатами, претерпевала унижения — все это правда; правда и то, что, как человек, Он умер на кресте.

Но мог ли Он умереть? Ведь смерть заключается, в конечном итоге, в том, что, оторвавшись от Бога или не включившись в Божественную жизнь, мы не можем обладать вечной жизнью. Мы смертны по нашей оторванности от Бога. Как же Он мог умереть, когда Он Сам — Бог? Не напрасно мы поем на Страстной: О Жизнь вечная, как Ты умираешь? Свет невечерний — как Ты потухаешь? Каким образом может умереть Тот, Который есть Сам Бог? Как может подвергнуться смерти человеческая плоть, которая соединена, пронизана Божеством? И действительно, святой Максим Исповедник об этом уже давно, в VI веке, говорил, что в самой тайне Воплощения Иисус Христос был за пределами смерти, потому что был един с Самим Богом, был Богом воплощенным. Как же Он умирает?

Умирает Он потому, что принимает на Себя безграничную, всеконечную солидарность с человеком. Он берет на Себя судьбу человека в его оторванности от Бога, в его богооставленности, в его нищете. Вспомните слова Христа, самый страшный крик в истории, который был услышан с креста: Боже Мой, Боже Мой, зачем Ты Меня оставил? (Мф. 27,46). Это крик Спасителя, умирающего на кресте. Как же мог Он, Который есть Бог, кричать эти слова, выражающие всю трагедию человечества, весь ужас и жизни, и смерти? Мы этого объяснить, понять не можем. Но случилось то, что в какой-то момент Христос взял на Себя единственный, конечный ужас человеческого существования и бытия: потерю Бога, обезбоженность, которая есть единственная сила, способная убить человека. Он взял на Себя судьбу грешника, то есть человека, который без Бога, и от этого, как всякий грешник, как всякий человек — умер; умер от потери Бога; умер, потому что захотел испытать и пережить то, что является ужасающей судьбой всякого человека: ужас ограниченности временем и пространством, потерю вечности, потерю Бога.

Вот почему смерть Христа, невозможная и воспринятая вольной волей, является единственной во всей истории. Бессмертный умирает, потому что захотел во всем уподобиться человеку, не разделив с ним греха. Но тогда — каким нам представляется Бог?! как Он велик, какова Его любовь?! Как нам представляется человек, его значительность для Бога?! Ведь Христос соглашается не просто умереть — умереть этой смертью по любви к человеку. Эта смерть охватывает тогда не только праведника, не только верующего, не только человека, который понимает и знает, что происходит, — она охватывает всех: нет безбожника на земле, который так пережил обезбоженность, потерю Бога, как ее испытал в момент смерти Сын Божий, ставший сыном человеческим. Тайна Христа заключает в себе всю тайну человеческого существования, весь ее ужас и всю ее славу; никто не оказывается вне тайны спасающего Христа. Бог действительно до конца, трагично и величественно, в беспредельном смирении отдает Себя на спасение мира и этим до конца осуществляет ответственность Творца за судьбы мира, который Он создал Своей волей и который Он доведет до победного конца, когда действительно человек Его познает и станет участником Божественной жизни, когда действительно вся тварь будет охвачена Божественным присутствием и воссияет вечной и Божественной славой.

Украинский философ Григорий Сковорода сказал в одном из своих писаний, что в жизни замечательно устроено: вещи нужные несложны, а вещи сложные не нужны. Конечно, такие слова можно развить в карикатуру. Но если принять их с трезвостью, то можно увидеть в них указание и на то, как можно жить. Мы очень часто не умудряемся жить, потому что чрезмерно усложняем жизнь. Мы стараемся делать невозможное, проходя мимо возможного. Мы думаем, будто только то достойно нас, что так велико и так далеко, что мы его никогда не достигнем. И если применить этот принцип к евангельским заповедям, то мы можем найти в Евангелии, в словах Спасителя Христа заповедь, указание чрезвычайно простое на вид, но с которого мы все можем начать. Это заповедь о том, что мы должны любить ближнего, как самого себя (Мк. 12, 31). Это подразумевает, что мы себя самих должны любить.

И вот на этом мне хочется остановиться; потому что если мы не сумели себя любить, мы не сумеем любить кого бы то ни было. Жизнь, опыт показывает, что мы можем одарить других только тем доверием, которое способны дать себе, той любовью, которую можем дать себе, и т. д. Мы можем дать только то, что у нас есть. И если у нас нет определенного отношения к себе, мы не можем иметь этого отношения к другим. Без уважения к себе мы других не уважаем; без любви к себе — правильно понятой — мы не можем любить других.

Конечно, надо понять, что такое эта любовь к себе. Это не любовь хищного зверя, который считает, что все вокруг существует для него, который рассматривает всякого человека как возможную добычу, который все обстоятельства рассматривает только с точки зрения самого себя: своей выгоды, своего удовольствия и т. д. Любовь к себе — что-то гораздо большее. Когда кого-нибудь любишь, желаешь ему добра; чем больше любишь, тем большее добро ему желаешь. Я говорю о большем добре, а не о большем количестве добра. Мы желаем любимым самого высокого, самого светлого, самого радостного. Мы не желаем им большего количества тусклой, мелкой радости; мы желаем им вырасти в такую меру, чтобы их радость была великая, чтобы в них была полнота жизни. Вот с этой точки зрения надо уметь и себя любить.

Одна вещь нам очень мешает любить себя: это то, что некоторые вещи в нас самих нам противны, нам не нравятся, от некоторых вещей нам делается стыдно. Если мы хотим начать себя любить творчески, так, чтобы стать действительно человеком в полном смысле этого слова, осуществить все свои возможности, мы должны принять — хотя бы предварительно — все, что в нас есть, не разбирая, что нам кажется хорошим или привлекательным, а просто все, без остатка. Христос в одной из Своих притчей говорит ученикам, которые думали, что надо вырвать зло, чтобы осталось только добро: нет, на поле оставляют плевелы и пшеницу расти вместе, пока их нельзя ясно друг от друга отличить; иначе, при желании вырвать плевелы, вы вырвете непременно и пшеницу (Мф. 13,24–30).

Так и в нас. Иногда есть в нас свойства, которые сами по себе ничем не хороши, но которые пока — единственная опора в нашей жизни. Есть интересный рассказ из жизни Ганди. Его упрекали в том, что он подстрекал бедноту к забастовке: это-де не соответствовало дальнейшей его деятельности; и он дал замечательное объяснение. Он говорит: эти люди были трусы; я их научил насилию, чтобы победить трусость; а когда трусость в них была побеждена, тогда я их научил любви, чтобы победить насилие.

Так бывает с каждым из нас. В нас есть свойства, которые неприглядны, но в данное время ничем не могут быть заменены. Человек, который труслив, с радостью назовет свою трусость кротостью и смирением. Ни в коем случае нельзя ему дать это сделать. И когда у нас самих есть это поползновение перекраситься, назвать трусость смирением, назвать жадность любовью, надо остановиться и сказать: Нет, не лги! Будь правдив! Потому что то, чем ты являешься, — это настоящий человек, а тот фальшивый образ, который ты стараешься создать о себе — сплошная ложь, такого нет; и поэтому этот несуществующий человек никогда никем стать не сможет. Тогда как тот человек, которым ты являешься, который тебе, возможно, даже очень не нравится, может измениться к лучшему.

Мы должны относиться к себе, как художник относится к материалу: принимать в учет все свойства этого материала и на основании этого решать, что можно сделать. Как художник должен проявить большое понимание своего материала и иметь представление о том, что он хочет из него сделать, так и человек, не отвергая в себе ничего, трезво, смиренно принимая себя, какой он есть, должен одновременно иметь высокое представление о Человеке, о том, чем он должен стать, чем он должен быть.

И сверх того — и это чрезвычайно важно — нужна готовность бороться, готовность побеждать, готовность творить ту красоту, которую он задумал или в которую поверил. Художник, кроме понимания своего материала и представления о том, что он хочет сделать, должен еще развить в себе и упорство, и любовь к труду, и технические способности; это все требует громадной дисциплины в художнике, во всяком творце — будь он писатель, живописец, скульптор, — и этого же требует от нас жизнь. Без дисциплины мы не можем добиться ничего. Но дисциплина может быть разная. Это может быть механическое выполнение каких-то требований, и это может быть живое творчество, которое требует, чтобы все силы наши были собраны воедино. Подвигом, вдохновением, упорным трудом строится человек; и человек должен себя так любить, так ценить, так уважать свое достоинство человеческое, чтобы понимать: нет такого усилия, которое не стоило бы приложить для того, чтобы стать достойным своего человеческого призвания.

Абсолютное условие любви — это открытость; в идеале — взаимная, но порой — открытость со стороны одного любящего человека такая, что ее хватает на двоих. Но открытость нам бывает страшна. Открыться значит стать уязвимым; открыться значит зависеть в своей радости и в своей боли от другого человека. А это сделать можно, только если в нас хватает веры в другого человека.

Вера бывает разная. Бывает простая, детская, чистая, светлая вера: доверие, доверчивость, незнание зла, бесстрашие оттого, что никогда не была испытана жестокость, беспощадность, боль, которая наносится злостно и намеренно. Такая доверчивость не может быть названа зрелой верой; она — начало веры, она открывается в ранние годы; она иногда сохраняется в очень чистых и детских душах; но в ней чего-то не хватает. Да, она открывает человека ценой большого страдания, но вместе с тем не защищает другого человека от ошибок, потому что мы несем ответственность за тех людей, которым открываемся. С одной стороны, они могут нам нанести боль, раны (не говоря о радости, которую они нам приносят). Но с другой стороны, если мы безответственно отдаемся в их власть, может открыться в них все дурное или не открыться, не оправдаться то светлое и большое, что есть в человеке.

Поэтому доверчивости недостаточно; должна быть другая, более зрелая вера. Во-первых, вера в человека, основная, глубинная вера в то, что в каждом человеке есть свет, правда и бесконечные творческие возможности к становлению; что если ему помочь, если его поддержать, если его вдохновить, тот хаос, который нас часто пугает в человеке, может родить звезду. Такая уверенность — это уверенность в том, что в человеке есть свет, есть правда, и что они могут победить. И в этой уверенности, в этой вере нет наивности; она вырастает с опытностью, которая зиждется на знании самого себя и на знании жизни и людей.

Но на пути к этому мы постоянно имеем дело — и другие в нашем лице имеют дело — с людьми, которые находятся в стадии становления, то есть с людьми, в которых свет и тьма борются — и борются иногда жестоко. И когда мы открываемся в акте веры, мы должны заранее признать свою уязвимость и на нее пойти. Уязвимость не обязательно дурное свойство. Уязвимость бывает горькая, тяжелая: уязвленное самолюбие, чувство обиды, чувство униженности тоже принадлежат к этой области уязвимости. Но не о них идет речь в любви, а о способности быть раненным в сердце — и не отвечать ни горечью, ни ненавистью; простить, принять, потому что ты веришь, что жестокость, измена, непонимание, неправда — вещи преходящие, а человек пребывает вовеки.

Очень важно выбрать эту уязвимость. И умение пронести эту готовность верить до конца и любить ценой своей жизни для того, чтобы не только ты, но и другой вырос в полную меру своих возможностей, — это подвиг. Это нечто великое, это подлинное творчество: из человека, который еще себя не осуществил, мы осуществляем Человека, мы становимся тем, чем мы можем быть и стать, и мы другому помогаем стать всем тем, чем он способен быть. В этом есть момент очень серьезной ответственности. Обыкновенно, говоря об ответственности, мы понимаем это слово как подотчетность: придется мне дать ответ — за свои слова, за свои действия, за свою жизнь. Но не только в этом ответственность. Ответственность заключается также в способности отозваться на человека, ответить ему — любовью, пониманием, верой, надеждой. В этом смысле всякая любовь в себе содержит ответственность. Ответственность перед тайной человека, ответственность перед его будущим. И опять-таки, эта ответственность, как и всякая другая — например, гражданская — осуществляется какой-то ценой.

И эта ответственность в любви сочетается тоже с требовательностью. Любить расслабляющей любовью, любить такой любовью, которая все допускает и позволяет человеку становиться все мельче и мельче, все более жестоким, все более себялюбивым, — это не любовь. Это — измена. Любовь должна быть требовательной. Не в грубом смысле, не так, как мы часто действительно требуем от других того, чего сами не согласны делать, что для нас кажется слишком трудным, налагая на них бремена, которые мы не способны или не хотим нести. Нет, требовательность в любви сказывается прежде всего в том, чтобы любимого человека вдохновлять, чтобы его уверить в том, что он бесконечно значителен и ценен, что в нем есть все необходимое, чтобы вырасти в большую меру человечности.

Для этого тоже нужна с нашей стороны неколеблющаяся вера, потому что это не всегда очевидно; бывают моменты, когда блеснет перед нами светозарный образ возможного человека — и потухнет: жизнь заглушила самый высокий порыв. Вот тогда наша вера должна быть зрячая, наша надежда — пламенная, наша любовь — неколебимая; тогда мы должны со всей внимательностью, со всей опытностью помочь человеку вырасти; и только если мы так веруем, с готовностью быть открытыми до последней уязвимости и требуя от другого, чтобы он был всем, чем он способен быть, мы имеем право говорить о том, что мы его подлинно, серьезно, творчески любим: не ради себя — для него.

www.metropolit-anthony.orc.ru