Вы здесь

Арендатор и чудовище (Джон Стейнбек)

Гроздья гнева. Глава 5

Хозяева земли приезжали на свою землю, но чаще всего они присылали вместо себя посредников. Посредники являлись в закрытых машинах, они перетирали пальцами щепотки сухой земли, а иногда загоняли в почву земляной бур и брали пробу. Сидя в спаленных солнцем палисадниках, арендаторы тревожно следили за машинами, снующими по полям. А потом посредник въезжал во двор фермы и, не выходя из автомобиля, заводил разговор через окно кабины. Первые несколько минут арендаторы стояли рядом с машиной, потом присаживались на корточки и, подобрав с земли прутик, выводили им узоры в пыли.

В открытые двери выглядывали женщины, а из-за их спин — дети. Светлоголовые дети стояли, широко открыв глаза, потирая одну босую ногу о другую, шевеля пальцами. Женщины и дети присматривались к мужчинам, которые разговаривали с посредниками. Они стояли молча.

Хозяева и их агенты бывали разные; некоторые говорили мягко, потому что им было тяжело делать то, что они делали; другие сердились, потому что им было тяжело проявлять жестокость; третьи держались холодно, потому что они давно уже поняли: хозяин должен держаться холодно, иначе ты не настоящий хозяин. И все они подчинялись силе, превосходящей силу каждого из них в отдельности. Некоторые ненавидели математику, которая заставляла их прийти сюда, другие боялись ее; а были и такие, кто преклонялся перед этой математикой, потому что, положась на нее, можно было не думать, можно было заглушить в себе всякое чувство. Если землей владел банк или трест, посредник говорил: банку, тресту нужно то-то и то-то; банк, трест настаивает, требует... — словно банк или трест были какие-то чудовища, наделенные способностью мыслить и чувствовать, чудовища, поймавшие их в свою ловушку. Они, агенты, не отвечали за действия банков и трестов, — они были всего лишь люди, рабы, а банк — он и машина, он и повелитель. Кое-кто из агентов даже гордился тем, что они в рабстве у таких холодных и могучих повелителей. Агенты сидели в машинах и разъясняли людям: вы же знаете, земля истощена. Сколько лет вы здесь копаетесь, и не запомнишь.

Арендаторы, присевшие на корточки, кивали головой, думали, выводили узоры в пыли, — да, знаем, да... Если б только поля не заносило пылью, если б только почва не выветривалась, тогда еще можно было бы терпеть.

Агенты гнули свое: вы же знаете, земля истощается год от года. Вы же знаете, что делает с ней хлопок, — губит ее, высасывает из нее все соки.

Арендаторы кивали головой: они знают, они все знают. Если бы применять севооборот, тогда земля снова напиталась бы соками.

Да, но теперь уж поздно. И агенты разъясняли махинации и расчеты чудовища, которое было сильнее их самих. Арендатор может продержаться на земле, даже если ему хватает только на прокорм и на уплату налогов.

Да, правильно. Но если выпадет неурожайный год, он должен будет взять ссуду в банке.

А банку или тресту нужно другое, ведь они дышат не воздухом, они едят не мясо. Они дышат прибылью; они едят проценты с капитала. Если им не дать этого, они умрут, так же как умрем мы с вами, если нас лишат воздуха, лишат пищи. Грустно, но что поделаешь. Поделать ничего нельзя.

Люди, присевшие на корточки, поднимали глаза, силясь понять, в чем тут дело. Дайте нам время. Может, следующий год будет урожайный. Разве сейчас угадаешь, какой родится хлопок? А войны? Разве сейчас угадаешь, какие будут цены на хлопок? Ведь из него делают взрывчатые вещества. И обмундирование. Будут войны — и цены на хлопок подскочат. Может, в следующем же году. Они вопросительно поглядывали на своих собеседников.

На это нельзя рассчитывать. Банк — чудовище — должен получать прибыль все время. Чудовище не может ждать. Оно умрет. Нет, уплату налогов задерживать нельзя. Если чудовище хоть на минуту остановится в своем росте, оно умрет. Оно не может не расти.

Холеные пальцы начинали постукивать по оконной раме кабины, заскорузлые пальцы крепче сжимали снующие в пыли прутики. Женщины в дверях спаленных солнцем домишек вздыхали, переступали с ноги на ногу, а та ступня, что была внизу, теперь потирала другую ступню, а пальцы шевелились по-прежнему. Собаки подходили к машине, обнюхивали ее и одно за другим поливали все четыре колеса. Куры лежали в нагретой солнцем пыли, распушив перья, чтобы сухая пыль проникла до самой кожи. А в хлеву, над мутной жижей в кормушках, недоуменно похрюкивали свиньи.

Люди, сидевшие на корточках, снова опускали глаза. Чего вы от нас хотите? Нельзя же уменьшить нашу долю с урожая, мы и так голодаем. Дети никогда не наедаются досыта. Нечего надеть — ходим в лохмотьях. Не будь и у соседей так же плохо с одеждой, мы бы постыдились показываться на молитвенных собраниях.

И наконец агенты выкладывали все начистоту. Аренда больше не оправдывает себя. Один тракторист может заменить двенадцать — четырнадцать фермерских семей. Плати ему жалованье — и забирай себе весь урожай. Нам приходится так делать. Мы идем на это неохотно. Но чудовище занемогло. С чудовищем творится что-то неладное.

Вы же загубите землю хлопком.

Мы это знаем. Мы снимем несколько урожаев, пока земля еще не погибла. Потом мы продадим ее. В восточных штатах найдется немало людей, которые захотят купить здесь участок.

Арендаторы поднимали глаза, во взгляде у них была тревога. А что будет с нами? Как же мы прокормим и себя и семью?

Вам придется уехать отсюда. Плуг пройдет прямо по двору.

И тогда арендаторы, разгневанные, выпрямлялись во весь рост. Мой дед первый пришел на эту землю, он воевал с индейцами, он прогнал их отсюда. А отец здесь родился, и он тоже воевал-с сорняками и со змеями. Потом, в неурожайный год, ему пришлось сделать небольшой заем. И мы тоже родились здесь. Вот в этом доме родились и наши дети. Отец взял ссуду. Тогда земля перешла к банку, но мы остались и получали часть урожая, хоть и небольшую.

Нам это хорошо известно — нам все известно. Мы тут ни при чем, это все банк. Ведь банк не человек. И хозяин, у которого пятьдесят тысяч акров земли, — он тоже не человек. Он чудовище.

Правильно! — говорили арендаторы. Но земля-то наша. Мы обмерили ее и подняли целину. Мы родились на ней, нас здесь убивали, мы умирали здесь. Пусть земля оскудела — она все еще наша. Она наша потому, что мы на ней родились, мы ее обрабатывали, мы здесь умирали. Это и дает нам право собственности на землю, а не какие то там бумажки, исписанные цифрами.

Жаль, но что поделаешь. Мы тут ни при чем. Это все оно — чудовище. Ведь это банк, а не человек.

Да, но в банке сидят люди.

Вот тут вы не правы, совершенно не правы. Банк-это нечто другое. Бывает так: людям, каждому порознь, не по душе то, что делает банк, и все-таки банк делает свое дело. Поверьте мне, банк — это нечто большее, чем люди. Банк — чудовище. Сотворили его люди, но управлять им они не могут.

Арендаторы негодовали: дед воевал с индейцами, отец воевал со змеями из-за этой земли. Может, нам надо убить банки — они хуже индейцев и змей. Может, нам надо воевать за эту землю, как воевали за нее отец и дед? После таких слов приходилось негодовать агентам придется уехать отсюда.

Но ведь земля наша, — кричали арендаторы. Мы...

Нет. Хозяин земли — банк, чудовище. Вам придется уехать.

Мы выйдем с ружьями, как выходил дед навстречу индейцам. Тогда что?

Ну что ж, сначала шериф, потом войска. Если вы останетесь здесь, вас обвинят в захвате чужой земли, если вы будете стрелять, вас обвинят в убийстве. Банк — чудовище, не человек, но он может заставить людей делать все, что ему угодно.

А если уходить, то куда? Как мы уйдем? У нас нет денег.

Очень жаль, но что же поделаешь, говорили агенты. Банк, владелец пятидесяти тысяч акров, тут ни при чем. Вы сидите на земле, которая вам не принадлежит. Поезжайте в другой штат, может, осенью устроитесь на сбор хлопка. Может, станете на пособие. А почему бы вам не податься в Калифорнию? Там всегда есть работа, там не бывает холодов. Да в Калифорнии стоит только протянуть руку — и рви апельсины. Там урожаи собирают круглый год. Почему бы вам не переселиться туда? Машины трогались с места, и агенты уезжали.

Арендаторы снова присаживались на корточки и водили прутиками по пыли, прикидывали, думали. Лица у них были темные от загара, глаза выцветшие на ярком свету. Женщины осторожно спускались с крылечка и шли к мужьям, а позади женщин крались дети, готовые чуть что пуститься наутек. Мальчики постарше присаживались на корточки рядом с отцами — так солиднее, чувствуешь себя взрослым мужчиной. Подождав немного, женщины спрашивали: зачем он приезжал?

Мужчины поднимали глаза, и в глазах у них была боль. Придется уезжать отсюда. Трактор, управляющий. Как на фабрике.

— Куда же мы поедем? — спрашивали женщины.

Не знаем. Не знаем.

И женщины быстро и молча шли назад к дому, гоня перед собой детей. Они знали: когда мужчина так обижен, так растерян, он может сорвать злобу даже на тех, кто ему дорог. Они уходили, оставляя мужчин одних, — пусть думают, пусть вырисовывают свои мысли в пыли.

И через минуту-другую арендатор оглядывался вокруг себя — смотрел на поставленную еще десять лет назад водокачку с длинным, точно гусиная шея, насосом и узорчатой насечкой на рыльце, на колоду, где сложила голову не одна сотня кур, на плуг под навесом и на подвешенное к стропилам корыто.

А дома женщин окружали дети. Что же мы будем делать, мама? Куда мы теперь поедем?

Женщины отвечали: мы еще ничего не знаем. Идите играть. Только держитесь подальше от отца. Не то он побьет. И женщины снова принимались за работу, но и работая, не переставали следить за мужьями, которые сидели на корточках в пыли, тревожно думали, прикидывали, как быть.

Тракторы двигались по дорогам и сворачивали в поля — громадные гусеничные тракторы ползли, как насекомые, и они обладали невероятной прожорливостью насекомых. Тракторы ползли по полям, уминали гусеницами землю и взрывали большие ее пласты дисками. Дизельные тракторы останавливались, но мотор не переставал фыркать; они трогались с места и поднимали рев, который постепенно переходил в однотонный гул. Тупоносые громадины обволакивались пылью, они шли напрямик из одного конца поля в другой, сквозь изгороди, через дворы, ныряли в овраги, не отклоняясь от своего пути. Там, где они идут, там и есть для них дорога. Им все нипочем холмы и рытвины, канавы, изгороди, дома.

Человек на железном сиденье не был похож на человека: перчатки, очки, резиновая маска, защищающая от пыли рот и нос, — он казался придатком этой громадины, роботом. Рев цилиндров разносился по всей округе; он пронизывал воздух и землю, они отвечали ему гулом и сотрясались с ним в лад. Тракторист не был властен над своей машиной — она шла напрямик, шла по участкам, поворачивала и так же прямиком возвращалась обратно. Легкое движение рычага — и гусеничный трактор отклонился бы от своего пути, но рука тракториста не могла сделать это движение, потому что чудовище, создавшее трактор, чудовище, пославшее его сюда, владело руками тракториста, его мозгом, его мускулами; оно обрядило тракториста в наглазники, в намордник, затемнило наглазниками его разум, приглушило намордником его речь, затемнило его сознание, приглушило слова протеста. Он видел землю не такой, какой она была на самом деле, он не мог вдохнуть в себя ее запах; его ноги не разминали комьев этой земли, он не чувствовал ее тепла, ее силы. Он сидел на железном сиденье, его ноги стояли на железных педалях. Он не мог ни подбадривать, ни бить, ни осыпать бранью, ни подгонять это существо, увеличивающее его силу, и поэтому он не мог ни подбодрить, ни подстегнуть, ни осыпать бранью, ни подогнать самого себя. Он не знал этой земли, не владел ею, он не верил в нее, не вымаливал у нее милостей. Если брошенное семя не давало ростков, его это не касалось. Если молодые побеги вяли в засуху или гибли от проливных дождей, трактористу до этого было столько же дела, сколько и самому трактору.

Он любил эту землю не больше, чем ее любили банки. Он мог восхищаться трактором — его отработанными плоскостями, его мощью, ревом его цилиндров; но этот трактор не принадлежал ему. Позади трактора шли сверкающие диски, они вспарывали землю острыми краями, — не вспашка, а хирургия. Поднятый пласт падал направо, а второй ряд дисков резал его и отваливал налево; лезвия сверкали, отполированные до блеска свежевзрезанной землей. А следом за диском шли бороны, они разбивали железными зубьями небольшие комья, прочесывали землю, разравнивали ее. За бороной сеялка — двенадцать железных детородных членов, выкованных на сталелитейном заводе, совокупляющихся с землей по велению механизмов, без любви, без страсти. Тракторист сидел на железном сиденье и гордился проложенными не по его воле прямыми бороздами, гордился чужим, не дорогим ему трактором, гордился силой, над которой он не был властен. А когда урожай созревал и его собирали, никто не разминал горячих комьев, никто не пересыпал землю между пальцами. Ничьи руки не касались этих семян, никто с трепетом не поджидал всходов. Люди ели то, что они не выращивали, между ними и хлебом не стало связующей нити. Земля рожала под железом — и под железом медленно умирала; ибо ее не любили, не ненавидели, не обращались к ней с молитвой, не слали ей проклятий.

В полдень тракторист останавливался у фермерского домика и доставал завтрак: сандвич, завернутый в вощеную бумагу, — белый хлеб с маринованным огурцом, сыром и колбасой, кусок пирога, отштампованный, как машинная деталь. Он ел без удовольствия. А не выселенные еще арендаторы подходили посмотреть на него, с любопытством следили, как он снимает очки и резиновую маску, под которыми остались белые круги около глаз и большой белый круг около носа и рта. Выхлопная труба продолжала пофыркивать, потому что горючее стоило гроши, — какой смысл выключать мотор и каждый раз прогревать дизель? Любопытные дети толпились вокруг — оборванные дети, сжимающие в кулачках лепешки. Они следили голодными глазами, как тракторист разворачивает сандвич, принюхивались заострившимися от голода носиками к запаху огурцов, сыра, колбасы. Они не заговаривали с трактористом. Они провожали глазами его руку, подносившую пищу ко рту. Они не смотрели, как он жует; их глаза не отрывались от руки с сандвичем. А вскоре и арендатор, который не хотел покидать свой участок, подходил сюда и присаживался на корточки в тени трактора.

— Да ведь ты сын Джо Дэвиса?

— Он самый, — отвечал тракторист.

— Зачем же ты пошел на такую работу — против своих же?

— Три доллара в день. Надоело пресмыкаться из-за куска хлеба и жить впроголодь. У меня жена, дети. Есть-то надо. Три доллара в день, и работа постоянная.

— Это все верно, — говорил арендатор. — Но из-за твоих трех долларов пятнадцать, двадцать семейств сидят совсем голодные. Чуть ли не сотня людей снялась с места и мыкается по дорогам. Все из-за твоих трех долларов в день. Разве это справедливо?

И тракторист отвечал:

— Это не мое дело. Мое дело думать о своих ребятишках. Три доллара в день, и работа постоянная. Теперь другие времена, пора бы тебе это знать. Если у тебя нет двух. пяти, десяти тысяч акров и трактора, на земле не продержишься. Такой мелкоте, как мы с тобой, нечего и думать о своем участке. Ты ведь не станешь ворчать, что тебе нельзя выпускать «форды» или заправлять телефонной компанией. То же и с землей. Ничего не поделаешь. Подыскивай лучше где-нибудь работу на три доллара в день. Больше нам ничего не остается.

Арендатор задумчиво говорил:

— Чудно как-то! Есть у человека небольшой участок, и он с этим участком одно целое, их не отделишь один от другого. Если ты ходишь по своему участку, трудишься на нем, горюешь, когда урожай плохой, радуешься, что дождь выпал вовремя, тогда ты со своей землей одно целое и ты сам становишься сильнее, потому что у тебя есть земля. Пусть удача к тебе не идет, все равно ты зависшь от нее. Это всегда так.

И арендатор продолжал думать вслух:

— А если участок большой, и глаза твои никогда его не видели, пальцы никогда не разминали комьев, если ты не ступал по нему ногами, тогда хозяином становится не человек, а земля. Человек больше сам в себе не волен и в мыслях своих не волен. Земля сильнее, она хозяин. А человек становится маленьким. Владения его велики, а сам он маленький и только прислуживает им. Это всегда так.

Тракторист дожевывал отштампованный кусок и швырял корку в сторону.

— Времена другие, пора бы тебе понять это. С такими мыслями ребят не прокормишь. Зарабатывай три доллара в день, корми семью. Печалиться о чужих детишках не твое дело. А если узнают, что ты тут болтаешь, не видать тебе этих трех долларов. Надо думать только о трех долларах в день и ни о чем другом, иначе хозяева не дадут тебе их.

— Из-за твоих трех долларов чуть не сотня людей мыкается по дорогам. Куда нам деваться?

— Ты кстати об этом вспомнил. Съезжайте-ка вы поскорее. После обеда я начну запахивать ваш двор.

— Колодец ты уже завалил сегодня утром.

— Знаю. Борозду надо держать прямо. Пообедаю и запахаю двор. Борозда должна быть прямая. И вот еще что... Раз уж ты знаешь моего старика, Джо Дэвиса, я, так и быть, скажу. Если арендатор еще не выехал, у меня на этот счет особое распоряжение... Мало ли что случается... сам знаешь: подъехал к дому слишком близко, задел его трактором самую малость... Получу за это лишние два три доллара. Мой младший сынишка еще в жизни своей не носил башмаков.

— Я собственными руками построил этот дом. Выпрямлял старые гвозди для обшивки, прикручивал проволокой стропила. Дом мой. Я сам его строил. Только попробуй его зацепить. Я стану у окна с ружьем. Только попробуй подъехать поближе, я тебя пристрелю, как кролика.

— Я тут ни при чем. От меня ничего не зависит. Не выполню распоряжения — выгонят с работы. А ты... ну, положим, ты меня убьешь. Тебя повесят, а до того как ты будешь болтаться на виселице, сюда придет другой тракторист и свалит твой дом. Не того ты собираешься убивать, кого нужно.

Это правильно, — говорил арендатор. — А кто так распорядился? Я до него доберусь... Вот кого надо убить.

— Опять ошибаешься. Он сам получил такой приказ банка. Банк сказал ему: «Всех выселить, не то слетишь с работы».

— Значит, директор банка... Или правление. Заряжу ружье и пойду в банк.

Тракторист говорил.

— Мне один рассказывал — банк получил распоряжения с востока. Распоряжения были такие! «Добейтесь доходов с земли, иначе мы вас прихлопнем».

— Где же конец? В кого тогда стрелять? Прежде чем подохнуть с голоду, я еще убью человека, который довел меня до голодной смерти.

— Не знаю. Может, стрелять и не в кого. Может, люди тут не виноваты. Может, верно ты говоришь, что земля сама ими распоряжается. Во всяком случае, я тебя предупредил.

— Надо подумать, — говорил арендатор. — Нам всем надо подумать, как быть дальше. Должен же быть способ положить этому конец. Это ведь не молния, не землетрясение. Кто творит нехорошие дела? Люди. Значит, это можно изменить.

Арендатор уходил на крыльцо, а тракторист запускал мотор и ехал дальше. За трактором тянулись борозды, железные зубья прочесывали землю, детородные члены сеялки роняли в нее семена. Трактор пересекал двор, и твердая, утоптанная земля становилась засеянным полем. Трактор поворачивал. Невспаханная полоса сужалась до десяти футов. Он снова шел назад. Железное крыло касалось угла дома, крушило стену, срывало дом с фундамента, и он валился набок, раздавленный, точно букашка. Тракторист был в очках, резиновая маска закрывала ему нос и рот. Трактор шел напрямик, земля и воздух дрожали, откликаясь на рокот его мотора. Арендатор смотрел ему вслед с ружьем в руках. Рядом о ним стояла жена, а позади них — притихшие дети. И все они смотрели вслед трактору.

Глава 6

Проповедник Кэйси и Том стояли на холме и глядели вниз, на ферму Джоудов. Маленький неоштукатуренный домишко был проломлен с одного угла и сдвинут с фундамента; он завалился набок и смотрел слепыми окнами д небо — много выше линии горизонта. Изгородь была снесена и хлопчатник рос на самом дворе, хлопчатник подходил вплотную к дому, окружал сарай. Уборная тоже лежала на боку, хлопчатник рос и возле нее. Двор, утоптанный босыми ногами ребятишек, лошадиными копытами и широкими колесами фургона, был вспахан, засеян, и на нем поднимались теперь темно-зеленые пыльные кусты хлопчатника. Том Джоуд долго смотрел на кряжистую иву рядом с рассохшейся водопойной колодой, на бетонное основание для колодезного насоса...

— Господи! — сказал он наконец. — Что тут стряслось? Будто нежилое место.

Он быстро зашагал под откос, и Кэйси последовал за ним. Он заглянул в сарай, — там было пусто, осталась только соломенная подстилка на полу; заглянул в стойло для мулов. И пока он стоял там, на полу что-то зашуршало — мышиный выводок бросился врассыпную, прячась от него под солому. Джоуд остановился у входа в пристройку для инвентаря и увидел там только сломанный лемех, клубок спутанной проволоки в углу, железное колесо от сеноворошилки, изъеденный мышами хомут, плоскую жестянку из-под машинного масла, покрытую слоем маслянистой грязи, и рваный комбинезон на гвозде.

— Ничего не осталось, — сказал Джоуд. — А инвентарь был хороший. Ничего не осталось.

Кэйси сказал:

— Будь я и по сию пору проповедником, я бы рассудил так: это десница божия вас покарала. А сейчас просто не знаю, что и подумать. Я здесь давно не был. Ничего такого не слышал.

Они пошли к колодцу, пошли к нему по вспаханной и засеянной земле, пробираясь сквозь кусты хлопчатника, на которых уже завязывались коробочки.

— Мы здесь никогда не сеяли, — сказал Джоуд. — У нас во дворе грядок не было. А сейчас тут с лошадью и не повернешься, сразу все затопчет.

Они остановились у старой, рассохшейся колоды. Травы, которая всегда растет в таких местах, под ней уже не было, и сама колода рассохлась и дала трещину. Болты, на которых раньше держался насос, торчали наружу, резьба их покрылась ржавчиной, гайки были отвинчены. Джоуд заглянул в колодец, плюнул и прислушался. Бросил туда комок земли и снова прислушался.

— Хороший колодец был, — сказал он. — А сейчас без воды. — Ему, видимо, не хотелось заходить в дом. Он стоял у колодца и бросал туда комок за комком. — Может, все умерли? —сказал он. — Да я бы услышал об этом. Уж какнибудь да услышал.

— Может, в доме оставлено письмо или еще что-нибудь? Они ждали тебя?

— Не знаю, — ответил Джоуд. — Навряд ли. Я сам только за несколько дней до выхода узнал, что меня отпускают.

— Пойдем в дом, посмотрим. Вон он как покосился. Будто кто своротил его. — Они медленно пошли к осевшему дому. Два столбика, поддерживавшие слева навес над крыльцом, были выворочены, и навес касался одним краем земли. Угол дома был проломлен. Сквозь расщепленные доски можно было заглянуть в угловую комнату. Входная дверь стояла открытой внутрь, низкая дверца перед ней, едва державшаяся на кожаных петлях, была распахнута наружу.

Джоуд стал на нижнюю приступку крыльца — толстый брус, двенадцать на двенадцать дюймов.

— Приступка на месте, — сказал он. — Уехали или мать умерла. — Он протянул руку к низкой дверце. — Будь здесь мать, так бы не болталась. Что другое, а это мать всегда помнила — следила, чтобы дверца была на запоре. — Взгляд у него потеплел. — Все с тех пор, как у Джейкобсов свинья сожрала ребенка. Милли Джейкобс ушла зачем-то в сарай. Вернулась домой, а свинья ребенка уже доедает. Милли тогда была беременная; что с ней делалось-просто себя не помнила. Так с тех пор тронутая и осталась. А мать это на всю жизнь запомнила — чуть из дому, так дверцу сейчас же на крючок. Никогда не забывала. Да... или уехали... или умерли. — Он поднялся на развороченное крыльцо и заглянул в кухню. Окна там были все перебиты, на полу валялись камни, стены и пол прогнулись, повсюду тонким слоем лежала пыль. Джоуд показал на разбитые стекла и камни. — Это ребята, — сказал он. — Они двадцать миль пробегут, только бы швырнуть камнем в окно. Я сам такой был. Ребята всегда пронюхают, где есть нежилой дом. Стоит только людям выехать, они уж тут как тут.

В кухне было пусто, плита вынесена, в круглую дыру дымохода проникал дневной свет. На полочке над умывальником лежали штопор и сломанная вилка без черенка. Осторожно ступая, Джоуд прошел в комнату, и половицы застонали под его тяжестью. На полу около самой стены валялся старый номер филадельфийской газеты «Леджер» ( пожелтевшими, загнувшимися по углам страница». Джоуд заглянул в спальню: ни кровати, ни стульев — пусто. На стене — цветная иллюстрация: девушка-индианка, подпись: «Алое Крыло». В одном углу железная перекладина от кровати, в другом — высокий женский башмак на пуговицах, с задранным кверху носком и с дырой на подъеме. Джоуд поднял его и осмотрел со всех сторон.

— Это я помню, — сказал он. — Мать сколько лет их носила. Ее любимые башмаки... Совсем развалились. Да, ясно — уехали и все с собой забрали.

Солнце садилось, и теперь его лучи падали прямо в окна и поблескивали на битом стекле. Джоуд повернулся и вышел из комнаты на крыльцо. Он сел, поставив босые ноги на широкую приступку. Вечернее солнце освещало поля, кусты хлопчатника отбрасывали на землю длинные тени, и около старой ивы тоже протянулась длинная тень.

Кэйси присел рядом с Джоудом.

— Неужели они тебе ничего не писали? — спросил он.

— Нет. Я же говорил, не мастера они писать. Отец умеет, да не любит. Письмо — это для него хуже нет, мурашки, говорит, по телу бегают. Заказ выписать по прейскуранту — выпишет, а письмо написать — ни за что.

Они сидели, глядя вдаль, на поля. Джоуд положил пиджак рядом с собой. Его освободившиеся руки свернули самокрутку, разгладили ее; он закурил, глубоко затянулся и выпустил дым через нос.

— Тут что-то неладно, — сказал он. — А в чем дело, не пойму. Чудится мне, что неладно. Дом на боку, все уехали.

Кэйси сказал:

— Вон там подальше канава, в которой я вас крестил. Ты мальчишка неплохой был, только с норовом. Вцепился девчонке в косы, как бульдог. Мы вас крестить во имя духа святого, а ты косу держишь и не выпускаешь. Том говорит: «Окуни его с головой». Я толкаю тебя под воду, а ты разжал руки, когда уж пузыри начал пускать. Неплохой был, только с норовом. А из таких вот норовистых часто хорошие, смелые люди вырастают.

Тощая серая кошка, крадучись, вышла из сарая, пробралась сквозь кусты хлопчатника и подошла к дому. Она бесшумно вспрыгнула на крыльцо и на согнутых лапах подкралась к людям. Потом обошла их, села между ними, чуть позади, и вытянула вздрагивающий кончиком хвост. Кошка сидела, глядя вдаль, туда же, куда глядели и люди.

Джоуд обернулся.

— Смотри! Кто-то все-таки остался. — Он протянул руку, но кошка метнулась от него, села подальше и, подняв лапку, стала лизать подушечки. Джоуд удивленно смотрел на нее. — Теперь знаю, какая здесь беда приключилась! — вдруг крикнул он. — Это кошка меня надоумила.

— Приключилась беда, да не одна, — сказал Кэйси.

— Да! Значит, это не только у нас на ферме. Почему кошка не ушла к соседям — к Раисам? И почему обшивку с дома не содрали? Дом пустует месяца три-четыре, а все в целости. Сарай из хороших досок, на доме тес тоже неплохой, оконные рамы целы — и никто на это не позарился. Так не бывает. Вот над этим я и ломал голову, никак не мог понять, в чем тут дело.

— И что же ты надумал? — Кэйси нагнулся, снял туфли и пошевелил длинными босыми пальцами.

— Сам толком не знаю. Похоже, тут и соседей никого не осталось. Иначе бы доски не уцелели. Помню, как-то на рождество Альберт Рэнс уехал в Оклахому — собрался всем домом, с ребятишками, с собаками. Поехали погостить к его двоюродному брату. А соседи решили, что Альберт совсем удрал и никому не сказался, — может, от кредиторов или женщина какая его донимала. Через неделю приезжает он обратно, а в доме чисто: ни плиты, ни кроватей, ни оконных рам, обшивку и то ободрали с южной стороны, в комнату хоть со двора заглядывай — прореха в восемь футов. Он подъехал к дому, а Мьюли Грейвс в это время двери и колодезный насос вывозит. Альберт потом недели две ходил по соседям, собирал свое добро.

Кэйси с наслаждением почесывал босые ступни.

— И никто не стал спорить? Так все и отдали?

— Конечно, отдали. Воровать никто не хотел. Думали, он уехал совсем, ну и взяли, кому что надо. Он все получил, кроме диванной подушки — бархатной, на ней индеец был вышит. Альберт требовал ее с нашего деда. В нем, говорит, индейская кровь, вот подушка ему и приглянулась. Что верно, то верно, подушку забрал наш дед, но не потому, что там индеец. Понравилась, и все тут. Везде ее таскал за собой, где сядет, под себя подсовывает. Так и не отдал Альберту. Говорил: «Если уж он без этой подушки не может жить, пусть приходит. Только без ружья чтобы не являлся, я стрелять буду, башку ему снесу, если он попробует сунуться ко мне за моей подушкой». В конце концов Альберт сдался и подарил деду подушку. А у деда из-за нее ум за разум зашел. Начал собирать куриные перья. Задумал целую перину себе сделать. Только ничего из этого не вышло. Завелась у нас под домом вонючка. Отец прихлопнул ее доской, а мать сожгла все перья, чтобы вонь отбить. Не то просто хоть беги из дому. — Джоуд рассмеялся. — Дед у нас крутой старикан. Сидит себе на подушке, пусть, говорит, Альберт приходит за ней. Я, говорит, этого болвана наизнанку выверну, как штаны.

Кошка снова подкралась поближе к людям. Она сидела, вытянув хвост, усы у нее вздрагивали. Солнце едва отделялось от линии горизонта, пыльный воздух казался золотисто-красным. Кошка протянула серую лапку и осторожно тронула сверток Джоуда. Джоуд оглянулся.

— Эх! Про черепаху-то я и забыл. Нечего ее больше держать.

Он раскутал черепаху и сунул ее под дом. Но она сейчас же вылезла оттуда и опять заковыляла все в том же, раз взятом ею направлении, на юго-запад. Кошка прыгнула и ударила лапкой по вытянутой черепашьей голове, царапнула когтями по ногам. Чешуйчатая голова спряталась, толстый хвост ушел вбок под панцирь, и когда кошка, наскучив ожиданием, отошла прочь, черепаха снова двинулась в путь, на юго-запад.

Том Джоуд и проповедник смотрели, как черепаха уходит все дальше и дальше, широко расставляя ноги, волоча в пыли тяжелый выпуклый панцирь. Кошка некоторое время кралась за ней, но потом выгнула тугим луком спину, зевнула и, осторожно ступая, вернулась к людям, сидевшим на крыльце.

— И куда ее понесло! — сказал Джоуд. — Сколько я этих черепах перевидал на своем веку. Всегда они куда-то ползут. Всегда им куда-то надо.

Серая кошка снова уселась между ними, чуть позади. Веки у нее слипались. Шкурка на спине дернулась к шее от блошиного укуса и медленно поползла назад. Кошка подняла лапу, обнюхала се, выпустила когти, потом спрятала их и лизнула подушечки розовым языком. Красное солнце коснулось горизонта и расползлось, как медуза, и небо над ним посветлело и точно ожило. Джоуд вынул из свертка новые желтые башмаки и, прежде чем надеть их, смахнул рукой пыль со ступней.

Проповедник, смотревший через поля вдаль, сказал:

— Кто-то идет. Погляди. Вон правее, по грядкам.

Джоуд повернул голову туда, куда показывал Кэйси.

— Да, кто-то идет, — сказал он. — Такую пылищу поднял, что не разглядишь. Кто бы это мог быть? —Они следили за человеком, приближавшимся к ним, и пыль, котомыслях, — ответил Кэйси. — А что тут у вас делается? Почему народ с земли гонят?

Мьюли так плотно сжал губы, что верхняя, выступающая вперед клювиком, опустилась на нижнюю. Он нахмурился и сказал:

— Мерзавцы! Сукины дети! Я отсюда с места не двинусь. От меня так просто не отделаешься. Прогонят опять вернусь, а если им думается, что меня только могила исправит, так я кое-кого из этих сволочей с собой прихвачу на тот свет за компанию. — Он похлопал рукой по оттопыренному карману куртки. — Никуда отсюда не уйду. Мой отец пятьдесят лет назад здесь поселился. Никуда не уйду.

Джоуд сказал:

— Да зачем это понадобилось — сгонять народ с места?

— Ха! Мы тут всяких речей наслушались. Ты ведь помнишь, как было последние годы. Пылью так все заносило, что от урожая оставалась самая малость — ослу задницу нечем заткнуть. Бакалейщику все задолжали. Сам знаешь. Тогда хозяева наши стали говорить: «Арендаторы нам больше не по средствам. Их доля лишает нас минимальных прибылей. Даже если мы не будем больше разбивать землю на мелкие участки, то и тогда она еле-еле себя окупит». И тракторами согнали отсюда всех арендаторов. Всех, кроме меня, а я нипочем не уйду. Ты меня знаешь, Томми. Ты меня с малых лет знаешь.

— Что верно, то верно, — сказал Джоуд, — с малых лет тебя знаю.

— Так вот, я ведь не дурак. Я знаю, земля здесь не бог весть какая. И никогда она хорошей не была, на ней только скот пасти. Целину здесь зря поднимали. А под хлопком она стала совсем мертвая. Если бы меня никто не гнал отсюда, я, может, давно бы перебрался в Калифорнию ел бы там виноград да апельсины сколько душе угодно. Но когда эти сукины дети велят тебе убираться с твоего участка... ну нипочем не уеду, что хочешь со мной делай!

— Правильно, — сказал Джоуд. — Не пойму, как это отец так сразу покорился. И почему дед никого не убил, тоже не пойму. Дед не позволял собой вертеть. И мать не робкого десятка. Я раз видел, как она разносчика живой курицей била, потому что он, видите ли, ей слово поперек сказал. В одной руке топор, в другой курица-вышла ей голову отрубить. Хотела ударить разносчика топором, да перепутала, что в какой руке, и ну его курицей. Курицу эту мы так и не съели. Ничего от нее не осталось — одни ноги. Дед, глядя на них обоих, чуть не лопнул с хохоту. Что же это они так сразу покорились?

— Да, знаешь, приехал к нам сюда один человек, начал нас уговаривать, и так это у него гладко получалось: «На меня не сетуйте, я тут ни при чем». А я спрашиваю: «На кого же нам сетовать? Скажите-я пойду уложу его на месте». — «Это все Земельно-скотоводческая компания Шоуни. Я выполняю, что мне приказано». — «А кто он такой, этот Шоуни?» — «Да такого нет. Это компания». Просто до белого каления довел. Выходит, что и к ответу некого притянуть. Кое-кому надоело попусту из себя выходить да выискивать обидчиков, собрались и уехали. А мне все это покоя не дает. Я на своем стою и никуда отсюда не уеду.

Огромная красная капля солнца помедлила над горизонтом, потом просочилась вниз и исчезла, и небо в этом месте засверкало, рваное облачко окровавленной тряпкой повисло там, где только что было солнце. Восточную часть неба затянуло прозрачной мглой, на землю с востока поползла тьма. Сквозь прозрачную мглу, дрожа, поблескивала первая звездочка. Серая кошка прокралась к сараю и тенью шмыгнула в открытую дверь.

Джоуд сказал:

— Ну, восемь миль сегодня не отмахаешь. Мои ходули горят как в огне. Может, к тебе пойдем? Ведь до твоей фермы не больше мили.

— Смысла нет. — Вид у Мьюли Грейвса был смущенный. — Мои все уехали в Калифорнию — и жена, и ребята, и брат ее. Есть нечего было. Они не так озлились, как я. Собрались и уехали. Здесь есть совсем нечего.

Проповедник беспокойно заерзал на месте.

— Тебе тоже надо было уехать. Семью нельзя разбивать.

— Не могу я, — сказал Мьюли Грейвс. — Ну вот будто не пускает меня что-то.

— Эх, черт! А я проголодался, — сказал Джоуд. — Четыре года ел по часам. А сейчас брюхо караул кричит. Мьюли, ты что будешь есть? Как ты теперь кормишься?

Мьюли сказал стыдливо:

— Первое время ел лягушек, белок, а то сурков. Что поделаешь. А теперь завел проволочные силки, раскинул их в кустарнике у ручья. Иногда заяц попадется, иногда куропатка. Бывает, что и енотов ловлю и скунсов. — Он нагнулся, поднял свой мешок и опростал его. Два кролика и заяц шлепнулись на крыльцо мягкими, пушистыми комками.

— Ox, чтоб тебе! — сказал Джоуд. — Я уж пятый год свежебитой дичи не ел.

Кэйси поднял одного кролика.

— Поделишься с нами, Мьюли Грейвс? — спросил он.

Мьюли неловко переступил с ноги на ногу.

— Выбирать не приходится. — Он замолчал, смущенный неделикатностью своего ответа. — Да я не то хотел сказать. Не то. Я... — он запнулся, — я вот как рассуждаю: если у тебя найдется, что поесть, а рядом стоит голодный... так тут выбирать не приходится. Положим, заберу я своих кроликов, уйду и съем их в одиночку... Понимаешь?

— Понимаю, — сказал Кэйси. — Это я понимаю, Том. Мьюли-он чувствует. Чувствует, а выразить не может, и я тоже выразить не могу.

Том потер руки.

— У кого есть нож? Сейчас мы этих зверушек разделаем. Уж мы их разделаем.

Мьюли сунул руку в карман брюк и вынул большой складной нож с роговым черенком. Том Джоуд взял его, раскрыл и понюхал лезвие. Он несколько раз ткнул лезвием в землю, снова понюхал его, вытер о штанину и попробовал большим пальцем.

Мьюли вытащил из заднего кармана бутылку и поставил ее на крыльцо.

— На воду не очень налегайте, — сказал он. — Больше нет, а колодец здесь завалили.

Том взял кролика.

— Сходите кто-нибудь в сарай, там должна быть проволока. Костер разожжем из поломанных досок. — Он осмотрел мертвого зверька. — Кролика освежевать проще простого. — Он оттянул шкурку на спине, надрезал ее, сунул в надрез пальцы и рванул книзу. Кожа снялась, как чулок, — с хвоста к шее, с ног к лапкам. Джоуд опять взял нож и отрезал кролику голову и лапы. Потом положил шкурку на землю, разрезал кролику живот, вывалил на шкурку внутренности и бросил все это в хлопчатник. Маленькое тельце лежало с обнаженными мышцами. Джоуд отсек все четыре ноги и разрезал мясистую спинку вдоль. Он уже принялся за второго кролика, когда Кэйси подошел к крыльцу со спутанным мотком проволоки. — Теперь надо развести костер, да воткните колышки, — сказал Джоуд. — Ух, и аппетит у меня разыгрался! — Он выпотрошил второго кролика и зайца, разрезал их и надел куски мяса на проволоку. Мьюли и Кэйси оторвали несколько досок с развороченного угла дома, разожгли костер и по обе его стороны воткнули в землю по колышку.

Мьюли подошел к Джоуду.

— Посмотри, нет ли на зайце чирьев, — сказал он. Я с чирьями не стану есть. — Он вынул из кармана маленький матерчатый мешочек и положил его на крыльцо.

Джоуд сказал:

— Он чистенький, как огурчик. Мьюли, да ты и солью запасся! Пошарь в карманах, может, у тебя там тарелки найдутся и палатка? — Он отсыпал на ладонь соли и посолил куски мяса, нанизанные на проволоку.

Языки огня тянулись кверху, отбрасывали тени на дом, сухие доски потрескивали, стреляли. Небо теперь стало темное, и звезды горели ярко. Серая кошка вышла из сарая и с мяуканьем побежала к костру, но, не добежав, вдруг повернула в сторону, прямо к кучке внутренностей, брошенных в грядки хлопчатника. Она принялась за еду, подбирая с земли длинные заячьи кишки.

Кэйси сидел у костра, бросал в огонь щепки, подсовывал длинные доски по мере того, как они обгорали с концов. Летучие мыши стремительно проносились взад и вперед в столбе света над костром. Кошка подкралась к огню и, облизываясь, села в сторонке, потом принялась умывать мордочку и усы.

Джоуд взял обеими руками проволоку, продернутую сквозь куски мяса, и подошел с ней к костру.

— Ну-ка, Мьюли, держи один конец, наматывай на колышек. Вот так. Теперь давай подтянем. Надо бы подождать, пока доски не прогорят, да мне уж невмоготу. — Он натянул проволоку, потом поднял с земли щепку и передвинул куски мяса так, чтобы они приходились над самым огнем. Огонь лизнул их, кусочки затвердели и покрылись глянцевитой корочкой. Джоуд сел у костра и стал поворачивать мясо щепкой, чтобы оно не припеклось к проволоке. — Сейчас закатим пир горой, — сказал он. — Мьюли всем богат — и крольчатиной, и солью, и водичкой. Жаль только, что у него в кармане горшочка маисовой каши не нашлось. Больше мне ничего не надо.

Мьюли, сидевший по другую сторону костра, сказал:

— Вы, наверное, думаете, что я тронулся, что так жить нельзя?

— Еще чего — тронулся! — сказал Джоуд. — Хорошо бы все такие тронутые были, как ты.

Мьюли продолжал:

— А ведь чудно! Как сказали мне — съезжай, так со мной будто сделалось что-то. Сначала решил: пойду и перебью всех, кто попадется под руку. Потом мои все уехали на Запад. Стал я бродить с места на место. Далеко не уходил. Все тут слонялся. Спал где придется. Сегодня хотел здесь заночевать. За этим и пришел сюда. Слоняюсь с места на место, а сам себе говорю: «Надо приглядывать за чужим добром, чтобы все было в порядке, когда люди вернутся». И ведь знаю, что обманываю сам себя. Не за чем здесь приглядывать. Никто сюда не вернется. А я брожу здесь, точно призрак на погосте.

— С привычным местом трудно расстаться, — сказал Кэйси. — И к мыслям своим тоже привыкаешь, никак от них не отделаешься. Я уж больше не проповедник, а нет нет да словлю себя на том, что читаю молитвы.

Джоуд перевернул кусочки мяса на проволоке. С них уже капал сок, и в том месте, куда падали капли, огонь вспыхивал ярче. Гладкая поверхность мяса начинала темнеть и покрываться морщинками.

— Понюхайте, — сказал Джоуд. — Нет, вы только понюхайте, как пахнет!

Мьюли продолжал свое:

— Точно призрак на погосте. Обошел все памятные места. Вот, скажем, есть за нашим участком кустарник в ложбинке. Я там первый раз с девчонкой лег. Мне было тогда четырнадцать лет. Распалился, как олень, ерзал, сопел, что твой козел. Пришел я туда, лег на землю — и будто опять со мной это случилось. А еще есть место около сарая, где отца бык забодал насмерть. Там его кровь в земле. И по сию пору, наверно, осталась. Мы не смывали. Я пришел туда и положил руку на землю, которая впитала отцовскую кровь. — Он запнулся. — Вы думаете, я тронутый?

Джоуд все поворачивал куски мяса, и взгляд у него был глубокий, сосредоточенный. Кэйси подтянул колени к подбородку и смотрел в огонь. Шагах в пятнадцати от людей, аккуратно обвив хвостом передние лапки, сидела насытившаяся кошка. Большая сова с криком пролетела над костром, и огонь осветил снизу ее белые перья и размах крыльев.

— Нет, — сказал Кэйси. — Жизнь у тебя сейчас бесприютная, но ты не тронутый.

Маленькое, туго обтянутое кожей лицо Мьюли словно окаменело.

— Я положил руку на ту самую землю, где и по сию пору есть отцовская кровь. Вижу, он будто рядом со мной, и дыру у него в груди вижу, и чувствую, как он дрожит, а потом повалился и руки и ноги вытянул. В глазах муть от боли, потом затих, и глаза стали ясные... и вверх смотрят. Я был еще совсем мальчишкой, сижу рядом с ним и не плачу, не кричу, сижу молча. — Он дернул головой. Джоуд медленно поворачивал кусочки мяса. — Потом зашел в комнату, где родился наш Джо. Кровати уж нет, а комната как была, так и стоит. Да, того, что случалось в этих памятных местах, никуда не денешь, оно там и останется. Здесь родился наш Джо. Открыл рот, ловит воздух, а потом как закричит — за милю было слышно, а бабка стоит рядом и приговаривает: «Ах ты мой красавчик!» Так внуку радовалась, что за один вечер три чашки разбила.

Джоуд откашлялся.

— Ну, давайте есть, что ли.

— Пусть прожарится как следует, дай ему подрумяниться до черноты, — сердито сказал Мьюли. — Мне поговорить охота. Я уж давно ни с кем не говорил. Тронутый я, ну и пусть тронутый, и дело с концом. Слоняюсь по ночам с фермы на ферму, точно призрак на погосте. К Питерсам, от них к Джейкобсам, к Рэнсам, к Джоудам. Дома стоят темные, точно крысиные норы, а ведь было время — гости съезжались, танцевали. Моления, крик, шум во славу божию, свадьбы играли — и все здесь, в этих самых домах. Оглядываюсь вокруг себя, и хочется мне пойти в город и перебить там кого следует. Прогнали отсюда людей, запахали землю тракторами, а что они с нее получат? Что они такое возьмут, чтобы сохранить свои «минимальные прибыли»? Они возьмут землю, на которой истек кровью мой отец. Здесь родился Джо, и я здесь ночью под кустами сопел, как козел. Что они еще получат? Земля истощенная. У нас уже сколько лет плохие урожаи. А эти сволочи в конторах — они взяли и ради своих «минимальных прибылей» разрубили людей на две половины. Человек сливается воедино с тем местом, где живет. А когда мыкаешься по дорогам в забитой всяким скарбом машине, тогда ты не полный человек. Ты мертвец. Тебя убили эти сволочи. Мьюли замолчал, но его тонкие губы все еще шевелились, грудь тяжело вздымалась. Он сидел, глядя на свои освещенные огнем руки. — Я... я уж давно ни с кем не говорил, — тихим, извиняющимся голосом сказал он. — Все слонялся с места на место, точно призрак на погосте.

Кэйси подсунул длинные доски в костер, огонь лизнул их и снова взметнулся вверх, к подвешенному на проволоке мясу. Стены дома громко потрескивали, остывая в ночном воздухе. Кэйси спокойно проговорил:

— Надо повидать людей, тех, что снялись с места. Чувствую, что мне надо повидать их. Им нужна помощь, не проповеди, а помощь. Какое уж тут царство божие, когда на земле нельзя жить? Какой уж тут дух святой, когда людские души поверглись в уныние и печаль? Им нужна помощь. А жить они должны, потому что умирать им еще нельзя.

Джоуд крикнул:

— Да что в самом деле! Давайте есть, а то ссохнутся, будут величиной с мышь. Вы посмотрите. Понюхайте, пахнет-то как! — Он вскочил с места и передвинул кусочки мяса подальше от огня. Потом взял нож Мьюли и, надрезав один кусок, снял его с проволоки. — Это проповеднику, сказал он.

— Говорю тебе — я больше не проповедник.

— Ну ладно, не проповеднику, так просто человеку.Джоуд надрезал еще один кусок. — А это Мьюли, если у него еще аппетит не пропал от огорчения. Зайчатина. Жесткая, точно камень. — Он сел и запустил свои длинные зубы в зайчатину, рванул большой кусок и принялся пережевывать его. — Ой! Ну и похрустывает! —и с жадностью откусил еще один кусок.

Мьюли сидел, глядя на свою порцию.

— Может, не следовало мне так говорить? — сказал он. — Может, это лучше держать про себя?

Кэйси, набивший полный рот мясом, взглянул на Мьюли. Мускулы у него на шее ходили ходуном.

— Нет, говорить следовало, — сказал он. — Иногда человек изливает все свое горе в словах. Иногда человек замыслит убить кого-нибудь, поговорит, изольет свою злобу, тем дело и кончится. Ты правильно поступил. Никого не надо убивать. Совладай с собой. — И он снова поднес зайчатину ко рту. Джоуд бросил кости в огонь, вскочил с места и снял с проволоки еще один кусок. Мьюли принялся за свою порцию, и жевал он медленно, а его маленькие беспокойные глазки перебегали с Джоуда на проповедника. Джоуд ел с остервенением, по-звериному, и вокруг его рта поблескивали сальные разводы.

Мьюли смотрел на него долго и чуть ли не с робостью. Потом опустил руку с куском мяса и сказал:

— Томми.

Джоуд поднял глаза, не переставая жевать.

— А? — спросил он с полным ртом.

— Ты не сердишься, что я говорю про убийство? Тебе не обидно меня слушать?

— Нет, — сказал Том. — Не обидно. Что было, то было.

— Ты не виноват, это мы все знали, — сказал Мьюли. Старик Тернбулл грозился отомстить тебе после тюрьмы. Он, говорит, убил моего сына, и я ему этого не спущу. Но потом соседи успокоили его, образумили.

— Мы были пьяные, — тихо сказал Джоуд. — Подвыпили на вечеринке. Сам не знаю, с чего все началось. Почувствовал вдруг, что меня пырнули ножом, и протрезвел. Вижу, Херб опять замахивается. А тут у стены, у школы, стояла лопата. Я схватил ее и ударил Херба по голове. У меня с ним никаких счетов не было. Он был хороший. Еще мальчишкой увивался около моей сестры Розы. Мне этот Херб даже нравился.

— Старику все так и говорили. Наконец кое-как утихомирился. Мне кто-то рассказывал, будто у него родство с Хэтфилдом со стороны матери, вот он и пыжится изо всех сил. Не знаю, верно это или нет. Они всей семьей уехали в Калифорнию полгода назад.

Джоуд снял с проволоки оставшиеся куски, роздал их сотрапезникам и опять уселся у костра. Теперь он ел уже не так быстро, разжевывал мясо как следует и вытирал рукавом жир с губ. А его темные полузакрытые глаза задумчиво смотрели на потухающий костер.

— Все уезжают на Запад, — сказал он. — А я подписку дал, надо выполнять обязательство. Мне в другой штат нельзя.

— Подписку? — спросил Мьюли. — Да, я про них слыхал. А как с ними выпускают?

— Я вышел раньше срока. На три года раньше. Ставят кое-какие условия, которые нужно выполнять, а не выполнишь-. опять засадят. Являться надо время от времени.

— Как там с вами обращались? У моей жены двоюродный брат побывал в Мак-Алестере, так ему там спуску не давали.

— Обращаются неплохо, — сказал Джоуд. — Не хуже, чем в других тюрьмах. Но будешь буянить, тогда спуску не дадут, это верно. Нет, в тюрьме жить можно, если только надзиратель не придирается. А тогда дело дрянь. Я ничего жил. Держался смирно. Писать выучился, да еще как красиво. И птичек умею рисовать. Мой старик увидит, как я птичку с одного росчерка рисую, пожалуй, разозлится, а то и вовсе взбесится. Не любит он таких фокусов. Когда обыкновенно пишут, и то ему не по душе. Боится, что ли? Наверно, привык: раз перо и чернила — значит, что-нибудь взыскивают.

— И не били тебя?

— Нет, я смирный был. Конечно, когда тянешь такую лямку изо дня в день все четыре года, это кого хочешь до одури доведет. Если натворил такого, что вспоминать стыдно, — ну, сиди и кайся. А я — вот честное слово! — если бы Херб Тернбулл полез на меня с ножом, я бы опять пристукнул его лопатой.

— На твоем месте каждый бы так сделал, — сказал Мьюли.

Проповедник не отводил глаз от костра, и в сгущавшейся темноте его высокий лоб казался совсем белым. Огненные блики играли на его жилистой шее. Он сидел, обняв колени, и похрустывал костяшками пальцев.

Джоуд бросил в огонь объедки, облизал пальцы и вытер их о брюки. Он поднялся, взял с крыльца бутылку с водой, сделал маленький глоток и, прежде чем сесть, передал бутылку проповеднику. Потом снова заговорил:

— Что меня больше всего мучило? То, что во всем этом нет никакого смысла. Когда корову убьет молнией или поля зальет разливом — тут особого смысла искать не станешь. Случилась беда, ну и случилась. Но когда тебя сажают под замок на четыре года, в этом должен быть какой-то резон. Человеку положено до всего добираться своим умом. Так вот, посадили меня в тюрьму, держали там четыре года, кормили. Как будто это должно или исправить меня, чтобы я не пошел во второй раз на преступление, или припугнуть так, чтобы впредь неповадно было... — Он помолчал. — Но если Херб или кто другой опять на меня полезет, я то же самое сделаю. Особенно если в пьяном виде. Вот над этой бессмыслицей и ломаешь себе голову.

Мьюли заметил:

— Судья говорил, ты потому так легко отделался, что Херб тоже был виноват.

Джоуд продолжал:

— В Мак-Алестере сидел один — бессрочник. Учился все время. Работал секретарем у надзирателя, переписку вел и все такое прочее. Умница, в законах смыслил. Я с ним однажды разговорился обо всем этом, — человек он был образованный, много книг прочел. Так он мне сказал: книги тут не помогут. Я, говорит, о тюрьмах все перечитал, и о прежних и о нынешних, и теперь еще меньше понимаю, чем раньше. Тут, говорит, такая неразбериха, что сам черт ногу сломит, и ничего с этим не могут поделать; а чтобы ввести какие-нибудь изменения, так на это ни у кого ума не хватает. Не вздумай, говорит, за книги засесть: во-первых, запутаешься еще больше, а во-вторых, перестанешь уважать правительство.

— Я и так его не уважаю, — сказал Мьюли. — Мы знаем только одно правительство — это те самые, кто на нас налегает и печется о своей «минимальной прибыли». Но я вот чего не мог понять: как это Уилл Фили согласился сесть на трактор да еще хочет здесь и дальше работать на той самой земле, которую пахал его отец. Покоя мне это не давало. Если б из других мест кого прислали, дело другое, а ведь Уилл здешний. Наконец решил: пойду спрошу его самого. Он прямо взбеленился. «У меня двое ребят, говорит. У меня жена и теща. Им есть надо». Себя от злости не помнит. «Я в первую голову о них думаю, говорит. А другие пусть сами о себе позаботятся». Ему, верно, стыдно было, вот он и обозлился.

Джим Кэйси смотрел на потухающий костер, и глаза у него были широко открыты, мускулы на шее вздулись. Вдруг он крикнул:

— Теперь знаю! Если есть во мне хоть капля разума, значит, я все понял. Прозрел! — Он вскочил и стал расхаживать взад и вперед, крутя головой. — Была у меня палатка. Народу по вечерам сходилось человек пятьсот. Давно это было, вы меня в те годы еще не знали. — Он остановился и посмотрел на них. — Помните? Я никогда не собирал деньги после проповеди, где бы ни проповедовал — в сарае, в поле.

— Никогда, что правда, то правда, — сказал Мьюли. Наши так к этому привыкли, что их зло брало, когда другие проповедники ходили по рядам со шляпой. Что правда, то правда.

— Если предлагали покормить, я не отказывался, продолжал Кэйси. — Брюки брал, когда от своих собственных оставались одни лохмотья, или пару старых башмаков, когда подошвы начисто сносишь. А в палатке было по другому. Иной раз собирал долларов десять, а то и двадцать. Только радости это мне не приносило. Тогда я бросил собирать, и как будто стало полегче. Теперь я все знаю. А вот словами это выразить, пожалуй, не смогу. Пожалуй, и пробовать не стану... Но, кажется мне, теперь проповедник найдет свое место. Может, я опять смогу проповедовать. Люди мыкаются по дорогам, одинокие, без земли, без крова. А если нет крова, надо дать им что-то взамен. Может быть... — Он стоял, глядя на костер. Мускулы у него на шее вздулись еще больше, отблески огня играли в глазах, зажигая там красные искорки. Кэйси стоял, глядя на костер, и взгляд у него был настороженный, словно он прислушивался к чему-то, а руки, всегда такие беспокойные, деятельные, сейчас медленно тянулись к карманам. Летучие мыши кружили в свете затухающего костра, и далеко в полях слышалось хлипкое курлыканье ночной птицы.

Том неторопливо полез в карман, вынул оттуда кисет и стал свертывать самокрутку, не отводя глаз от углей. Он никак не откликнулся на слова проповедника, словно считая, что это личное дело Кэйси и вмешиваться в него не следует. Он сказал:

— По ночам лежишь у себя на койке и думаешь: вот вернусь домой — как это все будет? Дед и бабка, может, умрут к тому времени, может, еще ребятишки народятся. Может, нрав у отца будет не такой крутой. И мать отдых себе даст, работа по дому перейдет к Розе. Я знал, что перемены должны быть... Ну что ж, давайте устраиваться на ночевку, а завтра чуть свет пойдем к дяде Джону. По крайней мере, я пойду. А ты, Кэйси, как решишь?

Проповедник все еще стоял, глядя на угли. Он медленно проговорил:

— Пойду с тобой. А когда твои тронутся в путь, поеду с ними. Кто на дороге, с теми я и буду.

— Милости просим, — сказал Джоуд. — Мать всегда тебя почитала. Говорила: такому проповеднику можно довериться. Роза тогда была еще совсем маленькая. — Он повернулся к Мьюли:-А ты как? Пойдешь с нами?Мьюли смотрел на дорогу, по которой они пришли. — Пойдешь, Мьюли? — повторил Джоуд.

— А? Нет. Мне идти некуда. Видишь, вон там свет прыгает вверх и вниз? Это, наверно, управляющий здешним участком едет. Значит, заметил наш костер.

Том посмотрел в ту сторону. Светлое пятно ползло вверх по дороге.

— А кому мы мешаем? — сказал он. — Посидели здесь, только и всего. Мы ничего плохого не сделали.

Мьюли хмыкнул:

— Как бы не так! Раз пришел сюда, значит, уже плохо. Нарушаешь чужие владения. Здесь оставаться никому нельзя. Меня уж два месяца ловят. Вот что: если это машина, пойдем в хлопок и там заляжем. Далеко можно не забираться. Пусть ищут! Пусть каждую грядку обшаривают. А ты лежи и не поднимай головы.

— Что это с тобой, Мьюли? — удивился Джоуд. — Ты раньше не любил в прятки играть. Злой был.

Мьюли не сводил глаз с приближающегося светового пятна.

— Да, — сказал он. — Был злой, как волк. А теперь злой, как ласка. Если ты охотишься за дичью, значит, ты охотник, — а охотники сильные. Такого не одолеешь. А когда охотятся за тобой самим — это дело другое. Ты уж не тот, не прежний. И силы в тебе нет. Злость, может быть, есть, а силы нет. За мной давно охотятся. Я теперь дичью стал. Подвернется случай, может, и подстрелю кого-нибудь из темноты, а чтобы кол выдернуть да замахнуться — этого больше не бывает. И нечего нам с тобой обманывать самих себя. Вот так-то.

— Что ж, иди прячься, — сказал Джоуд. — А мы с Кэйси перекинемся парой словечек с этой сволочью.

Полоска света была уже близко, она взметнулась в небо, исчезла и снова взметнулась. Все трое стояли и следили за ней.

Мьюли сказал:

— Когда за тобой охотятся, ты вот еще о чем думаешь об опасности. Когда сам охотишься, этого и в мыслях нет, ничего не боишься. Ты ведь сам говорил: стоит только тебе в чем-нибудь провиниться — и крышка, отсидишь свой срок в Мак-Алестере до конца.

— Правильно, — согласился Джоуд. — Так мне было сказано. Но если остановишься здесь отдохнуть, переспишь ночь прямо на земле — разве в этом есть какая-нибудь провинность? Тут ничего плохого нет. Это не то же самое, что пьянствовать или дебоширить.

Мьюли рассмеялся:

— Вот увидишь. Посиди здесь, дождись машины. Может, это Уилл Фили, он теперь шерифский понятой. Он тебя спросит: «Ты зачем сюда пришел?» Ну, Уилл всегда был дурак дураком, значит, ты ему скажешь: «А тебе какое дело?» Он разозлится, заорет: «Проваливай отсюда, не то арестую». А ты не позволишь всякому Фили тобой командовать да покрикивать на тебя с перепугу. Он уже влип, надо как-то выпутываться, а ты тоже удила закусил, отступать и тебе не резон... А, черт, залечь между грядок куда проще, пусть разыскивает. И веселее, потому что они злятся, ничего не могут поделать, а ты лежишь себе да посмеиваешься. Попробуй поговорить с Уиллом или с другим начальником, они тебе покажут! Арестуют и вернут в МакАлестер еще на три года.

— Ты дело говоришь, — сказал Джоуд. — Что верно, то верно. Да уж больно не хочется плясать под их дудку. Пошел бы да и всыпал этому Уиллу.

— Он с винтовкой, — сказал Мьюли, — будет стрелять шерифскому понятому можно. Значит, или он тебя убьет, пли ты его, если отнимешь винтовку. Пойдем, Томми. Ты так рассуждай: я спрячусь, они же в дураках останутся. Тут все дело в том, как это повернуть. — Яркие полосы света уткнулись теперь прямо в небо, и на дороге послышался ровный гул мотора. — Пойдем, Томми. Далеко не надо забираться, грядок за четырнадцать, за пятнадцать. Оттуда все будет видно.

Том встал.

— Правильно говоришь, что с тобой спорить. Этим ничего не выиграешь.

— Пошли. Вот сюда. — Мьюли обогнул дом и вывел их шагов на пятьдесят в поле. — Вот и достаточно, — сказал он. — Теперь ложитесь. Если свет направят сюда, опустите голову, только и всего. Мы еще посмеемся над ними. — Все трое растянулись на земле и оперлись на локти. Вдруг Мьюли вскочил, побежал к дому и, вернувшись через несколько минут, бросил на грядку пиджак и обувь. — Не то возьмут, чтобы в долгу не оставаться, — сказал он.

Полосы света поднялись по откосу и уткнулись прямо в дом.

Джоуд спросил:

— Может, они с карманными фонарями пойдут искать? Эх, палку бы!

Мьюли хихикнул:

— Не пойдут. Говорю, я злой стал, как ласка. Уилл раз попробовал сунуться, а я его так огрел сзади! Свалился как подкошенный. Потом всем рассказывал, что на него пятеро насело.

Машина подъехала к дому, на ней вспыхнул прожектор.

— Головы ниже, — сказал Мьюли. Полоса холодного белого света протянулась над ними и стала шарить по полю. Им не было видно, что происходит около дома, но они услышали, как хлопнула дверца машины, услышали голоса. — На свет боятся выходить, — прошептал Мьюли.Я раза два стрелял по фарам. Уилл теперь ученый. Сегодня не один приехал. — Они услышали скрип половиц, потом увидели свет в доме. — Стрельнуть? — шепнул Мьюли.Не увидят откуда. Пусть призадумаются.

— Стреляй, — сказал Джоуд.

— Не надо, — шепнул Кэйси. — Что это даст? Пустая затея. Надо так делать, чтобы во всем смысл был.

Где-то возле дома послышалось шарканье подошв по земле.

— Костер тушат, — прошептал Мьюли. — Засыпают его пылью. — Дверца машины хлопнула, фары снова осветили дорогу. — Головы ниже! — скомандовал Мьюли. Они уткнулись в землю, и луч прожектора лег у них над головой, метнулся по полю, потом машина тронулась с места, поднялась на холм и исчезла.

Мьюли сел среди грядок.

— Уилл всегда так делает напоследок. Я уж привык к этому. А ему кажется, он невесть какой хитрец.

Кэйси сказал:

— Может, в доме кто-нибудь остался? Мы выйдем, а нас схватят.

— Все может быть. Вы подождите здесь. Я все их штучки знаю. — Осторожно ступая, Мьюли пошел к дому, и только легкое похрустыванье сухих комьев земли отмечало его путь. Джоуд и проповедник напряженно вслушивались, но Мьюли уже был далеко. Через несколько минут он крикнул с крыльца: — Никого нет. Идите сюда.

Они поднялись и пошли к темневшему впереди дому. Мьюли стоял у кучки земли, сквозь которую пробивался дым, — это было все, что осталось от их костра.

— Никого нет, я так и знал, — с гордостью проговорил Мьюли. — Уилла сбил с ног, по фарам раза два стрелял. Они теперь ученые. Откуда им знать, кто здесь прячется? А я в руки не дамся. Я около жилья никогда не сплю. Хотите, покажу место, где можно устроиться на ночлег? Там никто о вас не споткнется.

— Веди, — сказал Джоуд. — Что ж делать, пойдем. Вот не думал, что буду прятаться на отцовской ферме.

Мьюли вышел в поле, и Джоуд с проповедником последовал за ним. Они шагали прямо по кустам хлопчатника.

— Тебе еще сколько раз надо будет прятаться, — сказал Мьюли. Они шли гуськом. Вскоре перед ними протянулась глубокая рытвина, и, скользя подошвами по откосу, они легко соскользнули на самое ее дно.

— А я знаю, куда ты ведешь! — крикнул Джоуд.В пещеру?

— Верно. Почему ты догадался?

— Я сам ее рыл, — сказал Джоуд. — Вместе с братом Ноем. Говорили, будто ищем золото, а на самом деле просто, как все ребята, копали пещеру. — Откосы рытвины приходились им теперь выше головы. — Где-то тут, совсем близко, — сказал Джоуд. — Помнится мне, что совсем близко.

Мьюли сказал:

— Я ее прикрыл хворостом, чтобы никто не нашел. Дно рытвины выровнялось, их ноги ступали теперь по песку.

Джоуд сел на чистый песок.

— Я там спать не стану. Лягу вот здесь. — Он свернул пиджак и сунул его под голову.

Мьюли раздвинул руками хворост и забрался в свою пещеру.

— А мне и тут хорошо, — крикнул он. — По крайней мере, знаешь, что тут никто до тебя не доберется.

Джим Кэйси сел на песок рядом с Джоудом.

— Ложись, спи, — сказал Джоуд. — Чуть рассветет, двинемся в путь к дяде Джону.

— Мне спать не хочется, — ответил Кэйси. — Уж очень много всяких мыслей в голове. — Он согнул ноги в коленях и обнял их руками. Потом поднял голову и уставился на яркие звезды. Джоуд зевнул и закинул руку за голову. Они молчали, и мало-помалу суетливая жизнь земли, норок, кустарника пошла своим чередом: шуршали суслики, кролики осторожно подбирались к зеленой листве, мыши сновали между сухими комьями, а крылатые хищники бесшумно проносились в небе.

1939