1
Почему у нее такое белое лицо?
Избыток грима? Болезнь? Нервы? Губы мелко трясутся в перерывах между фразами. Не голос — крик. Да, остановилась под горой! Да, по льду не стала подниматься — понесет юзом так, что костей не соберешь! Да, к подъезду авто не подала — ничего, пройдете несколько метров пешочком, не рассыплетесь! Жизнью рисковать — не намерена, тем паче — вашей! Своей-то давно не дорожу, было б, чем дорожить, а то так, дерьмо одно…
И — ручник рванула.
— Почему? — свалившись набок, уловила я последнее. — Почему не дорожите? Почему дерьмо?
— Да потому! — Она опять обернулась ко мне с водительского места. — Что хорошего может быть в такой жизни?
Она вырулила на ровную дорогу и теперь мы ехали молча. Я видела спину, обтянутую черной кожаной курткой, а в зеркале — обведенные черным веки.
— Помните 91-й? Обстановку в стране? Вот тогда все и началось…
Она вновь замолчала.
Еще бы мне не помнить! Мороз. Серый асфальт, покрытый легкой наледью. Обжигающий ноздри воздух. Ветер пронизывает насквозь комиссионный драп моего пальто. Над замерзшими деревьями громко кричат вороны. Откуда их столько? Навстречу бегут одинокие прохожие — видимо, те, кто еще не успел укомплектовать новогодний стол. Очереди — за всем: от коробки спичек до сапог. В магазинах — ни еды, ни вещей. Полки ужасающе пусты. На улицах — мусор, закаменевшая грязь, колдобины. Всюду — запустение, как в прифронтовой полосе. Ни ёлок, ни конфет, ни нарядных костюмов, ни песен — ничего не будет в этот раз. Никто ничему не радуется. Все обозлены и ждут. Всем плохо и грустно. Тоской напитан воздух уходящего года. Холодно, пусто на душе. Холодно, безлюдно в городе. Зима. Ветер. Крик черных ворон. Идет год 1991-й…
А что потом?
Потом был (был все-таки, хоть и телевизионный!) бой курантов в нашей маленькой, с низким потолком, чисто выбеленной съемной комнате, был импровизированный стол — старый, сколоченный прежними жильцами табурет, были графин с вином и блюдо с мандаринами (достали-таки, на двоих выдали двойной вес!). Был банкет в редакции, пение белогвардейских романсов под гитару, смех и разговоры о России. Зашла речь о судьбах эмигрантов.
— Ну, не повезло им, — философски изрек Главный Редактор. — Ну, проиграли. О чем теперь говорить? О ком сожалеть?
— О Бунине, — тихо сказала я.
— А кто такой Бунин, если подумать? — вдруг резко вскинулся Главный. — Ну, кто он в мировом, вселенском масштабе? Моя мать, простая крестьянка, не знала его и прекрасно прожила всю жизнь!
В наступившей тишине кто-то брякнул гитарным аккордом.
… А к Рождеству выпал снег. Искрящийся, глубокий, пышный — как в сказке. Каштаны на бульваре стояли, закованные в платину от корней до макушки. Голубые заморские ели с трудом удерживали на весу свои отяжелевшие лапы. Земля притихла и успокоилась, а мы попали в гости к Старому Геологу.
Старый Геолог был действительно стар — лет восьмидесяти.
Первое, что поразило меня в его скрипучем, кряхтящем, как будто время от времени глубоко вздыхающем доме — окно в сад. Прямо перед глазами причудливо выгибалась голая ветка заснувшей под снегом груши. За ней виднелась алыча, по цветению которой Старый Геолог вот уже лет тридцать определял начало биологической весны. А дальше, за садом, открывалась такая даль, такая ширь, что дух захватило. Где-то вдали чернел лес, струилась проезжая дорога, убегая за горизонт, дымились трубы большого завода — совсем игрушечные, невсамделишные… Трудно было поверить, что на все это человек преспокойно смотрит ежедневно, что для него это — обычный вид из окна… Будет ли у меня когда-нибудь свой дом? Не многолюдный, шлакоблочный, а вот такой, спрятавшийся в глубине сада, с дорожкой, ведущей ко входу, с лаем собак и стуком калитки, если пришел кто-то чужой?
Мы долго, под беседу и под настоечку, сидели за столом — круглым, покрытым плюшевой скатертью, на зачехленных стульях, в комнате, где кроме боя часов и самопроизвольного скрипа половиц не было слышно никаких звуков. А за окном медленно падали «белые снеги» — как у Евтушенко:
Идут белые снеги,
Как по нитке скользя…
Жить и жить бы на свете,
Да, наверно, нельзя.
Чьи-то души бесследно
Растворяясь вдали,
Словно белые снеги
Идут в небо с земли…
Поэзия, звучавшая в тихих стенах, умножала общую печаль.
Тогда уже хотелось большего. Еще по-прежнему радовали пахнущие типографской краской, хрустящие при развороте газетные листы, на которых полужирно выделялась авторская подпись, но первые признаки «синдрома Че-Гевары» уже всплывали то и дело под моим пока еще бесхитростным пером. Когда подходит возраст и появляется первая седина, то надо ехать в Боливию и совершать революцию — потому что потом можешь просто не успеть.
Мне было тридцать три, и я хотела Поприща.
2
— Парламент? О чем вы? Какой может быть парламент в насквозь однопартийной стране?! Только монархия!
— Монархия? О чем вы? Какая может быть монархия, если нет легитимного способа передачи власти?!
« На веревке бельевой в ванной комнате ты повесилась сегодня на заре…» — радио за стеной. Какое тут чтение?! «И свет во тьме светит» — открылось у Толстого, взятого вчера на «менялке» за две «Королевы» (валюта полуподпольного книгоразбора, Дюма был бы счастлив!).
-…Марусе отдала пустые бутылки, а они теперь по 50 копеек! — мама по телефону.
— Ты читала дневники Деникина?
Нет. В воскресенье посмотрю на «менялке».
— Вновь опираться на рабочий класс?! Да как же можно! Критикуя Маркса, опять совершать ошибку?
— Но в руках рабочих — производство всех материальных ценностей! Кто ж еще может всерьез влиять на экономику, если не они? Интеллигенция способна лишь покусывать, а сделать по-настоящему больно — ей не под силу!
«…Но самое красивое в Магдебурге — это католические соборы. Хожу, смотрю и наслаждаюсь…»
Подруга — из Германии. Где-то в аэропорту познакомилась с немцем, оказался холостяк, пригласил к себе. Может, что-то получится?
-…Пусть казаки, пусть, черт с вами, но только чтоб каждому — саблю, коня и нагайку! Чтоб по-настоящему!
На «менялке» за Кропоткина взяла «Бесов». У нас еще не издавали — ИМКА-пресс, кажется.
«Они первые были бы страшно несчастливы, если бы Россия вдруг как-нибудь перестроилась, хотя бы даже на их лад, и как-нибудь стала безмерно богата и счастлива. Некого было бы им тогда ненавидеть, не на кого плевать, не над чем издеваться…»
— …И зачем я отдала их Марусе…
«Верить надо! Без веры нельзя! Но — не в то, что мне скажут другие, а в то, во что я приведен самим ходом своей мысли, своим разумом! Ну вот почему я должен верить вам больше, чем ламе буддийскому?»
— Тебе не кажется, что Сарынцев — alter ego самого Толстого?
— Не знаю… А, между прочим, скоро Пасха!
— О чем это ты?
3
— …И вы тоже — в этой когорте! (Профессор-психиатр). Вкупе с Антон Палычем, стало быть. Он, как и вы, был психастеником. Замечательные, скажу вам, люди!
Профессор затянулся трубкой.
— Но это — плата. За утонченность, за лиризм, за дар, наконец! Иль вы желаете иного?
Я не желала.
— Тогда — только Франкл! Отсылаю вас к нему. «Человек в поисках смысла» — об экзистенциальном вакууме. Мы все сейчас в нем. Кризис бессмысленности. Не «быть или не быть», а — «если быть, то — зачем?» Вот правда нынешнего дня. Нет мотиваций, направлений, выбора. Нет азарта, вкуса к жизни. Перспективы нет!
Но как же нет азарта? А биржевые игры? Вчера вложились с мужем в акции, куда-то что-то отослали. Сегодня игра оборвалась — точнёхонько на нас. Вляпались. Разбогатеть хотели. Теперь — многомесячная жизнь в долг…
-…Вам — «ватта», а вам — «питта». Диеты такие восточные, каждому своё подходит, по биологическому типу!
Ирридодиагност. Средних лет женщина. Глаза блестят, кудри вьются стружками.
— Вот дайте-ка ваш зрачок. Видите — кольцо вокруг? Это — уже диагноз!
Сидим, слушаем. Зачаровала. Сервиз — фарфор тончайший, наливает струйкой:
— Пейте-пейте, угощайтесь! Чай на травах, сама собираю…
Без перехода:
— А вчера ко мне в форточку — голубь залетел. Белый весь, бесплотный, словно дух…
И что?
— К чему бы это — подумалось. По-старому, по-древнему — к войне, несчастью, может даже — к смерти…
«Мысли о России» — неужели это мой очерк опубликован сегодня на развороте? Великолепно подал Главный! Хотя сначала — не хотел:
— У нас не альманах литературный, — кричал, — а городская газета! Не буду ставить! Сокращай!
И вот — поставил. Да броско как, фундаментально: Толстой, Тургенев, а между ними — я… Неужто — поприще?
По Руси великой без конца, без края,
Тянется дорожка узкая, кривая… (Беру эпиграфом из Апухтина)
Жарко… День, краснея, всходит понемногу,
Скоро на большую выедем дорогу…
Там скрипят обозы, там стоят ракиты
Из краев заморских к нам тропой пробитой
Там идет тоскливо всякая новинка…
Там ты и заглохнешь, русская тропинка!
Заглохла ли?
— …Заглохла, говорю! К вам обращаюсь! Что делать будем?
Бледнолицая таксистка смотрит на меня в зеркало своими черными веками.
— Я так и знала, что ничего хорошего из этой затеи не выйдет. Машина — чужая, неухоженная… Вот дерьмо-то! А вы — про жизнь… За что держаться? За долги по кредитам? За отсутствие жилья? За невозможность дочери оплатить образование? За собственное отчаяние запредельное?! Будь проклят день и час, когда все это началось!
4
«Дочитываю «Окаянные дни» (запись в дневнике). Сменяла на Буковского. Не пошёл — космополитов не люблю…»
«Кончается этот проклятый год (1917 — авт.). Что дальше?»
А Бунин-то — еще больший пессимист, чем я!
«Утром ездил в город. На Страстной — толпа. Подошел, послушал. Дама с муфтой на руке, баба со вздернутым носом.
— Это для меня вовсе не камень! — волнуется дама. — Этот монастырь для меня — священный храм!
— А для нас — камень и камень! — перебивает баба нагло. — Знаем! Видали! Взял маляр доску, намазал на ней, вот тебе и Бог… Ну и молись ему сама!
Новые господа.
На углу Поварской и Мерзляковского — два солдата с ружьями. Стража или грабители? И то, и другое.
Слухи, слухи… Петербург взят финнами, Колчак взял Царицын, Гинденбург идет не то на Одессу, не то на Москву… Все мы ждем помощи от кого-нибудь, от чуда, от природы! Ходим ежедневно на Николаевский бульвар: не ушел ли, избави Бог, французский броненосец, который зачем-то маячит на рейде, и при котором все-таки как будто легче…»
А ко мне в редакцию приходил сегодня цыганский табор — у них украли ребенка. Хотели журналистского расследования просить. Но меня не оказалось на месте. Жаль! Я бы занялась.
Достала правдами-неправдами рекомендованного Франкла — о психологии узников концлагеря и чем её лечить.
А почитаемый в наших местах Композитор преклонных лет приносил в редакцию магнитофон и крутил мне свою новую песню — о дружбе с городом-побратимом Безье.
Значит, не ушел-таки французский броненосец! Как-то легче нам с ними, спокойнее.
Ездили с фотокорром в аэропорт — встречать американок-суфражисток из Айовы. Сорвалось: задержка вылета, Внуково бастует. Главный пробурчал: «Попробовали бы они при товарище Сталине побастовать!»
Потом все-таки встретили. Для сего торжественного мероприятия был избран детский сад — нашелся в городе один такой, более или менее подходящий под западные мерки. Детишки долго приветствовали суфражисток бумажными американскими флажками, а потом подходили ко мне поодиночке и застенчиво говорили: «Гудмонинг». Не знали же, что я, как и они — по эту сторону баррикад.
Американки — как на подбор высокие, белозубые, хорошо одетые. Красиво говорят, осматриваются вокруг, как в диком лесу.
На обратном пути мы с фотокорром делились впечатлениями. Он, как уже поживший, что-то видевший на своем веку человек, убежденно говорил, что стране, как никогда, сегодня нужен Царь. Государь, то есть. И именно — оттуда, из династии, из потомков. Другой, если и возьмется, непременно запутает дело еще больше.
— Но главное, что необходимо России, — заключил он — это научить людей работать. Пока что это никому не удавалось!
5
«Если бы фактор конечности жизни лишал её смысла, было бы неважно, когда настанет конец — в обозримом ли будущем или очень и очень нескоро.
В противном случае мы рискуем уподобиться даме, которая, услышав от одного астронома, что, вероятно, через миллиард лет настанет конец света, вскрикнула от ужаса. А когда тот успокоил её словами: «Но не ранее, чем через миллиард, мадам!», она облегченно вздохнула: «А мне послышалось, что всего лишь через миллион!»
Либо жизнь имеет смысл и сохраняет его вне зависимости от того, длинна она или коротка, воспроизводит она себя или нет, либо жизнь бессмысленна, и в этом случае она не станет более осмысленной, даже если будет длиться долго и воспроизводить себя.
Если бы жизнь бездетной женщины действительно была бессмысленной только потому, что у нее нет детей, это значило бы, что единственным смыслом жизни человечества является воспроизведение себе подобных. Но тогда получается, что каждое поколение передает проблему следующему, так и не разрешив её. Бессмысленно воспроизводить и увековечивать нечто, само по себе лишенное смысла.
Огонь факела имеет смысл, даже если он угас. А вот проводить бесконечно эстафету, передавая из рук в руки негорящий факел, бессмысленно».
Это — Франкл.
Читаю, как велели.
Время близится к полуночи. На улице — темно и холодно. Луны не видно, звёзды прячутся за облаками. Пахнет дождём.
Скоро — осень.
6
19 августа.
Ночь.
Переворот.
Горит настольная лампа.
«Любовник леди Чаттерлей» — у меня в руках. Читаю запоем. Взяла на днях за полторы «Королевы». (О, бедная, несчастная Марго!)
7
21 августа.
На улице — темно и сыро. Опять нет звёзд. Передали, что завтра — магнитная буря.
А по телевизору — буря на чрезвычайном съезде. Кричат, доказывают, говорят что-то о российском флаге и воинских частях, которые перешли под него. В Москве вчера погибли люди. Гнусно и мерзко на душе.
У мужа — приступ невралгии лицевого нерва. Говорят, такая же проблема была у Понтия Пилата. Но что нам за дело до прокуратора Галилеи?!
8
В редакцию пришел Грустный Художник, принес картину в дар — «Начало зимы. 1991» (холст, масло). На картине — поле, сенные стога, слегка припорошенные снегом, и над ними — черные вороны (опять они!). В работе, несомненно, есть настроение. Повесила ее в своем кабинете.
— Россию можно возродить лишь экологией, — сказал Грустный Художник на прощанье. — Экологией природы, экологией культуры…
— А я вчера вернулась с Валаама, — вступила в разговор соседка по кабинету, моя близкая подруга. — Там такая красота! Там я бродила в тишине, горстями ела голубику и разговаривала с монахами. Они такие выразительные в чёрном!
Потом она читала нам из Гиппиус:
Не ведаю, восстать иль покориться,
Нет смелости ни умереть, ни жить.
Мне близок Бог, но не могу молиться,
Хочу любви — и не могу любить!
И ещё — вот это:
Как скользки улицы отвратные,
Какая стыдь!
Как в эти дни невероятные
Позорно жить!
Кажется, моя таксистка произнесла сейчас то же самое — слово в слово:
— Какие отвратные у вас здесь улицы! Скользко, мерзко, хоть бы горсть песка кто сыпанул… Позорники!
Неужели — тоже поклонница поэзии?
Не всё так безнадёжно, однако!
9
По телевизору — хроническая сессия Верховного Совета. Крик и рукоприкладство.
Местные демократы тоже откликнулись — раскинули палатки на центральной площади, объявили голодовку. Чего хотят — не ясно, но, судя по разросшейся инфраструктуре, постепенно обрастают бытом.
Вчера Главный послал меня на интервью с заезжим колдуном. Так и было сказано в афише — Колдун России, мол, Тарасов Юрий.
Я попросила его продемонстрировать свои способности не на сцене, а вот тут, в гримёрке, на глазах. Пощёлкав пальцами над моей головой, побормотав, пошептав и побубнив, он в конце-концов спросил честно, без обиняков:
— Вам что конкретно нужно? Ну вот в личном плане, чтоб порчу наслать или приворот какой?
Услышав отрицательный ответ, немного видоизменил предложение, сделав его более глобальным:
— Ну есть же что-то, чем вы недовольны? Что мешает жить, причиняет неудобства?
Я возьми да и скажи, что голодающие, мол, на площади мешают жить — дорогу перекрыли, транспорт не ходит, на работу из-за них опаздываю.
— Так это мы с радостью! — живо откликнулся Колдун. — Понос на них наслать, аль золотуху? Мы это всё могём!
Я, конечно же, великодушно отказалась. Они и так жалко выглядят, зачем же усугублять?
Наутро бунтовщики и впрямь «смотали удочки» — подействовали чары!
Без них площадь опустела и поскучнела. Пал туман. Ветер носил по освободившемуся пространству клочья старых газет, порожние консервные банки и ещё какие-то предметы.
Приближалась зима.
Шёл первый год новой жизни.
«Кончился этот проклятый год. Что дальше? Может, нечто ещё более ужасное? Даже наверное так…
В городе говорят:
— Они решили перерезать всех поголовно, до семилетнего возраста, чтоб потом ни одна душа не помнила нашего времени.
Спрашиваю дворника:
— Как думаешь, правда? Ужель народ допустит?
— Допустит, барин, ещё как допустит-то! Татары двести лет нами владели, а ведь тогда разве такой жидкий народ был?
Шёл ночью по Тверскому: горестно и низко клонит голову Пушкин под облачным с просветами небом, точно опять говорит: «Боже, как грустна моя Россия!»
И ни души кругом, только изредка солдаты и шлюхи".
…Хорошо, что есть Бунин!
А то б мы думали, что всё — впервые!
10
Поехали мы всё же с Бледнолицей — пофырчал её «Матисс», покрякал, покашлял, и двинулся.
Рассказала она мне по дороге всю свою жизнь. «Новую», то есть, с 1991 года. Про ваучеры, финансовые пирамиды, перестройку, предпринимательство, кредиты, ипотеки, повышения и прибавки, процентные займы и первоначальный капитал. А также — про всё, чем ей это обернулось. От чего бежала и к чему пришла. Да что рассказывать? Знаю я всё это не понаслышке. И улица, не посыпанная песком — самое мелкое и невинное из этого скорбного ряда.
Только впрямь ли он такой уж скорбный? Это уже — мой был к ней вопрос.
— А что — радостный? Устала я от этой радости. Баранку, думаете, от хорошей жизни кручу? Такси — в аренде, жильё — под съём… Нет! Кураж ушёл, бороться больше не хочу…
— И что ж, хотите умереть? — не поверила я. — В таком расцвете лет?
— Нет, умирать, конечно, не хотелось бы. Хотя… Там-то, говорят, лучшее нас что-то ждёт! Я вчера фильм как раз смотрела — про загробный мир. Есть он, оказывается! Может, хоть там отдохнуть удастся…
Остаток пути ехали молча.
И так мне почему-то жаль её стало, Бледнолицую-то мою, что захотелось сделать для неё что-то хорошее. Ну вот такое, чтоб приятно ей стало, легко, празднично. Дело-то в рождественские дни происходит!
Поблагодарила я её за путь-дорогу, за то, что к дому такси не подала — не стала жизнью моей рисковать. Хоть и разозлилась я вначале, даже диспетчеру звонок сделала — водители у вас, мол, разэтакие, через губу не переплюнут, заставили по льду карабкаться. Но вот теперь-то вижу, что права она была во всех смыслах. Осторожный, стало быть, человек, умный и осмотрительный.
И в зеркале увидела улыбку — впервые за всё время.
Но чувствую — ещё что-то надо.
— Есть у меня подруга, — говорю почти на выходе, — дочку похоронила, тринадцатилетнюю девочку. От гриппа осложнение — пустяк, вроде бы, а вот такой трагический конец. И осталась она одна. Как жить — не знает, смыслы все потеряны. Десять лет понадобились, чтоб она в себя пришла. Монахиня теперь в далёком монастыре. Сюда приезжает редко. А мы, её подруги, ждём и дни считаем — когда ж это мать Антония нас своим визитом удостоит?
— Антония? — встрепенулась вдруг моя собеседница. — Да ведь я её знаю! Не так, чтобы близко, но возила несколько раз, даже словами перебросились… Её так называли, а я имя запомнила…
— Вот видите, — обрадовалась я, — как мир-то тесен! Так вот, она и говорит нам как-то: вот вы все, подруги мои, жалуетесь на тяжелое житьё-бытьё, а мне бы — в чистом поле оказаться: без денег, без жилья, без хлеба, вообще без всяких перспектив, но только — со своим живым ребёнком. И всё! И ничего больше! Какой бы я счастливой была, как Бога бы благодарила!
— Спасибо вам — сказала вдруг таксистка. — Я очень рада, что приехала именно на этот вызов, на вашу глухую, непригодную для проезда улицу…
— И вам спасибо, — улыбнулась я. — За воспоминания. За тот самый год — сумбурный, сумасшедший. За мои тридцать три — какое все-таки хорошее было время!
Р.Х. 2014
Комментарии
Дорогая Наталья! Хорошо, что
Надежда Кушкова, 13/01/2014 - 09:42
Дорогая Наталья! Хорошо, что есть Бунин! И как же хорошо, что я все-таки нашла время прочесть Ваше произведение. Все так и прожито, в таком быстром темпе. Удивительно коснулись Вы самого трагичного и самого драгоценного в моей жизни. Храни Вас Господь!