Вы здесь

О грехе и страдании (Иван Ильин)

Иван Ильин

1

Исследуя проблему греха, я не принимаю на себя обязанность рассматривать его «космологически» и «догматически», но ограничиваюсь, как и во всем моем исследовании, пределами человеческого субъективно-духовного опыта. Космологическое трактование греха должно было бы не только знать его состав в душе грешащего человека, в пределах его личной души и его субъективного опыта, но ведать сущность зла в измерении объективного мира со всей его таинственной сложностью и в плане божественного воления и попущения. Догматическое трактование должно было бы излагать теологическое учение определенного вероисповедания, с толкованием первоисточников, в дедуктивном порядке и с посяганием на точное изложение богооткровенной истины. Я не беру на себя ни одной из этих задач.

Есть немало глубокого, правдоподобного, но в то же время и предметно-рискованного в философических и мистических учениях о бытии зла в мире; но все это не идет дальше предположительного и вероятного. Созерцая эти учения с пристальностью, я устанавливаю их «гипотетическую» природу, и не дерзаю предлагать от себя нечто подобное. Академия научила меня знать предел моего знания и смиренно блюсти его.

Что же касается богословия, то, относясь с полным уважением к его верным дедукциям, именно поскольку они верны, я ищу не дедуктивного построения, а личного, живого духовного опыта и созерцательной индукции. Я не апологет, а исследователь; и на догматическое богословие не посягаю. Поэтому я и не обращаюсь к богословским аргументам и не полемизирую с богословами.

Но всякий живой опыт греха, взятого в нравственном измерении или в религиозном измерении, — мне ценен и поучителен.

И вот, после всего, что было изложено мной выше о строении и движении религиозного опыта, я считаю себя вправе высказать о грехе нижеследующие суждения.

Человеку, раз вступившему в сферу свободной духовности, отверзшему свое духовное око, совершившему «приятие сердцем» Божьего луча, приобретшему свое внутреннее религиозное огнилище (глава девятнадцатая) и начавшему в его лучах свое религиозное очищение, — естественно и неизбежно мерить себя божественными мерилами и судить себя Божьими лучами. Слова Христа: «будьте совершенны, как совершен Отец ваш небесный» (Мф. 5:48) становятся для него живым несмолкающим зовом, вопреки всем трезвым и «умным» соображениям о том, что «совершенных людей не бывает» и что «совершенство вообще человеку недоступно». Это желание совершенства совсем не есть проявление самомнения или гордыни, ибо самомнение сказало бы: «это мне легко доступно», а гордыня произнесла бы: «это мной уже достигнуто». Заповедь совершенства воспринимается не теми слоями души, где живет самомнение и где празднует гордость, но глубоким духовным огнилищем и, преобразуясь, там в живую, христианскую совесть, вступает в личную жизнь в качестве живого несмолкающего призыва.

Совесть совсем не есть отвлеченный «принцип долга», навязываемый воле сознанием; но она не есть и сила суда или укора, подъемлющаяся из бессознательного после дурного поступка и не имеющая «разумного» оправдания. Совесть есть голос целостной духовности человека, в которой инстинкт принял закон Божий, как свой собственный, а дух приобрел силу инстинктивного влечения. Совесть есть сразу инстинктивная потребность в нравственном совершенстве, и предметно-обоснованная воля к нему, а потому творческое искание его в каждом данном жизненном положении. Иными словами — совесть есть целостное пребывание человека в луче Божьем.

Вот почему человеку, вступившему в процесс религиозного центрирования и очищения, естественно и неизбежно искать во всяком жизненном положении совершенного или, по крайней мере, наилучше возможного исхода. Он желает не выходить из Божьего луча, воспринимаемого им в состоянии молитвенного созерцания, но пребывать в нем, жить им, творить из него; и при этом не только в нравственном измерении добра, доброты и любви, но и во всех других духовных измерениях: красоты и художества, гражданского долга и правосознания, исследования и научного познания, созерцания жизненного процесса и приобщения к нему (соучастия в природе), труда и хозяйственного творчества. Выражая это во всей простоте, можно сказать: религиозный человек ищет во всем — верности Божьему гласу и требует от себя величайшего радения о Божьем деле.

Именно поэтому он остро испытывает всякое свое выхождение или выпадение из Божьего луча, судит себя за него, вменяет его себе и обозначает его словом «грех». Человек грешит не только нравственной черствостью, жадностью, криводушием и безудержной страстностью, но и всяческой пошлостью, беспредметным, бессовестным искусством, гражданской трусостью, взяткой и подкупностью, интригой и кривосудием, в науке — вздорными выдумками и слепотой, безответственным и жестоким обхождением с природой, хозяйственной эксплуатацией других, трудовой ленью, бессовестной растратой добра, и, сверх того, всяким духовным небрежением и религиозной неискренностью. Ибо все это есть попрание совестно-божественного зова; все это есть жизненное выхождение из Божьего «луча». И вот, для такого человека грех не есть некое особливое, затеянное им и осуществленное «злодеяние», которое пребывает в жизни в виде несчастного «острова», окруженного морем «безгрешного благополучия».

Напротив, грех есть для него разливающееся море безлюбовности, пошлости, духовной близорукости или даже слепоты, безответственности, нецельности и неискренности. И если даже эта стихия не сгущается у него в порывы гордости и злобы, в деяния жадности и мести, в дела коварства, интриги, бесчестия, низости, центральной лжи, корыстного предательства и убийства; и если даже эта стихия остается в нем сравнительно вялой, экстенсивной, недеятельной и напоминает собой скорее стоячее, топкое болото — то ее качество от этого нисколько не изменяется. «Качество» греха состоит в том, что человек, которому дана возможность «ходить в свете» и пребывать в огне, не ходит в свете, а пребывает «во мгле и сени смертной»; или, выражаясь словами греческого светолюбца и ясновидца Гераклита Эфесского, «наслаждается грязью» «βορ-βόρω χαίρειν».

При нравственно-религиозном ощущении такой остроты и последовательности неизбежно окажется, что «греха» в человеческой жизни гораздо больше, чем «света» и «огня»; что «свет» и «огонь» даются Сверху, но снизу не берутся; что в человеке есть тяготения, желания и страсти, прилепляющиеся к теме и, может быть, даже наслаждающиеся ей; и что следование по легкому пути вниз через широкие врата свойственно человеческому естеству, ибо путь вверх через врата узкие труден и скорбен.

2

Этим религиозное восприятие греха, однако, не исчерпывается.

Дело в том, что человек искренней и цельной религиозности склонен ощущать и созерцать каждый свой грех и весь грех вообще как свою вину.

Рассматривая чужие грехи, подходя к ним с духовной осторожностью и сердечной добротой, он всегда готов признать, что в человеке есть грех наследственный, который трудно вменить ему или во всяком случае — ему одному; есть грех естественный, обусловленный его земным способом существования, телесно-материальным, субъективно-индивидуальным, инстинктивно-эгоистическим, эротически-страстным, — духовное преодоление которого каждому из нас задано, но никому из нас не дается легко и скоро; есть грех невольный, грех пассивности (неделания), грех беспомощности и неумения, грех неосторожности, забвения, упущения и лени, грех душевной зараженности извне, грех безвольного подчинения, грех от страха, и иные различные, трудно исчислимые и непредвидимые грехи, которые допускают снисхождение, маловменение или даже невменение и удерживают, как бы на лету, человеческие суд и приговор строгости.

При этом для человека с христиански живой и художественно индивидуализирующей совестью само собой разумеется, что каждый грех каждого человека являет собой единственное в своем роде, неповторяемое сочетание душевных трудностей, неудач или падений. Именно поэтому людские грехи совершенно не сводимы к отвлеченному каталогу «позволенностей», «полупозволенностей», «не совсем позволенностей», «простимостей», «полупростимостей» и «непростимостей», который, вопреки всякой христианской совести, предлагается в «моральных теологиях» иезуитов. Тем более они непокрываемы и неискупимы — ни задним числом, ни в счет будущего — при помощи материальных пожертвований в пользу церкви (католические «индульгенции»). Несчастие греха столь же индивидуально и многоразлично, сколь индивидуальны и многоразличны сами люди и отдельные миги их жизни. И грех, по самому существу своему, преодолевается, исправляется и исцеляется только духовно: духовным очищением и возвращением в Божий луч.

Но человеку с цельным и искренним опытом все это кажется правильным и применимым к другим, у коих, может быть, и вправду — «не всякая вина виновата» и совсем нет «виноватости без вины». К себе же самому он или совсем не прилагает такую малую и добрую меру, или прилагает ее неохотно, или же, приложив, сохраняет иное, глубочайшее и всевменяющее воззрение. Вот как это надо разуметь.

Всякое самооправдывание скрывает за собой потребность доказать другим людям, а может быть, и себе самому, что чувство вины, таинственно шепчущее в глубине оправдывающейся души, — «неосновательно» и «имеет право» угаснуть. Однако такая потребность не заслуживает удовлетворения. Духовный рост человека требует не самооправдания, а самообвинения. Даже там и тогда, где чужая неправота по отношению ко мне и моя «правота» по отношению к другим очевидны, надо исходить от того, что и я был неправ. Пусть эта моя неправота в данном случае «минимальна», «ничтожна», едва уловима; но религиозно-нравственная мудрость состоит в том, чтобы исследовать с величайшей тщательностью не чужую «очевидную» и «вопиющую» вину, а именно свою, «ничтожную» и «едва уловимую». При этом исследовании человек нередко и быстро убеждается в том, что его собственная вина была совсем уж не так ничтожна и что неуловимость ее была кажущаяся. Стоит ему только вооружиться совестнонравственным «увеличительным стеклом» и он удостоверится, что нравственная «ткань» человеческой души, подобно материальной ткани тела, гораздо сложнее, утонченнее и деликатнее того, что видится на первый взгляд. Человек, вооружающийся совестной «лупой» впервые — может быть просто потрясен и подавлен тем зрелищем сложно-утонченной мотивации и динамики каждого отдельного поступка, которое ему предстанет в нем самом. Он вдруг убедится, что он до известной степени желал того и втайне готовил то, чего он явно опасался; что он в известном смысле не хотел того, о чем мечтал и о чем, может быть, даже молился; что какие-то струи его жизни текут в направлении, обратном тому, которое он считает главным и решающим в своей жизни; что в тончайших ответвлениях его души укрываются оттенки зависти, ревности, жадности, зложелательства, честолюбия, тщеславия, ненависти, мстительности — страстей, которые он считал в себе преодоленными и «вычищенными» и которые, может быть, и в самом деле были ослаблены до того, что уже не могли подвигнуть его на самостоятельно- и цельно-мотивированный поступок; но искоренены они не были. И он вынесет, может быть, тягостное впечатление, будто его религиозно-нравственный катарсис «еще не начинался».

Это движение внутрь и вглубь, к сокровенным мотивам, к малозаметным деталям, к скрытым остаткам страстей в самом себе — в высшей степени плодотворно: оно научает человека смирению, зоркому созерцанию греха и настоящему, неутомимому религиозно-нравственному самоочищению; оно приучает его к чувству вины, к скорби о своей плохости, а следовательно, ведет его к одинокому раскаянию и к настоящему церковному покаянию.

Духовный рост человека требует от него великого и священного мерила. Он должен не сравнивать свою мнимую «праведность» с грешностью других людей, ибо этот путь обманчивый и соблазнительный: достаточно понять, что по сравнению с дьяволом самый последний человеческий злодей может показаться самому себе «порядочным человеком». Надо смотреть не вниз, а взирать вверх, как бы «вычитая» себя из совершенства Божия и сосредоточиваясь не на том, что я «уже приобрел», а на том, чего мне «все еще не хватает». Надо мерить себя не видимостью своей «порядочности» и не похвалами общественного мнения, а лучом христианской совести, которая, несомненно, имеет божественное происхождение.

Это измерение быстро приучает человека к распознаванию своей вины в каждом отдельном поступке и к смиренному несению ее. И чем больше смирения будет в ее несении, тем более будет в человеке простоты и искренности, и тем плодотворнее будет протекать процесс религиозного очищения.

Это первое правило в обхождении со своей грешностью. Второе состоит в том, чтобы не гасить в себе чувства вины от совершенного деяния, даже и после того, как вина опознана, оплакана и, по-видимому, смыта покаянием. От каждой вины ведет некая нить в глубину человеческого инстинкта. Ни одна вина не есть случайное и изолированное состояние, внезапно возникшее, «о себе» существовавшее и бесследно исчезнувшее. Напротив, душа человека есть живой организм, не знающий случайностей и изолированных событий. Оскорбитель не вдруг оскорбляет, а гневался ранее и давно копил оскорбляющую силу. Убийца не внезапно убивает: он созревал к своему убийству давно. Всякое падение человека, всякий грех имеет свою историю в его личной жизни и свои корни в его бессознательном. Признать свою вину и покаянно оплакать ее — не значит еще обрести в себе те душевные раны (быть может, раны детства), в которых зародился злой поступок и, тем более не значит исцелить их, обессилить их движущую и распаляющую силу и оздоровить корни своего инстинкта. Настоящее очищение не совершается одним, хотя бы и искренним, порывом к добру и Богу: оно требует всей остальной жизни. Оно требует именно того, что выражается русским простонародным словом: «надо замаливать свои грехи».

Вот почему человек, действительно ищущий религиозного очищения, склонен не гасить в себе чувство вины от совершенного деяния, но возвращаться к ней вновь и вновь, прослеживая нити, ведущие от него вглубь, находя в своей личной истории душевные раны и оздоровляя самые корни своего инстинкта.

Именно так надлежит понимать признание Пушкина («Воспоминание»):

И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.

Великие аскеты и Добротолюбцы православия знали это и так и поступали. Но и простые русские люди, жаждущие религиозной чистоты, без всякого научения шли этим совестным путем, как о том повествует Шмелев в своей книге «Богомолье» (исповедь Горкина у отца Варнавы).

3

Есть, однако, и еще более глубокий опыт греха и вины.

Здесь дело не сводится уже к обычной виноватости, при которой человек поступает нехорошо или неверно, выпадает из Божьего луча, чувствует это сам и, не желая «непщевати вины» о грехе, просто и честно винит самого себя и делает из этого практические выводы. Для этого необходимо и мужество, и зоркость, и смирение; необходимо и умение рассматривать самого себя, свои душевные состояния и поступки не для самооправдания и апологии. Но есть и еще другая, высшая и глубочайшая виновность, до созерцания и признания которой следует дойти каждому истинно религиозному человеку.

Каждый человек, без исключения, пока он ведет земную жизнь в человеческом обличий, приобщается некой совокупной, общечеловеческой виновности хотением и нехотением, слабоволием и безволием, и, может быть, робким уклонением, а может быть, полуделанием; чувством и мыслью, а может быть, и бесчувственностью, и безмыслием. Всякое несовершенное деяние и состояние наше — а им нет числа и меры — вплетается, независимо от нашего намерения и согласия, в состав этой общечеловеческой вины, на путях, которые мы не можем пресечь, но которыми мы призваны овладеть, чтобы использовать их ко спасению. Мы соучаствуем в вине всего мира — и непосредственно, и через посредство других, огорченных нами, обиженных или зараженных дурными чувствами людей, и через посредство третьих, неизвестных нам, но воспринявших наше дурное влияние. Ибо все человечество живет как бы в едином, непрерывно-сплошном «эфире», который включает нас в себя и связует нас друг с другом. Мы как бы вдыхаем и выдыхаем этот общий «духовный воздух» бытия; мы посылаем в него свои «волны» или «лучи», даже и тогда, когда не думаем об этом и не хотим этого; и воспринимаем из него чужие «волны» или «лучи», даже и тогда, когда ничего не знаем об этом. Каждая лукавая мысль, каждое ненавистное чувство, каждое злое желание, — и, само собой разумеется, каждая пошлая книга, каждая безвкусная и хаотическая картина, каждая скверная музыка, каждая политическая интрига, каждая лживая речь, каждое злодейство, — отравляют этот духовный воздух мира и передаются через него дальше и дальше. И наоборот: каждая искра чистой любви, каждое благое движение воли, каждый совестный помысел, каждая одинокая и бессловесная молитва, — не говоря уже о благих деяниях и созданиях истинной культуры, все излучается в эту общую жизненную среду и несет с собой свет, теплоту и очищение; все это, «Благоухая и звеня Восходит к Божьему престолу» (Федор Сологуб).

Бессознательно и полусознательно читаем мы друг у друга в глазах и в чертах лица, слышим звук и вибрацию голоса, видим в жестах, в походке и в почерке многое сокровенное, несовершенное, несказанное, и восприняв, «берем с собой» и передаем другим. И мало кто испытывал это с такой остротой и постигал с такой ясностью, как Достоевский.

Образно говоря: Кащей бессмертный и волшебник Клингзор вредят миру уже тогда, когда только еще вынашивают свои злые замыслы. Баба-Яга не напрасно развозит в ступе свою злобу и не без основания пытается замести свой след помелом. Сатанисты не бесцельно, не бессильно и не бесследно предаются своим «медитациям».

Но и душевная гармония Серафима Саровского не напрасна и не бессильна. И из пещеры Варсануфия Великого изливался и доныне изливается великий свет от сорокалетнего молчания. И одинокая молитва Симеона Столпника доныне светит миру благодатно и действенно. А неведомые праведники, которыми «держатся» города и царства, образуют подлинную, реальную основу общечеловеческой жизни и истории.

Все люди, знают они о том или не знают, — вносят свой «вклад — в этот великий, всесоединяющий духовный эфир». Мы непрерывно, подобно денно и нощно работающей «радиостанции», посылаем в него свои «волны» добра и зла; и волны зла отравляют его и незримо воспринимаются всей вселенной; а волны добра — просветляют и очищают его и передаются во все концы мира. Сообщество окаянных злодеев, стремящихся поработить мир злейшими путями и средствами, может отравить вселенский духовный эфир и сделать жизнь на земле почти нестерпимой. И если бы не вечный свет, излученный и непрерывно излучаемый в мире единым и единственным Сыном Божиим, Христом, то дыхание духа на земле, и в самом деле, стало бы невозможным.

Мы «вплетены» или «вращены» в мировой процесс, каждый из нас по-особому, по-иному, но все-таки — все, без исключения. Мы сплетены в великое всемирное единство: оно обстоит ныне в настоящем, уходит корнями в забытое прошлое и ведет в неизвестное, рождающееся и еще не рожденное будущее. Мы держимся друг за друга, мы держим друг друга — и валимся друг на друга, как в детской валятся уставленные в ряд «кирпичики». Нет оторванных или изолированных людей, несмотря на все наше душевно-духовное одиночество. От черствости одного черствеет весь мир; развратный человек развращает собой всех; всякое преступление взывает на всю вселенную и передается во все концы; лентяй есть мертвая ячейка истории; от пошлого человека тускнеет Божий свет в мировом эфире; всякий духовный предатель предает сразу Бога и все человечество; всякая личная фальшь и злоба лжет на весь мир и гасит любовь во всей вселенной.

Тому, кто хотел бы убедиться в этом обстоянии и в соответствующем ему процессе, следует обратиться к обычаям, одежде, национальным танцам и песням, архитектурному стилю и правовым установлениям своей собственной страны и увидеть в них живую и совокупную объективацию бесчисленного множества душевных «излучений» его народа. Сколько художественного благоговения в обычае нести домой свечу от Двенадцати Евангелий! Сколько живого братства в деревенском обычае освещать окна во время ночной метели! Сколько крестьянского горя, отчаяния, озлобления и мстительности в самосудах над конокрадами! Что говорит людям ряса священника, заломленная папаха казака, охабень боярина, женский кокошник, бархатная поддевка разбойника? Сколько раз русское сердце искало и находило себе верное выражение в русской пляске и в стародавних свадебных песнях! Стиль национальной архитектуры особлив у каждого народа: сколько творческих напряжений, созерцаний и излучений вбирает он в себя, чтобы излучать их потом целым поколениям… Сколько тысяч лет накапливала крестьянская община свою волю к справедливости…

Сколько сот лет английский народ излучал в свой парламент волю к политической свободе… Сколько воли к праву и справедливости понадобилось излучить человечеству для того, чтобы создать суд присяжных…

И все эти явления, и другие бесчисленные, суть как бы «живые сгустки» общенародного или общечеловеческого «духовного излучения» и «эфира». И каждый из нас, кем бы он ни был и на какой бы общественной ступени он ни стоял, имеет возможность восхотеть лучшего, создать совершеннейшее, исправить дурное, поднять среди окружающих его людей волну качественной воли: совместным горением, искренним словом и — больше всего — живым делом, излучающим Божий лучи.

И ничто из этого никогда не проходит «даром» и не исчезает бесследно.

Ибо «мировой эфир» начинается в нас самих; он впитывает в себя взгляд наших глаз; он колеблется от наших слов; он сотрясается от наших дел; он загорается от наших молитв. Мы живем в нем, в его объеме; а он живет в нас, в нашей душевно-духовной ткани.

Надо раз навсегда увидеть это духовным оком, чтобы насадить и укрепить в себе то чувство великой ответственности, которое присуще каждому истинно-религиозному человеку. Каждый из нас подобен крупинке радия, посылающего свои искорки в мир. И каждый из нас должен научиться контролировать свои искры и облагораживать их сокровенный, внутренний источник, чтобы не быть вредителем и отравителем мира, но очистителем и строителем. Надо принять на себя бремя своего существования и ответственности за свои «искры», «волны» и «излучения». И тот, кто совершит это, тот примет на свои слабые плечи бремя мирового бытия и ответственность за состояние мирового эфира. И изнемогая от этого бремени, начнет искать себе помощь и поддержку; и найдет ее в Боге и в молитве; а потом — в каждом добром, ответственном и очищающемся сочеловеке. Ибо на земле злые люди сопринадлежат механически и по произвольному соглашению, пребывая во взаимной вражде и ненависти. А добрые сопринадлежат органически, естественно обмениваясь любовью и духовностью в Боге: узнают же они друг друга прежде всего по чувству ответственности и по жажде любви и света.

Вот почему для человека с живым и глубоким совестным созерцанием — нет «виновных» и «невиновных» людей; ибо он меряет виновность не преднамеренностью единичного поступка, а соучастием в мировой, общечеловеческой вине. Для него люди разделяются на таких, которые постигли свою мировую виновность и научились нести ее; и на таких, которые ее не постигли и не умеют ее нести.

У первых достаточно мужества и смирения, чтобы не закрывать себе глаза на свою виновность, но творчески принимать ее. Они знают, как устроен человеческий мир, что в нем происходит и почему они сами обречены на участие в нем и на приобщение к его виновности. Они чувствуют свою ответственность и стараются об очищении посылаемых ими «волн», «искр», обезвреживая их состав и очищая их источник. Они заботятся о том, чтобы не отравлять духовный «эфир» вселенной; напротив, — чтобы «посылать» в него свет разума и тепло сердца, чистые желания и вдохновенные видения. Они с готовностью отыскивают свои несовершенства и воспринимают их как источник своей виновности, зная, что это необходимо для очищения мирового «эфира». Они исследуют свою вину спокойно и достойно, не впадая ни в мелочность, ни в преувеличения, ни в аффектацию. Их самопознание раз навсегда посвящено служению человечеству. Это — носители мировой вины, живые столпы истории, светочи духа, очистители вселенной; всегда ответственные — за себя и за других, всегда виноватые — с виной и без вины; молчаливые стражи совести; орудия Божий и благодетели человечества.

Другие не испытывают и не знают всего этого. Они или совсем не помышляют о вине или не видят дальше личной и единичной виновности. Если же совестный укор пробудит в них чувство лично-единичной вины, то они стараются оттрястись от нее и бегут, подобно Оресту, преследуемому Эринниями. В лучшем случае они считают себя ответственными только за то, что они совершили с сознательным намерением, и не ведают ничего об «общем духовном эфире» и о всеобщей всечеловеческой вине. И, внимая учению церкви о первородном и наследственном грехе, они не вводят его в свое жизнеощущение, ибо считают, что это есть вопрос отвлеченной доктрины. Им нужно доказать свою лично-единичную невиновность и на этом они готовы успокоиться. Они становятся очень строги, умны и даже прозорливы, когда дело идет о чужой вине, которая «может» и «должна» снять вину с них самих. И тотчас же оказываются снисходительны, глупы, глухи и подслеповаты, как только встанет вопрос об их собственном грехе и их личной виновности; и гневаются на своих осудителей и обвинителей, называя их людьми «гордыми» и «неуживчивыми». («Он горд был, не ужился с нами». Лермонтов). И если бы они только знали, как они вредят этим себе и всему человечеству!.. Ибо их «лучи» остаются мутными и нечистыми, а «волны» темными и соблазнительными. И духовный «эфир» человечества, уже и без того испорченный и отравленный, получает от них новые потоки тьмы и порочности.

4

Человек, созерцающий всякое духовное несовершенство, как грех, и всякий грех, как вину, и в довершение всего испытывающий общечеловеческую вину во всем и за всех, сразу подтвердит мое суждение, если я скажу, что грех ведет к страданию и что в этом свойстве греха заложено его преодоление.

Всякое страдание проистекает из несовершенства или неполноты бытия, составляющих самую сущность тварности. Ибо тварь есть бытие конечное, ограниченное во времени и в пространстве, но внутренне посягающее, — то бессознательно, то сознательно, — на бесконечность и неограниченность. Этот закон тварности был постигнут в Греции мудрым Анаксимандром: из Беспредельного, в его пределах возникают тварные особи, предельные и ограниченные, но смутно памятующие о своем беспредельном предбытии и потому влекущиеся к нему: они посягают на беспредельное качество и на беспредельный объем; посягая, они теснят друг друга и чинят друг другу всяческую неправду, но не могут достигнуть беспредельности в силу своей индивидуации и множественности; судьба их в том, чтобы грешить и страдать, и, по прошествии определенных времен, принять возмездие за неправду и, осуществляя высшую правду, раствориться, уничтожиться опять в беспредельном. Анаксимандр понял этот закон тварности; но открыл ли он высший смысл его — это нам осталось неизвестным. Ибо высший смысл его предполагает, что земная тварь имеет некое священное задание на земле; что дело не сводится к ее случайному возникновению в недрах Беспредельного, к внутренней противоречивости ее бытия, к бессмысленному страданию от этой противоречивости и к роковому угасанию за свою земную неправду. Высший смысл тварности состоит в том, что тварь имеет священное призвание на земле. Грех ведет к страданию, страдание же должно научить тварь при жизни — духовности, мудрому самопознанию, очищению, отречению, религиозной искренности и возвращению в Божий луч. Страдание дается человеку для того, чтобы или умудрить его или погасить его, неумудренного…

Таков высокий и священный смысл человеческого страдания.

Страдание дается человеку для очищения. Его корень и источник — в присущем нам всем от природы способе жизни субъективном, телесном, жаждущем, страстном, влекущем нас к самоутверждению, к себялюбию, самоугождению и греху. Несовершенный способ жизни вводит нас в грех и ведет нас к страданию. И задача наша состоит в том, чтобы не бежать от страдания, а принимать его и преодолевать им греховность нашего естества.

Чтобы убедиться в смысле и назначении страдания, необходимо представить себе на миг человеческую тварь, освобожденную от всякого страдания, целиком и навсегда. Никакая неудовлетворенность не грозила бы больше человеку: ни голод, ни жажда, ни боль, ни холод, ни эрос. Чувство неполноты, несовершенства, греха — угасло бы, а с ним вместе угасла бы и воля к совершенству; и вот: оказалось бы, что все всем довольны; все всем нравится; все всему предаются без меры и без выбора; все живут неразборчивым, первобытным сладострастием — даже не страстным, ибо страсть мучительна, даже не интенсивным, ибо интенсивность возможна лишь там, где силы нерастрачены, но накопились от воздержания…

Сколь отвратительна была бы та порода «человекообразных» существ, которая появилась бы в мире, — эти несметные толпы неразборчивых наслажденцев, безответственных лентяев, аморальных идиотов, не знающих ничего о «лучше и хуже», о совершенстве и о Боге, не умеющих ни выбирать, ни служить, ни бороться, ни жертвовать, ни молиться… Тогда дух на земле угас бы, культура прекратилась бы, история потеряла бы свой смысл и некому было бы воспринимать Божие откровение. Ибо страдание пробуждает духовность человека, оформляет и очищает его душу, учит его верному выбору, дает ему способность к совершенствованию, научает стойкости, мужеству, самообладанию, дает ему силу характера, ведет его к творчеству.

Мы обязаны страданию всем, что было творческого в истории.

Страдание есть соль жизни; и в то же время — ее стремящая сила; учитель меры и веры. Оно есть как бы ангел-хранитель человека, спасающий его от пошлости и очищающий его от греха.

5

Страдая, человек вступает на путь духовного очищения и возвращается в Божий луч. И чем скорее грех родит страдание, тем лучше для человека; и чем глубже страдание, рожденное грехом, тем вернее будет преодоление греха. Для каждого из нас Творец имеет как бы особую «идею» — идею индивидуальной гармонии, личной Купины, персонального совершенства, единственной в своем роде духовной чистоты и световой силы. И когда человек начинает страдать, то он должен воспринимать это свое страдание, как зов и дар, — зов, исходящий от этой Божией идеи, и дар, даруемый ему Творцом для достойного ответа на этот зов. Русский народ выражает это словами «посещение Божие»: человек, которому послано страдание, должен считать себя не «обреченным» и не «отвергнутым», но взысканным, посещенным и призванным. Ибо ему позволено страдать, дабы очиститься. К нему лично как бы обращены слова Спасителя: «хочу очиститься» (Мф. 8:3; Мк. 1:40; Лк. 5:13).

Страдание есть борьба за новую жизнь, за новую гармонию, за новую чистоту: не только за новое здоровье телесно исцеленного человека, как-то хотел евангельский прокаженный, но гораздо больше и глубже — за новую чистоту души, за новую гармонию духа, за новую, цельную и блаженную жизнь в лучах Божиих. Поэтому человек не должен пугаться приходящего страдания, но должен «внимать» ему, вникать в его сокровенный голос, принимать его как духовно-осмысленное и целесообразное явление. Надо ставить своему страданию испытующие вопросы: «куда ведешь меня? чего желаешь от меня? чему учишь?» — и не только в смысле телесной организации и жизни, но и особенно. в смысле душевно-духовного бытия и строя. И тот, кто усвоит себе такое восприятие страдания, скоро поймет, что бремя страдания состоит, в значительной степени, из неосновательного страха перед страданием.

«Приятие» страдания не следует толковать и осуществлять в смысле произвольного наложения на себя болей и мучений. Этого не следует делать потому, что человек призван на земле одухотворять свое тело, а не материализировать свой дух. Победа духа над плотью состоит не в том, чтобы мучить свое тело, растрачивая на перенесение этой произвольной муки свою волю, свое терпение и энергию своего духа; это значило бы интенсифицировать свою телесную жизнь, переносить в нее центр тяжести своего существования, или, как выражаются аскеты, «томить томящего мя», а не освобождать его для духовного умиления, полета и радования. Победа духа над плотью, раз состоявшись, совсем не означает еще победы духа над пошлостью, злобой, завистью, ложью и грехом. Главное седалище греха не в плоти, а в сердце и в бездуховности. Победивший свою плоть самомучением или оскоплением может вслед за тем предаться самой религиозно-слепой, пошлой, злобной, лживой и греховной жизни — что мы нередко и видим у скопцов. Мучающий себя и «убивающий» свою плоть гасит в себе огромные запасы жизненной энергии, которые он не умеет иначе одухотворить, но которые даны ему именно для одухотворения. Чувственное воздержание монаха накапливает эту энергию — ради одухотворения; самомучительство и оскопление растрачивает не только эту накопленную энергию, но еще сверх того великие запасы духовной силы, необходимые для перенесения телесных болей и неудобств. Заданную человеку духовную борьбу, душевное страдание и духовную победу не следует подменять произвольной пыткой тела и волевым преодолением этой пытки. А произвольно томимое тело становится в довершение всего больным «субстратом» и «коррелятом» души, вынужденной считаться со всеми неудовлетворительностями больного дыхания, больного кровообращения, больного пищеварения и, главное, недостаточного орошения мозгового аппарата кровью. Человеческая природа создана мудро не только в устроении души и духа, но и в устройстве тела, и в связи этого тела с душой и духом. Поэтому мне представляется, что духовно-верный путь ведет к приятию органической мудрости в нас заложенной, а не к отвержению и не к «исправлению» ее произвольно налагаемыми телесными муками и уродованиями. Монашеская жизнь удалась монаху именно тогда, когда он сумел соблюсти свое телесное здоровье, как необходимый «субстрат» и «коррелят», подлежащей одухотворению душевной энергии.

Итак, страдание дается человеку для его творческого преодоления и для очищения скрытого за ним греха.

Если человеку послана телесная боль, то он совсем не должен ей подчиняться, увеличивать ее или уклоняться от ее лечения. Ибо духу нужна плоть здоровая и послушная, не только здоровая, но и послушная, не только послушная, но и здоровая и выносливая. Итак, он должен найти органические ошибки своей жизни и попытаться устранить их; и в то же время — он должен настолько повысить и углубить свою духовную жизнь, чтобы ее горение отвлекло запас его творческой энергии от внимания телесной боли, от пребывания в ней и от покорности ей. Не следует прислушиваться к ней, бояться ее и позволять ей заполнять собой все «пространство» внутренней жизни, ибо это означало бы отдаться ей, признать ее победу, прекратить или, по крайней мере, сократить драгоценную внутреннюю жизнь и превратиться в стенающую и отчаивающуюся тварь.

Надо научиться противостоять телесной боли и не растворяться в ней — искусство древних спартанцев и римлян. И больше того: надо научиться пользоваться телесной болью как поводом для укрепления воли и духа. Ибо умение одухотворять страдание есть одно из высших умений человека. Это умение должно быть выработано упражнением, вымолено молитвой и усвоено духом.

Надо признать далее, что душевное страдание может быть тяжелее и мучительнее физической боли. Однако и от него не следует «бежать», заглушая его развлечениями, вином и другими наркотиками.

Надо мужественно и спокойно принять его, т. е. найти в жизни время и доступ для того, чтобы предаться ему: духовно изгоревать свое горе, творчески истомить свою тоску; войти в свою душевную муку, дать ей самой высказаться внутренне до конца и найти для нее жизненнотворческий исход. Пьянство родится из слабоволия и трусости. Слабовольный, предающийся своему слабоволию, делается безвольным и теряет форму личности и силу духа. Трус, не умеющий перестать бояться, т. е. не умеющий остановить свое пессимистически настроенное воображение, — становится рабом своего страха и идет навстречу самым тяжелым унижениям. Вот почему так важно не бояться своего страдания и своей тоски. Надо научиться спокойно и свободно смотреть в самую глубь своей страдающей души — с молитвой в сердце и с твердой уверенностью в предстоящей победе. Оку духа постепенно откроется первопричина душевного страдания: ее надо назвать по имени, выговорить наедине с собой во внутренних словах, излить ее в одиноких искренних слезах и произнести эти правдивые слова перед лицом Божиим во внутренней очистительной молитве.

В борьбе за одухотворение душевной муки надо, прежде всего и больше всего, твердо верить в свою духовную силу и помнить, что эта духовная сила имеет несравненный источник укрепления: молитву.

Всякая душевная боль свидетельствует о смятении, безначалии и самоволии бессознательно-инстинктивных сил человека. Этим силам, тянущим во тьму, к страстям и греху, надо противопоставить властную Силу «хозяина», т. е. Духа, и затем дать им высказаться и излиться, чтобы не началось расщепление и не образовалась вторая, безумная личность. К душевной муке надо всегда обращаться творчески, ибо исцелить ее можно только творчеством. Поэтому надо говорить с ней от лица духа и не пребывать в ней подолгу, но прекращать ее интенциональным уходом от нее и замещающим ее, впитывающим ее в себя творческим напряжением. Душевная мука родит бесплодные туманы, расслабляющие обманы, больные наваждения. Надо рассеивать их плодотворным трудом и заменять их радостью: надо радоваться божественным содержаниям жизни. В Божиих лучах не бывает бесплодной душевной тоски. Появление ее свидетельствует о выпадении из Божьего луча, т. е. о начале греха и о тьме. Целение одно: возвращение в Божий луч и творческое горение в нем.

Если же человеком овладевает томление духа, — сомнение, невидение, усталость, бессилие, безразличие, — то не следует насиловать себя и понуждать себя к напряжениям. Надо «отпустить» себя в те божественные содержания жизни, которые продолжают радовать и утешать; и пребывать в них во все время духовного отдыха. Для этого надо найти ту сферу духовной жизни, в которой личный дух мог бы «отпустить» свое перенапряжение: уйти в природу, в музыку, в живопись, в поэзию, в созерцание звездного неба, в сопереживание чужого горя, великих страниц истории, в тихое пение, в помощь чужому, новополюбляемому человеку и, лучше всего, в ненапряженную тихую молитву шепотом. Все это есть духовный отдых, необходимость которого надо предвидеть или предчувствовать заранее. Но возможно и такое томление духа, которое требует непосредственного преображения в мировую скорбь: ибо мировая скорбь — скорбь о томлении и страдании мира, о его несовершенстве, греховности и муке, есть в последнем и глубочайшем измерении скорбь самого Бога, а скорбь вместе с Ним есть «благое иго» и «легкое бремя» (Мф. 11:30).

Надо помнить благостный и мудрый совет Апостола Иакова: «зло страждет ли кто из вас? пусть молится» (Иак. 5:13). Ибо такая молитва есть зов о помощи, направленный к Тому, Кто зовет меня к себе через мое страдание. С нее начинается творческое очищение, одухотворение и просветление моего существа; с нее начинается преодоление страдания и греха.

Аксиомы религиозного опыта