Осень сожженными листьями впивалась в легкие, чаровала взгляд терпко-багровым цветом ушедших надежд, несбыточных мечтаний и прочих прелестей в себе увязшего рассудка, рассорившегося с сердцем, уставшим, больным и неверным.
Олег Дробышев, бывший старший помощник капитана, ныне – господин никто, ничто, и ни с кем… Бывает, усмехнутся бывалые морские волки, и просто волки рода человеческого, привыкшие к жизни вольной, ни от кого не зависящей и безответственной…
Олег же относился к категории: не могу жить на земле без моря. И эта болезнь, заразившая его одесским детством и севастопольской юностью с причальными встречами-расставаниями, сжигала душу страшно и страстно.
Две жены, тоже бывшие, бездетные и темпераментные как все морячки, требовали от него невозможного: отдать себя без остатка их немерянной жажде вечно новых ощущений и бездумных приключений на фоне непознанного, и отрицаемого ими, трагизма бытия.
Дробышев же, «с малку», как выражалась его престарелая бабушка, уродился каким-то изумленным, или выпавшим на крутом повороте из детской коляски: ему всегда хотелось вырваться из манежной клетки, что он неоднократно проделывал, разбивая в кровь, свой вечно облупленный, свободолюбивый нос.
Но жизнь постоянно загоняла его в пеленки, стягивая до удушья, заставляя вечно искать смысл ее несвободы, обязательной скованности и общепринятой уродливости, цинично и напыщенно принимаемой за образец, уверенной в себе, брезгливой упитанности и чванливого презрения к себе подобным, но слабовольным существам, отказавшимся от локтей и зубов в бешеной войне всех против всех…
Олег любил жизнь в ее запредельном самораскрытии, когда смерть любимца двора, юродивого Юрика не могла уничтожить теплую память о человечке, самое бытие которого в вечно блаженной радости Божьего ребенка являлось воплощенной укоризной миру суетного и уныло-хмурого стяжательства лощенного Юрия Петровича, дельца средней руки и дальнего родственника областного губернатора…
Что-то подсказывало ему, лишенному религиозного воспитания, сыну родителей-коммунистов и ярых богоборцев, что не может жизнь закончиться жирной кляксой и костлявым подобием некогда цветущего существа, соседской шестилетней девочки Аллы, красавицы и умницы, изуродованной пьяным водителем самосвала до неузнаваемости, которого не убили только по чистой случайности, милиция отбила…
Нет, есть высший смысл в этом вопиющем и рвущем сердце отрицании: он – в чувстве вины за то, что не смог, не сумел, не спас, потому что был в это время далеко: мечтал, любил, наслаждался, ненавидел страдание, отрекался от самораспятия, причастия, сострадания чужим, чуждым, непонятным и странным, утопая в похоти родовой скверны и классовом, клановом и партийном кровосмесительстве…