Когда я думаю о
Разговоры вполголоса,
И с поспешностью пылкой
Кверху собраны волосы
Всей копною с затылка…
А иногда звучит совсем другое: «та-ТА-та-та-та-та-ТА-ТА-та-та-
В московские особняки
Врывается весна нахрапом,
Выпархивает моль за шкапом
И ползает по летним шляпам,
И прячут шубы в сундуки…
Пастернаковская музыка богата и разнообразна, но она всегда пастернаковская, и, слыша ее, чувствую, пользуясь словами другого поэта, «сердцебиение при звуке». И вовсе не потому, что Пастернак для меня
Гром отрывистый слышится,
Отдающийся резко,
И от ветра колышется
На окне занавеска.
Наступает безмолвие,
Но
И
В небе шарят и шарят…
Летом
В том же
Я кончился, а ты жива.
И ветер, жалуясь и плача,
Раскачивает лес и дачу.
Не каждую сосну отдельно,
А полностью все дерева
Со всею далью беспредельной…
Но, как выяснилось много лет спустя, в конце
Не потому ли у меня и не случился роман с Пастернаком, что отец «переболел» им еще до моего рождения, оставив мне лишь память об этой «высокой болезни»? Не потому ли я не помню стихов наизусть, что их слишком хорошо помнил отец? Настолько хорошо, что это мешало ему писать собственные, которые он никогда никому не показывал, а впоследствии уничтожил? Не завещал ли он мне, памятуя о своем горьком опыте, это странное свойство — забывая слова, помнить звук?
Поэзия Пастернака — это молодость моих родителей, безумная любовь отца к маме, любовь, толкнувшая его на гибельный шаг: ради встречи с мамой он, воспользовавшись тем, что газета, в которой он работал, перестала выходить (в типографию попала бомба), приехал на несколько дней в Москву. Эта самовольная отлучка могла остаться незамеченной, но в силу ряда обстоятельств не осталась. Отца отдали под трибунал, судили, приговорили к расстрелу, а спустя девяносто дней, заменили приговор десятью годами с пребыванием на передовой, где отец и погиб
«Ты — благо гибельного шага», — написал Пастернак в
Ты с ногами сидишь на тахте,
Под себя их поджав
Всё равно, на свету, в темноте,
Ты всегда рассуждаешь
А это — о маме. О моей лукавой, взбалмошной, веселой, несчастной маме, которая любила, забравшись с ногами на диван, помечтать вслух, пофантазировать. Ну хотя бы о том, как в один прекрасный день ей, отлученной в эпоху космополитизма от журналистской работы, вдруг
30 мая — день маминого рождения, праздник, который всегда отмечался пышно. Хотя бы потому что комната была заставлена пышными букетами сирени. 30 мая — это гости, звонки, поздравления, музыка, застолье. Так было каждую весну. Так было и в
И та же смесь огня и жути
На воле и в жилом уюте,
И всюду воздух сам не свой…
Для этого весною ранней
Со мною сходятся друзья,
И наши вечера — прощанья,
Пирушки наши — завещанья,
Чтоб тайная струя страданья
Согрела холод бытия.
Отец, его любовь и гибель, мамины фантазии, ее праздники, ее сирень… При чем здесь Пастернак? Да при всем.
Останься пеной, Афродита,
И, слово, в музыку вернись…
(О. Мандельштам)
Эта тайна та-ТА-та-
А точнее сказать я не вправе…
(В. Набоков).
Так начинают. Года в два
От мамки рвутся в тьму мелодий,
Щебечут, свищут, — а слова
Являются о третьем годе…
Так начинают жить стихом.
«Тьма мелодий», глубины памяти, колодец времени — все это поток жизни, неиссякаемой и вечной, как стихи.
1997