(История любви в письмах)
Между нами — время,
Расстояния,
Между нами — бремя
Расcтавания.
Письмо 1
Вот и пишу я тебе, милый Илья... Когда ты сказал мне на прощанье "до свидания", а не "прощай", я горько подумала: "Свидание наше состоится слишком нескоро — на небесах; туда гораздо ближе, чем от Гродно до Находки". Но ты, милый, оказался прав. И тридцати лет не прошло...
Не знаю, рок это или судьба. Надо же: Москва, станция метро "Баррикадная"... Вы опускаетесь (жена?) по эскалатору, мы с Вадимом поднимаемся. Ты был как снег на голову. Моё сердце вдруг заколотилось неистово, как живая рыба в руке, а потом — веришь ли? — будто перестало биться, остановилось. И эскалатор остановился! Мистика какая-то!
Для меня наступила необъятная тишина: ни возгласов недовольства не слышала, ни движения пассажиров не чувствовала, словно оглушённая я глядела на тебя (на вас)... Она (жена?) роскошная. Она — Женщина! Уж я в этом разбираюсь... А тебе, милый, седина очень идёт. И глаза по-прежнему молодые, только почему-то грустные.
Сколько стоял наш эскалатор — три секунды, три часа?.. Как молитву я шептала твои строки:
Божия милость в юдоли печали
Из мирозданья явила тебя,
Ангелы белые нас повенчали,
Скорбно венцы возложили, любя.
Ты, как улыбка небесного света,
В душу стекаешь, беззвучно журча:
Будто зимой распускается лето…
Ты в моей жизни ─ как в храме свеча.
Когда эскалатор, дёрнувшись, тронулся, я очнулась, вновь услышала звуки, ощутила движение. Глубоко внизу она, Женщина, с удивлением смотрела на твоё обращённое вверх лицо и, вероятно, спрашивала: "Кого ты там увидел?" Вадим тоже удивлённо-тревожно глядел на меня, но молчал. Он подумал, наверно, что мне стало дурно.
А назавтра, милый, я снова была на "Баррикадной", два часа ездила на эскалаторе вверх-вниз, заново переживала ту фантастическую встречу. И вновь моё сердце то начинало бешено колотиться, то сладко замирало. Но тебя не было, и эскалатор работал исправно.
Через неделю мы с мужем вернулись в Находку. В тот же вечер я взяла твоё фото (помнишь: ты, как Черномор, выходишь из воды?) и пошла на берег моря. Заходящее солнце уже позолотило спящие сопки, а с моря доносился приглушённый рокот волн. До сумерек сидела я на большом камне и всматривалась в твои черты — тихая, печальная и... счастливая. Как тридцать лет назад... А в Гродно в это время стояла глубокая ночь.
Затеплю я свечу —
О тебе помолчу.
Вот и ты у свечи
Обо мне помолчи...
* * *
Здравствуй, любимая! За окном глубокая ночь, между нами — время и пространство, а душа моя светится тихой радостью. В детстве я любил чудеса — ты знаешь. Поэтому верил в сказки, в волшебство. Но чудо случилось не в детстве, а... на сорок пятом году жизни, в московском метро!..
В моё окно сейчас глядит любопытная луна и, кажется мне, ехидно ухмыляется: "Со свиданьицем-с!" Я долго всматриваюсь в неё, будто хочу с помощью луны постичь смысл прожитого и пережитого, но вижу только её вечную печаль — верную спутницу одиноких, непонятых, страдающих. А "со свиданьицем-с!" — это не ухмылка луны, а вскрик души моей. И не луна висит перед моим окном, а белеет прекрасное твоё лицо с глазами в полнеба... Почему ты, Иринушка, была так бледна в метро?..
Сначала от неожиданности я даже не уразумел, что твой эскалатор остановился, а мне почудилось, словно всё происходит как в замедленной киносъемке. Хотел выкрикнуть твоё имя, но вовремя опомнился — сочли бы за сумасшедшего; взмахнуть рукой не мог — руки заняты чемоданом и сумкой (мы с женой спешили на Белорусский вокзал; сначала ехали в такси, но оно испортилось — вот и оказались мы в метро).
Когда эскалатор наконец тронулся, ты, луноликая, поплыла ввысь, будто в небо, и только перед твоим "заходом" я увидел его (Вадим?), поддерживающего тебя под руку...
Ночь зябко прижимается к согретому моим дыханием окну, безглазая луна смотрит на меня твоими огромными печальными глазами и стоит, стоит, стоит, как ты, любимая, на испорченном эскалаторе московского метро. Нет, это не эскалатор затих, это остановилась моя размеренная жизнь и размышляет, что ей делать дальше: дернуться и стремительно катить вверх, к солнцу, свету, пению птиц, или медленно, без толчков, ползти вниз, в бессмысленную серую суету звенящей, лязгающей подземки.
"Следующая — станция..." Вот, Иринушка, я уже запамятовал, какая станция следует за "Баррикадной". Но состав тронулся и побежал: то ли за моей жизнью, то ли моя жизнь за ним...
А я тебя по-прежнему люблю...
Горят в душе печаль и пламень,
Теснятся суета и грусть —
Нашла коса на серый камень:
И жгут, и разрывают грудь.
К чему печаль одна, без страсти?
И грусть зачем без суеты?
Ведь жизнь не делится на части,
Как петербургские мосты.
Журавль курлычет в небе тусклом,
А вот синицы нет в руке...
Куда пойти тропинкой узкой
За счастьем, ждущим вдалеке?
К нему летишь — оно всё дальше,
Лукавей, призрачней, смутней,
Уже не розово, как раньше,
В лихом сиянье юных дней,
И бессердечно. Но влечётся
Душа мятущаяся вдаль,
Тропинка узкая всё вьётся
И гложет ясная печаль.
Письмо 2
Знаешь, милый, накануне той удивительной встречи в московском метро видела я странный сон. Помнишь, в пятом классе ты написал мне записку: "Давай с тобой дружить?", а я на ней же ответила: "Я не в таком возрасте, чтобы дружить". И бросила её тебе (подумать только: на уроке литературы, который вёл директор школы!). Но записка ударилась о твою парту и отлетела к двери. Как же быстро ты нашёлся, кинув на пол резинку! А она подпрыгнула и оказалась у доски. Сначала я прыснула в кулак, но записка так вызывающе белела на полу, обращая внимание учеников всего ряда, что я заволновалась: вдруг ты не успеешь взять записку после звонка, и её кто-нибудь из учеников перехватит или поднимет Григорий Савельевич, выходя из класса. Но ты встал и попросил у него разрешения забрать "оброненную" резинку. Помнишь, как он лукаво улыбнулся, поднял её и отдал тебе, а записку... положил на свой стол. До самого звонка сидела я ни жива ни мертва! Зато после урока литературы я впервые присутствовала на уроке порядочности. Надеюсь, ты его тоже не забыл. Директор подошёл к тебе, протянул неразвернутую записку и сказал: "Только впредь, пожалуйста, не занимайтесь этим на уроках" (надо же, нас, пятиклассников, он называл на "вы"!).
Так вот, представляешь, Илья, в моём сне всё было, как и на самом деле, до того момента, когда записка оказалась на учительском столе. А потом я с отчаянием представила, что в своём ответе пропустила слово "ещё". Надо было написать: "Я ЕЩЁ не в таком возрасте, чтобы дружить". Вот сейчас Григорий Савельевич прочтёт записку и решит, будто я УЖЕ не в том возрасте, чтобы дружить. А что делать — любить? Или... Боже мой, какой ужас! Что он может подумать! И действительно, наш деликатнейший Григорий Савельевич разворачивает злосчастную записку и читает её перед всем классом вслух со словом "уже", хотя я его и не писала. Все ученики поворачиваются ко мне. И тут я вижу, что это не двенадцатилетние мальчики и девочки с пионерскими галстуками, а солидные тёти и дяди с двойными подбородками, брюшками, морщинками. Среди них и ты, мой серебряный. Ты улыбнулся мне своей милой улыбкой — я и проснулась... Потом были метро, остановившийся эскалатор и ты — точь-в-точь виденный мною во сне.
Может быть, я на самом деле УЖЕ не в том возрасте... Но я тебя ЕЩЁ люблю... И, наверно, в миллионный раз перечитываю стихотворение, сочинённое тобой в армии, к которому ты сделал пророческую приписку: вскрыть в сорок лет!
По рельсам жизни перестук недель,
По рельсам жизни лязг десятилетий...
А у любимой просто ангел-день —
На зло годам-чертям — и чист, и светел.
На зло годам, изящна и стройна,
На зло чертям, в глазах и страсть, и нега,
Как будто смотрит северная Вега —
Загадочна и пламенно-нежна.
Связал февраль серебряную тень —
Я рукоделье это не приметил,
Ведь у любимой просто ангел-день —
На зло годам-чертям — и чист, и светел.
* * *
...Всё ещё нахожусь, любимая, под впечатлением нашей волшебной встречи в метро. До веры в Бога я, кажется, не дорос, не получилось, но сейчас думаю о нём часто и всерьёз. Ведь случайность происшедшего никак не укладывается в моём сознании. Мне отчетливо представляется, что какая-то высшая, мудрая сила вела тебя и меня к этому мимолётному, но имеющему великий смысл свиданию. Необъяснимая цепочка привходящих обстоятельств, приведшая нас на соседние лестницы-чудесницы, сработана поистине гениально. Накануне мы с женой отложили отъезд из Москвы на сутки. По дороге на вокзал испортилось такси. Попытки водителя пересадить нас в другое такси были неудачны — пришлось воспользоваться метро. Ну и "гвоздь программы", конечно, твой эскалатор, остановившийся на десяток-другой секунд. Не случись всего этого — не было бы нашей встречи! Ведь в толпе московского метро люди смотрят под ноги, зато эскалаторы — единственное, пожалуй, место, где лица обращены к лицам...
И я видел твои глаза!..
Уже целый месяц звучит в моих ушах чей-то заинтересованный, настойчивый вопрос: "Всё ли ты понял?" Я думал, думал, думал... И вдруг меня осенило! Наше свидание с тобой, любимая, высший разум обставил так, чтобы мы... не встретились! Да-да, не встретились, а лишь посмотрели друг другу в глаза! Не сомневаюсь: ты, как и раньше, солидарна с Татьяной Лариной ("Но я другому отдана и буду век ему верна..."), поэтому Бог столь деликатно, но многозначительно провёл (точнее, провёз) нас мимо искушения настоящей встречей. Он словно напомнил, что, дав некогда нам разум, теперь вправе поинтересоваться, праведно ли мы им распорядились. Особенно пристрастен он к любимым и любящим. Ведь кроме разума у них есть ещё крылья. Для них и солнце ласковей, и звёзды ярче, и жизнь счастливее...
Счастливее?..
Да, Иринушка, я, увы, ответил на вопрос, не дававший мне покоя после нашей встречи: "Всё ли ты понял?" Нам дано было счастье, но мы оказались детьми неразумными — стали забавляться им, как яркой игрушкой. Потом пресытились, потеряли к игрушке прежний интерес и однажды... уронили. Поднять бы нам игрушку-счастье! Нет, мы глядели выжидательно друг на друга: кто поднимет?.. В твоих глазах лукавство сменялось обидой, грусть — досадой, любовь — равнодушием. Своих же глаз я не видел, но на душе кошки скребли. Затем глаза твои наполнились слезами, и выражение их стало для меня печальной тайной, мою же душу скрыли от тебя унылые сумерки...
Разбежались повздорившие дети, а любимая, уже потускневшая игрушка осталась лежать на полу...
Опять весна в капризном январе
Дрожит капельной преломлённой бровью,
И воробьи купаются в ведре
В твоём дворе, намоленном любовью.
Парю над крышей мысленно твоей,
Не освящённой радостью, молельни,
В душе выводит грустный соловей
Мелодию обрыдлой богадельни.
Тяжёлый крест кровавит мне плечо,
И ты согнулась под нещадной ношей,
И лишь любовь, как нежным кумачом,
Врачует раны наши новой кожей.
Нам влечь кресты извечно суждено
К намеченному Богом изголовью?..
Но почему любимым не дано
Земное наслаждение любовью?..
Письмо 3
Знаешь, милый, в девятом классе со мной будто что-то произошло. И в этом ты был "виноват". Однажды на уроке истории ты отвечал у доски. Наша классная Фаина Григорьевна, как всегда суровая, нами недовольная, задала тебе какой-то вопрос. Ты начал было ответ, но в это время послышалась подсказка. Остановившись на полуслове, ты произнёс: "Я не хочу воспользоваться подсказкой, но она верная". Классная, обведя учеников тяжёлым взглядом, нелюбезно спросила: "Кто подсказал?" Естественно, виновник не объявился. Как она ненавидела нас в ту минуту! Гневно посмотрев на тебя, будто на зачинщика, Фаина Григорьевна уничижительно спросила: "На этот вопрос ты, вероятно, легко ответишь. В каком году произошла Октябрьская революция?" Румянец обиды вспыхнул на твоих щеках. Ещё бы! Ты ведь очень любил историю и знал её, наверно, получше преподавательницы. Ученики захихикали, а ты без тени улыбки сказал: "Это было так давно, что я не помню". Теперь залилась краской историчка и вынесла свой вердикт: "Садись. Два!"
Представляешь, Илья, в тот момент мне показалось, что я впервые увидела ТЕБЯ. Ты был такой взрослый, спокойный, понимающий, снисходительный! И разгневанная, багровая от негодования Фаина Григорьевна не в твоём дневнике выводит двойку, а расписывается в собственном педагогическом бессилии. Ты сочувственно смотрел на классную и даже не сделал попытки воззвать к её справедливости, ведь домашнее задание ты ответил прекрасно. В твоих глазах я с удивлением прочитала сострадание к этой одинокой несчастной женщине с неудавшейся судьбой и скверным характером. Вдруг и я посмотрела на неё ТВОИМИ глазами; увидела её неухоженные вьющиеся чёрные волосы с резкими мазками седины, потёртое бордовое платье, уже добрые пять лет неизменно стягивающее её большое рыхлое тело; всплыло в памяти печальное стихотворение, написанное тобой на уроке истории, очень похожее на её судьбу:
В твоей таинственной светлице
Есть милый сердцу уголок,
Где ты во сне летаешь птицей,
Где не у дел Амур-стрелок;
Где ночи канут одиноко
В бессонный матовый рассвет...
Сюда прекрасному далёко
Давно свободы входа нет.
Как от проклятья ворожеи,
Здесь пара верных лебедей
Не изгибает нежно шеи,
Не держит факел Гименей.
Меня сюда заносят грёзы
В нескромной роли визави,
Где перевыплаканы слёзы
Недоизведанной любви.
Мне вспомнилось, как мы незадолго до того урока навестили заболевшую Фаину Григорьевну в её маленькой убогой коммуналке. Нам казалось: чем больше нас придёт, тем приятнее ей будет. А ты отговаривал. Но разве переубедишь девчонок? Ввалились мы — помнишь? — ввосьмером, а она опешила, беспомощно засуетилась, поставила чайник на остывшую уже плиту. Но, оказывается, заметил это только ты, а мы, щебетуньи, расселись в ожидании угощения. Ну и ловко ты придумал! Мы не меньше классной руководительницы удивились, узнав, что "очень опаздываем" на волейбольную секцию. А когда вышли, ты вразумительно объяснил нам, "чутким созданиям", что Фаине Григорьевне угощать было попросту нечем, пить же чай с грецкими орехами и яблоками, которые мы принесли, не совсем уместно...
Пока классная выводила в твоём дневнике величественную двойку, я, милый, тобой любовалась. Я тебя УЗНАЛА! Конечно, как у всякой моей ровесницы, у меня длился идеальный "роман" с неким "принцем на белом коне". Это было прекрасно, возвышенно и... нереально. Словно чудесный сон после тяжёлого дня. "Принца" я создала своим небедным воображением; он разговаривал моими словами, совершал мои поступки, но его нельзя было взять за руку, пойти с ним в кино, потанцевать, услышать от него живые фразы.
Мой идиллический роман уже готов был закончиться, ведь нельзя же бесконечно слушать одну и ту же сказку, но мне хотелось ещё один раз взглянуть на своего "принца" и распрощаться с ним навсегда. Взглянула. И... увидела тебя, отвечающего урок истории. Как душа вселяется в новорожденного, так и образ моего идеального "принца" нашёл материальное воплощение в тебе.
Сначала воспринимала я тебя, милый, удачными фразами, на которые ты горазд, отдельными жестами, движениями, взглядами. Улыбкой. Иногда рассеянно посмотрю на тебя, а сердце на мгновение встрепенётся, замрёт и приятно обожжёт меня изнутри. Но это случалось мимолётно, фрагментами. Весёлая школьная жизнь с нескончаемыми эмоциональными "секретами" подружек, грубоватыми выходками мальчишек не давала возможности надолго остаться наедине с собой. А дома меня ожидали подходящий к концу роман с "принцем" и уроки на завтра.
После "истории с историей", Илья, всё круто изменилось. Твоя "фрагментарная", для меня, жизнь превратилась в часть моей собственной. Даже не в часть, а в суть моей жизни. Я сидела, как ты, наверно, помнишь, впереди тебя в соседнем ряду, у окна. Раньше я смотрела в окно чаще, чем на доску и преподавателей. Теперь для меня окном стал ты, милый. С каким неудовольствием я отрывала взгляд от тебя, если надо было что-нибудь записывать в тетрадь или смотреть на доску! Но, отводя глаза, я не находила в себе сил отворотить от тебя свои непослушные мысли...
Мой прекрасный роман с "принцем" пришёл к благополучному завершению...
…И твое взбурлило сердце
В нежно-мраморной груди,
Будто пламенное скерцо…
«Уходи!», «Не уходи!»
Как мне душу не раздвоить?..
Как мне истину познать ─
То ли сердце успокоить,
То ли грудь исцеловать?..
* * *
На днях, Иринушка, включив телевизор, услышал я рассуждения представителей литературно-театрально-художественного бомонда о любви. До сих пор не могу понять, для чего собрались в студии люди, чья первая и вторая молодость остались уже позади; однако личности, надо сказать, были неординарные, колоритные, известные. Конечно, у каждого своя любовь, своё отношение к ней, но услышанные монологи произвели на меня удручающее впечатление, хотя и выступали люди, любовь для которых является, по их же словам, источником творческого вдохновения. Любовь к искусству, к природе, к женщине они почему-то свалили в одну кучу, перемешали, словно домино, сделали по несколько глотков кофе, а затем, доставая из кучи "нужную" любовь, с видом знатоков стали оценивать её, будто скаковую лошадь. Я с горечью выключил телевизор и вспомнил... наш девятый класс...
Брезжил тусклый дождливый октябрьский день, похожий на урок истории, когда Фаина Григорьевна не в духе. Шёл урок истории, похожий на тусклый дождливый октябрьский день. Стоял действительно октябрь, я это хорошо помню, ибо получил в тот день двойку за Октябрьскую революцию по предмету, который очень любил. Сидел и думал, почему мою любимую историю ведёт преподавательница, владеющая ей лишь в пределах примитивного школьного учебника? Да и способна ли она вообще быть наставницей? Пытался "придумать" профессию по её силам и возможностям, но ничего подходящего не нашел.
Потом я представил её серое убогое жилище, в котором неприютно сожительствовали пронзительное одиночество, тоскливая неустроенность и обречённость бессмысленного существования. Это тоже история, одна из великого множества прошлых, настоящих и будущих людских судеб, какие складываются в историю человечества. Я открыл дневник. Двойка была красивая и величественная, как Днепрогэс, будто в её начертание Фаина Григорьевна вложила все свои физические, умственные и каллиграфические способности. Господи, даже отметка в ученическом дневнике грозит стать историческим обманом!..
Что же есть правда? Словами можно скрывать истинные мысли, историческим фактам нетрудно придать нужное "звучание"... Суждено ли было мне получить ответ на этот вопрос в тусклый дождливый октябрьский день, похожий на унылый урок истории?..
Вдруг словно солнечный зайчик из-за свинцовых осенних туч спрыгнул в классную комнату. Неприятно-металлический голос Фаины Григорьевны будто обрёл иное звучание и зажурчал, как весенний ручеек; лицо её вроде бы очистилось от багрянца негодования и осветилось надеждой. Шёпот, покашливание учеников, шелест тетрадных страниц, почудилось мне, сменились какой-то не слышанной доселе, но возвышенно-прекрасной мелодией. Я поднял голову от дневника с красавицей двойкой и встретил твой напряжённо-заинтересованный взгляд. Я впервые УВИДЕЛ взгляд! Казалось, он глубоко проник в мою душу, отыскал в ней невидимые струны и, почти неосязаемо притрагиваясь к ним, извлекал дивную мелодию.
Боясь лишиться этой сладкоголосой пытки, я закрыл глаза и невыносимо долго слушал, слушал, слушал то ли твой взгляд, то ли душу свою. Я ещё крепче зажмурился и, словно завзятый наркоман, жадно втягивал в себя этот волнительный нектар неведомого душевного наслаждения.
До сих пор я помню, Иринушка, то волшебное состояние, охватившее меня. С закрытыми глазами и замершим сердцем я "изучал" твой взгляд, струящийся из огромных серо-шоколадных глаз. Голос исторички звучал где-то за стеной класса, за школьным двором, по ту сторону мироздания, где находилось всё сущее на земле. А здесь, в необитаемом параллельном мире, были только ты и я...
Зачем придумали этот свирепый школьный звонок? Иногда ждёшь его, ждёшь... А тут ворвался он неумолимо жуткой сиреной в наш необитаемый параллельный мир...
Посмотрел я на тебя тревожно, но твои прекрасные глаза сияли...
Ты ведь до сих пор не знаешь, Иринушка, что стихи в новогодней школьной стенгазете я посвятил тебе:
В глаза твои дерзко-серые,
От сумрака ночи чёрные,
Смотрю с вожделенной верою —
Так в небо глядят учёные;
Подобно учёным в небе,
В них звёзды ищу неоткрытые,
Как будто насущность в хлебе
Голодные ищут — не сытые.
Гляжусь в твои очи звёздные,
В твои зеркала мятежные:
Они, как цунами, грозные,
Они, словно нега, нежные...
Письмо 4
Здравствуй, Илья милый. Сейчас я сижу посреди комнаты, а вокруг меня фото, фото, фото... Как давно не исследовала я "архивы" своей доприморской жизни! Что связано с тобой, школой — откладываю отдельно и по каждому такому фото мысленно пишу "сочинение". Вот на одном из школьных вечеров идёт игра "Последний — лишний". Один-единственный раз ты участвовал в этой игре и — "вошёл в историю". Я хорошо помню, каких трудов стоило Ане С. затянуть тебя в этот хоровод под музыку вокруг стульев. Аня была в тебя влюблена и, не зная, что я лицо "заинтересованное", поверяла мне все свои сердечные тайны. Сначала я тоже хотела стать в круг, чтобы находиться рядом с тобой, но передумала, ведь это была Анина заслуга по вовлечению тебя в игру. Если бы ты видел, как я болела за тебя!
Странно: когда зазвучала музыка, все забегали, засуетились, начали толкаться, а ты шёл себе спокойно, но только музыка умолкала — под тобою уже оказывался стул. И под Аней — тоже. Мы с девчонками визжали, азартно хлопали в ладоши, кричали... Потом зрителей прибавилось: вы остались с Аней около единственного стула. Да-а-а... Аня пылала, глаза её горели. Я понимала её состояние, которое было и моим состоянием... Как долго звучал аккордеон Леонида Львовича! Он отвернулся, чтобы не видеть вас и никому не подыгрывать, и внезапно прервал мелодию. Стул, словно волшебный, опять был перед тобой, а Аня оказалась за его спинкой... Когда она плюхнулась на сиденье, то в азарте не сообразила, что ты умышленно прошёл мимо, дав ей возможность выиграть приз. Мальчишки размахивали руками, что-то доказывали тебе, ты улыбался, а девчонки... Как я тебя, милый, ревновала!..
Я, наверное, вспоминаю о деталях, для тебя неинтересных. Но из этих деталей "возводилась" моя любовь к тебе. Тогда, в девятом классе, я ещё боялась выдать себя словом, жестом, поступком. Это сейчас понимаю всю наивность моей "теории". Зачем слова, жесты, поступки, когда есть глаза, взгляд, в которых всё как на ладони? И этот взгляд так часто останавливался на тебе! А я, глупая, думала, что люблю тебя тайно...
Вчера много раз перечитывала одно из последних твоих стихотворений…
Бежал по жизни я легко и бойко,
Творил добро и походя грешил...
Сказал Спаситель: "Полноте! Постой-ка!" —
И тяжкий крест на плечи возложил.
И вот, согбенный, плача и стеная,
Я в тлен влачусь, как древняя соха,
На милость Божью слёзно уповая,
Хотя мой крест не тяжелей греха.
* * *
Иринушка, здравствуй. Ты по-прежнему любишь ромашки? А помнишь "ромашковые события" в девятом классе? Резвилось лето, были каникулы. Не знаю, что мною руководило, когда в день твоего рождения я пошёл на луг и собрал букет ромашек. Домой ты ещё не возвратилась, отдыхала у бабушки в другом городе — несколько дней назад твоя мама сказала мне об этом. Но ромашек я насобирал, чтобы представить, как бы я тебе их дарил. А потом, представив это, преподнёс бы букет своей бабушке — она цветы очень любит.
Шёл домой по твоему переулку, и вдруг навстречу ты с ведром — идёшь за водой. Вот так встреча! Я растерялся и не знал, что делать, едва не забыл цветы вручить и пролепетать: "Поздравляю..." Да и ты была смущена не меньше меня, и жилка у тебя на виске пульсировала часто-часто. Я смотрел на эту жилку и хотел многое тебе сказать. Но слова путались, мешали одно другому и никак не могли выстроиться в разумную фразу. Просто таких слов я ещё никогда не произносил. Ты теребила ромашку, будто гадала, и тоже, кроме тихого "спасибо", ничего не сказала. А жилка на виске билась, билась...
А с началом нового учебного года "ромашковая история" получила забавное продолжение. Это стало целым событием в классе! Я написал тебе странное признание, в котором о любви почти ничего не говорилось:
"Когда в руках твоих появились ромашки, ты была счастлива, как радуга после грозы. Ромашки росли на лугу, который отражается в твоих глазах, их ласкало солнце, которое ты любишь, их обнимал ветер, который пахнет тобой, их омывал дождь, которому ты подставляешь лицо. К ним не прикасались ничьи руки, кроме незримых рук утренних и вечерних зорь, их не истоптали ничьи ноги, кроме нежных ног тишины и покоя. Они — истинные дети природы, и ты их любишь. Ты взяла из букета одну ромашку и стала суеверно гадать. В тот день тебе, вероятно, во всём везло. И последний лепесток жертвенной ромашки желанно сказал: "Любит!" Именно в этот миг в твоих глазах появились милые весёлые чёртики, которые в состоянии воскресить даже мамонта, и ты держала "смелые" речи по имени "Спасибо..." Но ромашки стали увядать, и ты опечалилась. Не грусти, ведь ромашка, которую ты принесла в жертву, сказала правду".
Однажды перед началом урока я вложил это послание в учебник физики, лежавший на твоём столе... Мне и в голову не пришло, что ты с Аней С. поменялась местами... А признание было написано печатными буквами... Не доверяясь больше бумаге, на школьном вечере я хотел тебе обо всём рассказать, но Аня почему-то не отходила от меня ни на шаг...
...Вчера у меня было ностальгическое настроение, и я написал о тебе:
Люблю глядеть в твои глаза,
Где бьют приливы и отливы,
Где грусть молчит, блестит слеза,
Дерзят душевные порывы.
Твои глаза полны тобой,
Как мир, беременный весною,
А в них волнуется прибой...
Свеча дрожит передо мною.
Я руку протянуть хочу,
Я алчу твоего прилива...
Боюсь, что погашу свечу
Земной банальностью порыва.
Люблю в твои глядеть я грёзы,
Где — небо, нега, страсть и… слезы…
Письмо 5
...А вот ещё одно фото: моё лицо крупным планом за сияющим на солнце овалом паутины... В тебе, милый Илья, погиб прекрасный фотохудожник. Это же надо было такой ракурс найти! А на обороте фото твоя надпись: "Сидит осень-девица Ирина посреди бабьего лета и вяжет вуалетку из серебра... 3 сентября 1962 г." Чудесный образ! И день тот благодаря тебе, милый, остался в моей памяти пленительным воспоминанием...
Прожив свои шестнадцать лет в Клинцах, я даже не представляла, что прямо за городом начинается такая красота! Мы неспешно ехали на велосипедах по тропинке через луг на встречу с тревожно-влекущим лесом. Только-только наступила осень, однако было ещё жарко, как летом. Но лето уже идёт на заклание, не догадываясь об этом, а, думая, что, словно зрелая женщина, в пике своего очарования, спешит на решающее победное свидание.
Это я сейчас так представляю. А тогда я просто опьянела от явившегося мне простора, свободы, нашего нежданного путешествия...
Ты ехал следом и в своей обычной манере подтрунивал надо мной: то колесо моего велосипеда "восьмерит", и поэтому я с каждой кочкой "целуюсь"; то лягушка якобы прицепилась к педали; то моё перегревшееся на солнце лицо похоже на запрещающий сигнал светофора, и тебе как дисциплинированному "водителю" приходится постоянно тормозить...
Ах, милый, знал бы ты, что со мной происходило! Лицо моё действительно пылало. И не со светофором его можно было сравнить, а с мартеновской печью, со вселенским пожарищем! Я впервые была наедине с... с... "принцем"; не тем — далеким, нереальным, надуманным, к которому когда-то наивно влеклись мои возвышенные платонические мысли, а — реальным, телесным, с широкими плечами, в белой рубашке, с добрыми, умными глазами, к кому стыдливо стремились мои душа, сердце, руки...
Встречный ветерок приятно студил моё лицо, но нещадно раздувал что-то доселе незнакомое, полыхающее во мне. Оно ширилось, разрасталось, жгло меня изнутри, рвалось наружу, будоражило мои чувства. Я впервые, ещё не осознавая этого до конца, ощутила себя уже не мечтательной романтичной десятиклассницей, а... женщиной. Физически ощутила. Затылком, спиной... всеми клетками своего тела я почувствовала твой взгляд — внезапно взрослый, обжигающий, волнительный. Вдруг мне почудилось, будто майка у меня вылезла из трико, и ты видишь мою обнажившуюся незагорелую поясницу и — о, ужас! — трусики!.. Мы так долго молчим... Рискуя налететь на кочку, я обернулась. Наверное, в моём взгляде ты прочитал моё состояние или, может быть, сам испытывал нечто подобное, ибо, не говоря ни слова, обогнал меня и поехал впереди...
Мне показалось, что лес проглотил нас. И я вздрогнула от... великолепия. Разве это не счастье: растениям — солнце, птицам — воля, душе — радость?.. Ты начал рассказывать, куда ведут тропинки, просеки, показал шалаш, который вы соорудили с Иваном М. И где целыми днями сражались в шахматы. Ты был серьёзен, и голос твой звучал глуше, чем несколько минут назад...
А потом выехали мы на высокий берег неширокой чистой речушки. Солнце стояло высоко, насколько возможно это в начале сентября. Вокруг было безлюдно, просторно, восхитительно и тихо. "Это и есть Затишье", — сказал ты. Мы положили велосипеды, а ты, быстро раздевшись, прыгнул вниз и вместе с осыпающимся песком покатился к воде. Ты, милый, купался, а по мне бегали мурашки. То ли от озноба, то ли...
Я завидовала твоему жуткому загару, я любовалась, как ты плывёшь; душа моя ликовала. Я тобой восхищалась! Мне хотелось тоже скатиться с этого высоченного берега, прямо в одежде броситься в речку и... тонуть, тонуть... Чтобы ты меня спасал, спасал... Чтобы ты взял меня на руки... Глаза мои закрыты, лицо осунулось, вода стекает с моей одежды. А ты осторожно выносишь меня на берег, несёшь полем, лесом — долго-долго, бесконечно... Я уже пришла в сознание, уже чувствую твои руки, твоё прерывистое дыхание и тяжесть своего тела, но мне так чудесно, так блаженно, что я не открываю глаз...
Я ощущаю твоё дыхание... Открываю глаза... Ты стоишь рядом, уже искупался, на твоей шоколадной коже изумрудятся крупные капли воды... Ты застал меня врасплох. Я боюсь выражения своих глаз. В них много можно прочитать: я не сумела стереть написанное. А твой взгляд понимающий и проницательный... Господи!.. С этого берега так далеко видно!.. А сейчас я вижу ещё дальше! Ты подхватил меня на руки, как пушинку, и я не успела даже вскрикнуть. Мои ресницы непроизвольно опустились, погас свет перед глазами, но... вспыхнул внутри меня ярким горячим лучом. Ты закружил меня, и луч света начал передвигаться во мне. Вверх — вниз. Казалось, в этом горячем потоке света соединились все самые яркие краски мира, все самые дивные ощущения... Я словно падаю в воздушную яму — и луч невыносимо-сладостным томлением подбирается, подбирается к груди, сердцу. Губы мои почти беззвучно шепчут: "Хороший, милый, родной, опусти меня!", но непослушные руки крепко смыкаются на твоём плече, а сердце кричит: "Кружи! Кружи!" Я взлетаю ввысь — а жаркий луч-искуситель, словно в бестелесном пространстве, стремится, стремится, стремится вниз, к моим ногам. Ещё мгновение — и я не выдержу этой ослепительно-дивной пытки, потеряю сознание, умру, растворюсь в неведомом загадочном наслаждении, а луч света, пламенеющий во мне, рассыплю тысячами мелких горячих искорок. "Я боюсь! Опусти меня, милый, родной, хороший", — шепчут мои губы, а сердце, душа кричат: "Люблю!", и руки ещё крепче сжимают твоё плечо. "Я тебя люблю", — слышу твой прерывающийся от волнения и моей тяжести голос в оглушительной тишине Затишья...
Ты не представляешь, милый, как благодарна я тебе за то, что ты не испортил самый счастливый день в моей жизни! Ведь моё сердце было тогда сильнее рассудка...
Прикрыв глаза, едва дыша,
Стоял, как перед образами,
Я пред тобой ─ твоя душа
Видна закрытыми глазами.
* * *
Уже начался, Иринушка, наш десятый учебный год, а лето не желало сдаваться на милость осени... После уроков я отправился в лес. Перед моим зелёным другом расстилался широченный луг, в который вливалась улица, на какой я жил. Плотный воздух был напоён запахами трав и... парного молока. Тропинка пролегала мимо пасшегося совхозного стада, мимо круглого колодца, приспособленного для водопоя. Стояла жара. Я снял рубашку и шёл, отмахиваясь ею от назойливых мух...
Странно вели себя коровы. Мимо этого стада я проходил сотни раз, но никогда ещё они так дружно не прекращали пастись, чтобы уставиться на меня своими красивыми, но пустыми, ничего не выражающими глазами. Какие-то непонятные звуки донеслись до моего слуха, и я повернул голову. Метрах в десяти от того места, где я проходил, стоял огромный бык с широко расставленными рогами, бил копытом кочку, которая разлеталась по сторонам чёрно-зелёными комьями, и пялил на меня налитые кровью глаза. Я не придал этому особого значения, но, закинув рубашку на плечо, ускорил шаг. Через несколько секунд обернулся, и сердце моё ёкнуло: бугай шёл за мной следом и мотал головой, разбрызгивая нити слюны.
Мне стало не по себе; думая усыпить его "бдительность", я снова взял рубашку в руку и перешёл почти на бег, стараясь делать шаги реже, но шире. Взревев, бык на удивление прытко бросился за мной, а я, не разбирая дороги, припустил напрямик, куда глаза глядят.
Моё сердце и копыта быка, казалось, стучали одинаково гулко... А знаешь, Иринушка, какова была моя первая мысль в этом жутком забеге? Я ужасно сожалел, что не успел сказать тебе тех слов, которые давным-давно должен был решиться произнести. "Теперь уже не успею!.." Я думал, что это моя и последняя мысль. Бык явно настигал меня. Его надрывно-тяжёлое, хриплое дыхание слышалось прямо за спиной, над моим плечом. Мне казалось, будто я физически ощущаю, как в мой бок вонзается беспощадный рог преследователя. В какой бок — правый или левый?.. Я лишь на мгновение обречённо повернул голову, ожидая смертельный удар, а получил его... снизу. Кочка! Упал я как подкошенный, и в ту же секунду надо мною, не задев меня, жутко пронеслась чудовищная туша, в чреве которой колыхнулась (я это отчетливо слышал!) масса воды. Сделав ещё несколько тяжёлых прыжков, бык остановился словно вкопанный, видно, ничего не понимая...
Зато я всё понял! В двух метрах от меня валялась моя красная рубашка, которой я пару минут назад беспечно размахивал перед стадом, а чуть в стороне, рукой подать, высился спасительный колодец, куда мне следовало бы бежать сразу... Я вскочил и, не желая больше искушать судьбу, рванулся к колодцу, но бык, даже не обернувшись, как ни в чём не бывало, медленно побрёл к стаду...
Как я решился пригласить тебя на следующий день на велосипедную прогулку? Может, "виноваты" красная рубашка, бык, кочка?.. Когда мы назавтра ехали с тобой мимо "арены", где разыгралась моя "коррида", я хотел рассказать тебе об этом, показать кочку-спасительницу, но хвастать было нечем: стадо паслось ещё далеко, а "героическую" рубашку я благоразумно заменил белой...
А мне было с тобой так хорошо, светло и ласково! И на меня смотрела твоя улыбка...
Ты катила передо мной на велосипеде, а я не мог оторвать от тебя взгляда. Мне казалось, что он причиняет тебе неудобство, и поэтому ты наезжаешь на кочки. Чтобы отвлечься, я пытался подшучивать над тобой, но у меня это получалось хуже, чем обычно, хоть ты и смеялась. Потом мы почему-то надолго замолчали. Ты не очень уверенно вела велосипед, и я боялся, что ты можешь наехать на кочку, упасть и ушибиться. Я уже представлял, как уложу твою голову себе на колени, начну говорить слова утешения, стану осторожно гладить ушибленные места... И это будет продолжаться долго-долго... А в душе у меня рождалось тёплое щемящее чувство, словно огонёк свечи, то разгорающийся, то замирающий. И сердце моё то расширяется от радости, то сжимается от необъяснимой грусти...
Обернувшись, ты прервала мои сладкие грёзы. Мне привиделось на твоём раскрасневшемся лице смущённо-страдальческое выражение, будто ты на самом деле упала и ударилась, и я поехал впереди...
А восхитительную сказку Затишья вновь пережить невозможно! Наверное, все силы небесные, сговорившись, сотворили ту великую тишину, которая породнила наши души, повенчала мысли, соединила руки, зажгла свечи... Свечи любви...
Там, в Затишье, твои глаза сияли неземным светом, но в них стояли слёзы... Знаешь, любимая, мне и сейчас часто снятся те твои слёзы. Они — как падающие звёзды...
То ли звезда упала,
То ли слеза скатилась,
То ли душа вскричала,
То ли беда приснилась.
Всё горячее слёзы,
Всё холоднее небо,
Всё отдалённей грёзы...
То ли я был, то ль не был...
Вдруг осияло светом,
Вдруг окропило болью,
Как звездопадным летом,
И снизошло... любовью...
Письмо 6
Милый Илья, знаешь, через пару месяцев я уже стану бабушкой. Меня эта реальность пока не волновала. Работа, заботы. В зеркало гляну — улыбается мне тридцатипятилетняя женщина. Открою паспорт — надо же, скоро сорок шесть. Да и Наташа с мужем пожалует в гости: ходит по квартире степенно, осторожно, торжественно; живот словно "хлеб-соль" носит — мол, готовься, мама-бабушка...
И Вадим готовится уходить в отставку, поэтому сутками пропадает на службе, хочет после себя оставить образцовый полк... Ловлю себя на мысли, будто важнейшая часть жизни осталась за спиной, надо подводить некий промежуточный итог. Второй. А первый... Помнишь, милый, выпускной вечер? Точнее, утро... Рассвет, который мы встречали на Стодольском озере... Там впервые мы обсуждали с тобой будущее.
У костра было шумно, весело; мы, взявшись за руки, шли вдоль берега и смотрели друг другу в глаза. Над озером стлался белесый туман, роса отливала серебристым сиянием, а рука твоя была горяча. Мои "шпильки" проваливались в песок, и я разулась. За компанию ты сделал то же самое и закатал брюки. Потом мы вошли в воду, она была тихая, ласковая и тёплая. А от костра неслось дружное: "Ирилья!" Кто-то из ребят "сосватал" наши имена, и эта красивая "дразнилка" звонко летела над спящим озером. "Я хочу, чтобы наша жизнь была такая же ласковая и тёплая, как эта вода", — сказал ты. И в то же мгновение увидела я алеющий восток и отступающую ночь. Я сделала шаг к тебе и положила руки на твои плечи... Мы оба не умели целоваться, но я многим пожертвовала бы в своей жизни, чтобы вернуть те восхитительные минуты неумелых поцелуев, сопровождаемых возгласами "Ирилья!"...
Мы бродили по мелководью и строили планы на будущее. Тогда всё было просто, радужно и прекрасно! Ты рассудил здраво и благородно: я должна поступить в институт, а ты станешь работать; через пару лет мы поженимся, ты, продолжая трудиться, поступишь на заочное отделение университета, а я тоже перехожу на заочное обучение... Какие мы были чистые, искренние, славные, наивные!.. Нам почему-то и в голову не пришло, что через два года тебе служить в армии... Просто наши души ликовали, сердца бились в унисон, восход алел, вода была тёплая и ласковая, а твои губы — жаркие. И с них срывались такие строки!
Ты сегодня страсть игрива!
Ты сегодня жуть мила!
Беспредельно шаловлива!
Безоглядно весела!
Ты смела в словах и взгляде,
Ты готова сжечь мосты,
Ты как маршал "при параде" —
Неужели это ты?!
Распахнула ты глазищи:
В них бесчинствует прибой,
И бездомно счастье рыщет,
И... грустит моя любовь...
Ах, зачем я поступила?.. Помнишь, милый, как ты и моя мама провожали меня в Москву поступать на учебу? Домой вы возвращались вместе, и мама была тобою покорена. Потом она написала мне об этом, но в её письме я уловила горечь. Причину её выяснять при переписке я не стала: "душевные" письма отнимают много времени; а в Москве столько соблазнов — музеи, театры, выставки! Но в первый же свой приезд (вспомни, какой чудесной была наша встреча!) я напомнила маме о том письме и её тревоге. Сначала она отнекивалась: тебе, мол, горечь привиделась. Но письмо я сохранила, и мама вынуждена была "расшифровать" его. "Илья — парень замечательный, — сказала она, — но вижу я, что пути ваши расходятся". В своё время бабушка моя слыла на своей родине умелой гадалкой. Мама, конечно, гаданием не занималась, но как часто сбывалось то, что она предсказывала!.. Слова её глубоко растревожили мою душу, а тут ещё ты укорил меня: дескать, реже стала писать...
Сентябрь в Приморье нынче на удивление тёплый и солнечный. Приехала Наташа, и мы пошли с ней к морю. Уселись на прибрежный камень, который был молчаливым наперсником моих нескончаемых дум о тебе. Я рассказывала, рассказывала о тебе, о нас. Мы даже не заметили, как опустились сумерки. Предаваясь воспоминаниям, я пылала, как и тридцать лет назад. Наташа сидела взволнованная, прижав руки к своему семимесячному животу, и внимательно слушала, не проронив ни слова. Только когда я умолкла, опустошённая, она воскликнула: "Мама, такого уже нет, об этом лишь в книгах прошлых лет можно прочитать!"..
* * *
Как я ждал тебя, любимая, после успешной сдачи твоей первой экзаменационной сессии! Ты приехала из Москвы, а я тебя с трудом узнал. Даже твоя мама смотрела на своё чадо с неподдельным удивлением. За четыре месяца ты не только резко повзрослела, но и обрела не свойственные тебе ранее бойкость и развязность. "Человек, приезжающий из провинции в столицу, или наглухо замыкается в себе, или безоглядно срывается с тормозов, — подвела ты теоретическую базу, невзирая на недоумённые наши взгляды. — Я же заняла промежуточное положение между двумя крайностями". Это было бы мило, если бы не было правдой. Когда надрывно пыхтящий "Пазик" увозил нас от вокзала, содрогаясь всеми своими натруженными узлами на булыжной мостовой, ты дополнила свои забытые впечатления: "У вас всё ещё эта развалюха функционирует..."
Я смотрел в твои необъятные глаза и пытался отыскать в них то мило-знакомое, чистое, целомудренное выражение, которое совсем недавно заставляло ликовать мою душу. Но в них была недоступная для меня глубина, будто закрытая заиндевевшим от мороза стеклом. А ведь первая наша встреча, после сдачи вступительных экзаменов, была совершенно иной! Может быть, именно в этот твой приезд между нами пробежал маленький неразумный котёнок?..
Сначала твои письма приходили через день, потом — один раз в неделю, затем — раз в месяц... Вскоре я перестал писать письма, а начал отвечать на твои... Ты перешла на третий курс, а я пошел служить в армию. В Подмосковье. Это было так близко от тебя — всего пятьдесят километров нас разделяли! И ты ко мне приезжала... три раза. Дубовая роща стала свидетельницей наших робких свиданий. Казалось, всё вернулось на круги своя. Ты была рада нашим встречам, расспрашивала о моей службе, много говорила о студенческой жизни, мы вспоминали о школе, одноклассниках, Затишье... Помнишь ли это стихотворение?
Что такое любовь — вожделение,
Неуёмная страсть, душ родство?
Может, робкого сердца волнение?..
А сегодня у нас Рождество.
Возвышаю свой взор на Спасителя,
На прежертвенный подвиг его,
У меня состраданье просителя...
А сегодня у нас Рождество.
Мне неведом всегрех вожделения...
А пред ликом Христа — торжество...
Не унять мне к любимой влечения,
А сегодня у нас Рождество!
Мы вспоминали, но не мечтали... Мы целовались между разговорами, но не разговаривали между поцелуями. Когда я, стесняясь, подводил разговор к нашему будущему, ты вспыхивала, на мгновение замолкала, а потом, как бы спохватившись, спрашивала: "А помнишь?.." И снова накатывала волна воспоминаний. Спросить прямо — не хватало решимости, ведь мне служить ещё более двух лет...
Когда ты приехала в третий раз, я находился в карауле — и встреча наша, естественно, не состоялась. Ты почему-то обиделась, но об этом я узнал значительно позднее, как и о том, что дежурным по КПП был тогда старший лейтенант Вадим...
А потом в одном из писем (помнишь, Иринушка?) ты написала: "Мы были такими наивными, Илья! Надо было тебе поступать сразу после школы, а не терять целых пять лет..." Я понял в тот момент, что потерял не "целых пять лет", а гораздо больше — тебя!
Теплое слово «родная» ─
Главное слово любви ─
Не произносят стеная,
С жаром кипучим в крови.
Родина, родинка, роды,
Родственных душ череда
Не породняют на годы ─
Сердцем роднят навсегда.
Как же унять мне шальную,
Страстью объятую кровь?
Ведь называю родную
Словом кипящим ─ «любовь»…
Письмо 7
Здравствуй, милый Илья!.. В тот третий и последний мой приезд к тебе в Алабино, кажется, и осуществилось мамино предсказание о том, что пути наши расходятся. Я завалила экзамен по сопромату. Через несколько дней предстояла переэкзаменовка. Мне позаниматься бы, но ведь я обещала тебе приехать! Вот и приехала. А ты был в наряде, в карауле. Это сейчас я понимаю, знаю, испытав гарнизонную жизнь, что коль назначили тебя в наряд, то место твоё в наряде, а не на свидании с любимой. С любимой...
Тогда я стояла на КПП, кусала свои ненакрашенные губы и считала себя самой разнесчастной на свете. А дежурный старший лейтенант был удивительно вежлив и предупредителен: он долго названивал в твой батальон, выясняя, где ты находишься, а потом, на свой страх и риск, на дежурной машине довёз меня до электрички. Да, это был Вадим...
Вскоре ему предстояло ехать служить в Приморье, и через два месяца он предложил мне руку и сердце... На размышления у меня была неделя; и целый месяц без писем от тебя. Ты, конечно, обиделся за моё последнее взвинченное послание... А мне предстояло неясное распределение, а тебе — длительная учеба, а НАМ...
Я шла с Вадимом по пустынной улочке Тарасково. Кричали петухи, словно отсчитывая отпущенные мне на раздумья дни и часы. Я мысленно "пробегала" прожитое. Там было всё ясно. А здесь... Здесь была рука Вадима, согнутая в локте, за которую я держалась. Рука надежная, предложенная мне вместе с сердцем. Ты тоже был где-то недалеко, в нескольких километрах отсюда, за одними из многочисленных краснозвёздных ворот. Может быть, ты снова в карауле, а может, пишешь мне письмо с очередным стихотворением, как некогда:
Ушедший год для нас — юдоль,
Где вместе и любовь, и боль...
Давай и в новом не расстанемся,
Давай любимыми останемся!
Пусть боль — как год, любовь — как миг...
Я эту истину постиг.
Давай с изболью не расстанемся,
Давай любимыми останемся!
Любовью полнится душа,
Любви я внемлю не дыша...
Давай с любовью не расстанемся,
Давай любимыми останемся!
Передо мной стояло твоё лицо, озарённое милой застенчивой улыбкой, словно оправдываясь за то, что ты не вправе пока сказать: "Будь моей женой!"...
Из калитки вышел солдатик в расстёгнутом кителе и без фуражки. Даже издали бросилось в глаза его красное разгорячённое лицо. Пройдя с десяток метров, он вдруг резко остановился, будто споткнувшись, несколько мгновений дико смотрел на нас с Вадимом, а потом бросился прочь и скрылся за калиткой. Было такое ощущение, что мои пальцы продырявили китель Вадима и безжалостно впились в его руку... Это был ты, Илья...
* * *
На боевых стрельбах наш взвод получил отличную оценку, и меня, исполняющего обязанности командира взвода, поощрили двухсуточным увольнением в Москву. Это было так кстати, Иринушка!.. Как я чистил свой сержантский мундир! С каким тщанием я подшивал подворотничок!.. Но тут получил твоё странно капризное письмо, в котором ты нелепо обвиняла меня в нашей несостоявшейся встрече во время твоего последнего приезда. Ты же знала, что я находился в карауле!.. Ах, лучше отправился бы я в Москву!..
Твоё письмо повергло меня в недоумение, и в белокаменную я не поехал. Почти целый день, взъерошенный, мятущийся, бродил я по нашей с тобой дубраве, пытаясь понять причину твоего "бунта", однако ничего не понимал...
Возвращаясь в часть, я впервые поймал себя на мысли, что сержант срочной службы, которому до "дембеля" ещё более полугода, — не пара без пяти минут инженеру...
Дорога пролегала вдоль картофельных участков. Впереди меня женщина тащила маленькую двухколёсную тележку с неполным мешком картошки. Одно колесо пронзительно визжало, "переедая" ось. "Вот и вся любовь", — подумал я о себе, но колесо, будто "услышав" мою мысль, перестало визжать, отвалилось от тележки и завязло в глубоком песке. "И у женщины горе".
Когда я поравнялся с "местом аварии", женщина беспомощно вертела в руках колесо, пытаясь приладить его к сломанной оси. "Ничего не выйдет", — сказал я. "Вот влипла!" — произнесла она чуть не плача. "Вам далеко?" Женщина неопределённо махнула рукой: "Да вон, до этих домиков". До домиков не менее километра. Я подошёл к мешку и довольно легко взметнул его на спину. "Что ж ты, парень, делаешь? Ты же китель измажешь!" — запричитала женщина. "Ничего, до "дембеля" отстираю", — плоско, по-солдатски пошутил я и двинулся вперёд. "Добрая у тебя душа, парнишка", — сказала женщина, подхватив коляску, лопату, и засеменила рядом, поминутно обращая ко мне своё раскрасневшееся лицо.
На вид ей было лет тридцать, и старенький спортивный костюм с трудом удерживал в своей синей оболочке её крупное крепкое тело. Я месил своими яловыми сапогами влажный осенний песок и страстно желал, чтобы свершилось некое волшебство и ты, Иринушка, увидела бы меня, шагающего рядом с этой симпатичной влекущей женщиной. "Парень, отдохни, прошу тебя. Ты уж половину пути отмахал, вон как взмок", — умоляюще сказала она и легонько потянула меня за рукав. Я опустил мешок на землю, а она достала из-за рукава сложенный кусок марли и, сняв фуражку, отерла мой потный лоб. "Как тебя зовут?" — "Илья. А вас?" — "Надя... Вот и познакомились", — будто с облегчением сказала она.
Пока мы дошли до её дома, Надя успела рассказать, что работает на почте, с мужем-сверхсрочником развелась по причине его беспробудного пьянства; сейчас он служит в Казахстане, а пятилетняя дочка из-за отсутствия здесь детского садика пока живёт у бабушки в Апрелевке, недалеко отсюда... Надя налила в рукомойник в коридоре воды, вынесла полотенце. "Сними, пожалуйста, китель, я почищу, а ты умывайся", — мягко сказала она...
Когда я вошёл в комнату, вычищенный китель висел на стуле, Надя была уже в халате и чистила картошку. "Можешь, Илья, покрутить пластинки или полистать альбом, а я займусь ужином. Ты же в увольнении? До семи?" — Говорила она тихо, домашне, но твёрдо, уверенно, однако в глазах её томилась печаль. "Надя, не беспокойтесь, я в части поужинаю, ещё успею", — попытался я вежливо отказаться, но почему-то добавил: "А увольнение моё до завтрашнего вечера". Меня бил озноб, но было жарко... "Илья, ты мне так помог!.."
Потом сидели мы за столом. Я давно не пил водки. Голова кружилась, Надины щёки алели, а моё тело горело огнём. Пластинка давно закончилась и вращалась с тихим шипением. Надя встала, перевернула её и начала подпевать: "И-идут бе-елые сне-еги, ка-ак по нитке скользя-я-я..." Я "сострил": "Надя, вы... ты халатная женщина". Она недоумённо замолчала, а затем обиженно спросила: "Почему халатная?" — "Потому, что — в халате". Надя принуждённо-нервно засмеялась: "А-а-а... А так — какая?!" Через мгновение халат соскользнул на пол... Её лицо и шея были загорелыми, а тело ослепило меня белизной. Я сидел истуканом и, кажется, зажмурил глаза... "Надя, тебе х-холодно", — одеревенело сказал я, не попадая зуб на зуб. Будто какая-то невидимая рука цепко взяла меня за плечо и вывела во двор, за калитку, направила вдоль улочки. Только увидев встречного офицера с женщиной под руку, сообразил, что забыл фуражку... Ах, лучше уехал бы я в Москву!.. Вначале я узрел, Иринушка, твои руки, судорожно вцепившиеся в китель старшего лейтенанта. Потом вырисовалось твоё белое как полотно лицо... Потом... Да, потом я вернулся за фуражкой. Надя стояла посреди комнаты в распахнутом халате, и крупные слёзы с её щек, подбородка скатывались на обнажённую грудь, на пол, на мою фуражку, которую она держала в руках. Я шагнул к ней, прижался щекой к её мокрому лицу, смешивая наши горько-солёные слезы. От Нади пахло водкой и... молоком...
У любви есть подруга — любовь,
А для нежности высшее — нежность...
О, богиня, грущу я с тобой,
Обнимая мятежно безбрежность.
У покоя товарищ — покой,
У сияния глаз друг — сиянье...
О, богиня, мой дух успокой
И придумай для счастья названье.
Для волненья волненье — кумир,
Для блаженства блаженство — не скука...
Загляни в мой тоскующий мир,
Где прописана вечная мука.
У желанья желанье — сестра,
И к дыханью стремится дыханье...
О, богиня, присядь у костра —
Мы сосватаем наши страданья.
Подвенечное платье венец
Искушает, как тернии — звёзды...
О, богиня, твой добрый Телец
Всем по звёздочке ласковой роздан.
Улыбается зорьке заря...
Изнывает душа на бездушье,
И беснуются в гневе моря,
Чьей-то воле суровой послушны.
Из несчастья несчастье чадит,
Из жестокости пышет жестокость...
О, богиня, как сердце болит,
Когда лучшее рушится в пропасть!
И из раны пузырится кровь,
И взирает на нас неизбежность...
У любви есть подруга — любовь,
А для нежности высшее — нежность.
Письмо 8
Здравствуй, милый Илья! Теперь я буду постоянно вслух произносить твоё прекрасное имя, имя моего внука... Между прочим, Наташа сама его так назвала, и все "проголосовали" единогласно...
Я часто задумываюсь над нашими судьбами и тебя мысленно вижу около себя. Будто наши судьбы — как рельсы: бегут рядом, но никогда не пересекаются. Даже при той фантастической встрече в московском метро мы проехали мимо друг друга на параллельных эскалаторах.
Как хорошо, милый, что в моей жизни есть чистый-чистый уголок, которого не касались ничьи грязные руки, ничьи тёмные мысли! Там в тиши грустит моя любовь к тебе. Она не рафинированная, не стерильная, она — настоящая! Она оказалась не востребованной жизнью, но кто знает, кроме Бога, что было бы — случись иначе? И когда мне бывает тяжело, одиноко, неуютно — я спешу в свою светлицу незапятнанной любви, где мы наедине с тобой, милый...
Мне здесь тепло, покойно и уютно. Наверно, так же, как "Там", куда неизбежно ведут человека все земные пути...
Сейчас я не сожалею о несостоявшемся, ибо самое светлое, самое чистое, что уже невозможно опошлить, надёжно хранится в моей потаённой светлице, а плохое никогда не бывает в прошлом. Оно всегда в настоящем и будущем. Ведь земная жизнь становится всё мрачнее и безрадостнее, к сожалению, не без нашего участия.
Во мне всё явственнее зреет уверенность, что не может жизнь ограничиваться земным существованием. Слишком много зла оставляет после себя человек. А добро его выглядит бедной Золушкой... Значит, ты, любимый, был прав, на прощанье сказав мне "до свидания"? Значит, мы ещё встретимся, представ пред очами Всеславного? И тогда ты обязательно прочитаешь "Там" эти неотправленные письма, как читаю я сейчас твоё последнее стихотворение:
Играет ливень тремоло на стёклах,
Как будто соло на моей судьбе.
Переплетаясь в дождевых потоках,
Мои струятся думы о тебе.
Ах, думы-птицы — тучи грозовые!
Летите к милой во зелёный двор,
Где яблони, как иноки немые,
Сутаны возложили на забор.
И здесь дождит. Тепло и благолепно.
Покоем дышит ночь. И — тишина...
Она сошла во двор — великолепна,
В алмазных каплях бледная спина...
Играет ливень тремоло на стёклах,
Как будто соло на моей судьбе.
Переплетаясь в дождевых потоках,
Мои струятся думы о тебе.
* * *
Здравствуй, любимая! На родине я не был уже почти двадцать лет... Представляешь, я никуда не эмигрировал, но у меня, оказывается, две родины. Когда я задумываюсь над этой метаморфозой, приходит в голову исконно славянское: паны дерутся — у холопов чубы трещат. Наши прародители не только собственную душу хорошо изучили, но и своим далёким потомкам верный диагноз поставили... Ну не понравилась, к примеру, одному пышноволосому политику "босая" голова другого политика — ну засучите рукава, отойдите за угол и выясняйте отношения! Нет, надо стенка на стенку, надо соратников мобилизовать. А среди соратников тоже нашлись ушлые ребята, которым приелось называться удельными князьками, захотелось прослыть великими. Неважно, что великое княжество — какое-нибудь село Чертовичи о сто дворов. Зато звучит — Великий князь! Доказать же, что это "историческая необходимость", политику раз плюнуть (да хоть в колодец!). Ведь проверить доказательства возможно только лет через двести. Собственно, любой жаждущий в силах убедить, будто снег, скажем, не падает на землю, а идёт снизу вверх. Достаточно стать на голову. Безголовую...
Вот и приехал я, любимая, на родину. Зашёл в нашу школу. Здесь уже изучают другую, "правильную" историю, штудируют новую, "современную" географию... В волнении хожу по гулким коридорам (сейчас они кажутся такими узкими!), вспоминаю, вспоминаю... Прозвенел звонок, и школа наполнилась давно забытыми звуками. Ко мне подошла молоденькая учительница и спросила: "Вы кого-то ищете?" — "Пожалуй... Думал зайти к директору и оставить вот эти книжки... Я когда-то учился здесь... А его дверь закрыта". — "Директор ушёл на совещание в горисполком, — сказала учительница. — Вы — автор этих книг?.. — Она повертела их в руках и смущённо продолжила: — Знаете, мне впервые поручили классное руководство в седьмом "а", общий язык с ребятами нахожу трудно... Директор занят, а в моём классе сейчас его урок. Решила "окно" заполнить какой-либо "душещипательной" беседой... Извините, может, пособите? Вы как выпускник, писатель..."
Седьмой "а", Иринушка, оказался в той комнате, где был наш девятый. Помнишь?.. Я вошёл в класс и, оглядевшись, узнал его! Всё было по-другому, но всё было щемяще знакомо. За "твоим" столом у окна сидел парнишка и, глядя на "камчатку", строил кому-то рожицы. Передо мной были незнакомые девочки и мальчики, но я видел в них и Димку Б., и Люду Л., и Аню С., и Ивана М. И... тебя! И начал я, как акын: что вижу, о том и пою. О нас. О любви. О тебе...
"А вот за этим столом, за которым вальяжно устроился джентльмен, корчащий рожицы другому джентльмену, сидела когда-то..." После коротких смешков установилась такая тишина, что я стал слышать биение собственного сердца... Особенно когда читал глухим голосом посвящённое тебе стихотворение:
В очах твоих — моя неправота,
Как на чужих губах — чужие губы.
Так правит бал срамная красота,
Что истину-красу привычно губит.
В душе твоей — небытие моё,
И ты устала ждать тепла у моря,
Что прибивает к берегу старьё,
Обломки каравелл и сгустки горя.
Пуста твоя несмятая постель,
Как пожня с перезрелым травостоем.
Так завывает стылая метель
Над беспощадно-неприютным полем.
Вокруг тебя кружат мои грехи,
Но где же тот, последний в расписанье?..
А я опять пишу тебе стихи —
Замаливаю грех чистописаньем...
Звенел звонок, но никто не пошевелился...
Учительница, с горящими глазами, взволнованная, проводила меня до крыльца школы и вдруг, порозовев, сказала: "Можно мне вас... поцеловать?" Я опешил: "За что?" — "Вы знаете, восемь лет назад я ещё училась в этой школе, сидела за тем столом у окна, и зовут меня — Ирина... И с ребятами теперь я найду общий язык..." Она стала на цыпочки и прикоснулась к моей горячей щеке своими пылающими губами...
"Прощай, Иринушка!" — шептали мои губы, моя душа, моё сердце, всё моё существо то ли вслед этой молодой женщине, то ли в вечность тебе, любимая, которой, вероятно, не суждено прочитать эти письма...
В моей комнате тепло,
По-Рождественски светло,
За окном кряхтит мороз,
А в душе царит Христос...
Я молитву возношу:
Иисус Благой, прошу,
Отпусти мои грехи,
Что я ей пишу стихи;
Что мою волнует кровь
Эта поздняя любовь;
Что взяла земная страсть
Надо мною тайно власть.
Милосердный Отче мой,
Роковой секрет открой:
Почему любить — жалеть?
Ведь жалеть — как тряпке тлеть;
Отчего сердечный плен
Превратится скоро в тлен,
А извечная душа
Канет в горе не спеша?
Святый Боже, верю, грех —
Шумный жизненный успех...
Ну а как же, Отче, быть,
Коль не в силах разлюбить?
Боже Славный, каюсь вновь
За греховную любовь.
Отпусти мои грехи,
Чтоб ей вновь... писать стихи...