Вы здесь

Черубина де Габриак (Зинаида Партис)

Черубина де Габриак

История второй дуэли на Чёрной Речке

История второй дуэли на Чёрной Речке не столь знаменита, скорее всего известна только кругу литературоведов-филологов, тем более, что имя одного из участников этой дуэли было на многие годы изъято из литературной жизни России и насильственно вычеркнуто из памяти русского народа. Возвращено это имя в жизнь, а также его замечательные творения русской литературе, увы, только после 1989 года, во времена «перестройки и гласности». Вторая не столь «знаменитая» дуэль на Чёрной Речке произошла 22 ноября 1909 г через 72 с лишним года после первой (Пушкин — Дантес) между двумя поэтами, если не друзьями, то вполне расположенными и ценившими друг друга на тот момент Николаем Степановичем Гумилёвым и Максимилианом Александровичем Волошиным. О хороших отношениях между ними говорит то обстоятельство, что за несколько месяцев до дуэли 7 июня того же 1909 года Волошин попросил Гумилёва об услуге, о которой можно просить либо друга, либо человека, которого уважаешь и кому доверяешь.

Волошин попросил Гумилёва быть его секундантом в намечавшейся, но не состоявшейся дуэли, на которую он вызвал К.И.Лукьянчикова за нанесенное письменное оскорбление его матери Е.О. Волошиной. Гумилёв, а также многолетний друг Волошина — А.Н. Толстой согласились быть его секундантами.

По просьбе жены Лукьянчикова — А.И. Орловой, бывшей многие годы близкой приятельницей Волошина и его матери, дуэль была отменена. Но в ноябре этого же года Волошину самому пришлось принять вызов на дуэль от Гумилёва.

Дуэль состоялась на той же самой Чёрной Речке, но обошлась без кровопролития и дуэлянты остались живы. Причина дуэли этой? Как сказали французы, а за ними повторил мир: «Cherchez la femme» — ищите женщину.

Причиной раздора между Гумилёвым и Волошиным стала талантливая молодая поэтесса Елизавета Ивановна Дмитриева, увековеченная в литературе не столько своими стихами, сколько замечательным рассказом о ней Марины Цветаевой в очерке «Живое о живом» — Черубина де Габриак.

Несмотря на благополучный исход дуэли, вина за неё была на совести Дмитриевой и, по-видимому, мучила её. В 1926 году, после гибели Гумилёва, расстрелянного петербургскими чекистами в августе 1921, Е.И. Дмитриева написала свою «Исповедь», завещав опубликовать её только после своей смерти.

Таким образом истинная причина дуэли на многие годы оставалась затуманенной, хотя очевидцы и современники писали об этом и долго вспоминали. Волошин в своем дневнике, описывая событие, явно приукрашал свою роль защитника оскорблённой девушки, ибо его роль в этой истории (и здесь я совсем не согласна с Мариной Цветаевой) была далеко не благородной, а скорее наоборот. Как мы в дальнейшем увидим, он азартно играл судьбами своих друзей, как кукловод куклами, и был не менее Дмитриевой повинен в случившейся дуэли.

В «Исповеди» Елизавета Дмитриева признаётся, что у неё был роман с двумя поэтами одновременно: оба были влюблены в неё, и она была влюблена в обоих. Волошина она встретила на несколько лет раньше, любила его поэзию ещё с ранних девических лет, посылала ему свои стихи, переписывалась с ним и обожествляла его, считая недосягаемым идеалом для себя. Гумилёва она встретила в июне 1907 года в Париже в мастерской художника Себастиана Гуревича. Встреча запомнилась обоим, но последствий не предполагала. Весной 1909 г на поэтических чтениях в «Башне» Вячеслава Иванова Волошин представил её Гумилёву, как молодую поэтессу, вероятно по просьбе Дмитриевой. Она пишет, что оба тотчас вспомнили друг друга: " ночной Париж, кафе «Чёрная Кошка», сеанс позирования у Себастиана Гуревича...«. Об их второй встрече Елизавета Дмитриева писала: «Это был значительный вечер в моей жизни... Мы много говорили с Гумилёвым об Африке, почти с полуслова понимали друг друга... Он поехал провожать меня, и тут же сразу мы оба с беспощадной ясностью поняли, что это была „встреча“ и не нам ей противиться». Какое-то время они были неразлучны, встречаясь ежедневно и проводя вместе много времени. Гумилёв подарил ей альбом и надписал: «Не смущаясь и не кроясь, я смотрю в глаза людей, я нашёл себе подругу из породы лебедей». По словам Елизаветы Дмитриевой она безоглядно бросилась в этот роман, хотя была в это время невестой другого, жених её, друг детства Воля Васильев, в это время отбывал воинскую повинность. Через два года она вышла за него замуж и стала Васильева.

Сердце Гумилёва также не было вполне свободно. Начиная с 1903 года, он был влюблён в гимназистку Аню Горенко, сестру своего гимназического друга Андрея Горенко. Оба учились и жили в Царском Селе. К 1909 году Гумилёв получил уже не менее 6-7 отказов от Ани Горенко на предложения выйти за него замуж. Его угнетали её отказы, мучила ревность, он знал, что у неё был любовник. Когда жизнь стала невыносимой из-за терзавшей его безответной любви, он пытался умереть — уехал в Нормандию топиться. Попытка не удалась и он вернулся в Петербург.

Будущая Анна Ахматова уже с зимы 1905 года любила другого — своего бывшего репетитора по математике Владимира Викторовича Голенищева-Кутузова, но дружбы с Гумилёвым не прерывала. Владимир Голенищев-Кутузов был студентом Петербургского университета, приятелем мужа её старшей сестры Инны, Сергея Владимировича Штейна. На основании сохранившихся 10 писем Анны Ахматовой к С.В.Штейну исследователи её творчества называли его «душевным поверенным Ани Горенко». Письма к Штейну свидетельствуют, что любовь Ани Горенко к Кутузову была такой же несчастливой, как любовь Гумилёва к ней. Из письма августа 1906 г: «...Даже стыдно перед Вами сознаться: я до сих пор люблю В.Г.-К. И в жизни нет ничего, ничего, кроме этого чувства.» Из 2-го письма 1906 г.: «...Говорил ли Вам Андрей, как я в Евпатории вешалась и гвоздь выскочил из известковой стенки? ...Мама плакала, мне было стыдно — вообще скверно.» А в её дневнике запись от конца декабря 1905 г.: «попытка самоубийства: Резала вены: «кухонным грязным ножом, чтоб заражение крови... Мне 16 лет было».

Измученный любовью к Ане Горенко, её постоянными отказами, и нежеланием воспринимать его серьёзно, Гумилёв сделал предложение своей новой возлюбленной Е.И.Дмитриевой, но получил отказ. Видимо, таким образом Дмитриева решила сохранить верность жениху — Воле Васильеву. В мае 1909 г Гумилев пригласил Дмитриеву в Коктебель к Волошину, не подозревая об их истинных взаимоотношениях. Она согласилась. Их роман расцвёл. Для обоих первые дни в Коктебеле были феерическими. Романтические прогулки по красивейшим местам, морские купания, увлекательные беседы, близость мужчины и женщины. Гумилёв в то время писал поэму «Капитаны» и по ночам читал куски из неё подруге. Возможно, в этот период, Гумилев, человек большого мужского благородства, сделал Дмитриевой повторное предложение, она в «Исповеди» сообщает, что он делал ей предложение не один раз. Но неожиданно, как она пишет, в душе её всё смешалось: образ Волошина, его поэзия, он старше на 10 лет (Гумилёв — ровесник), добавлю от себя — и облик греческого Бога с Олимпа с могучим торсом, заслонил Гумилёва и овладел её воображением. Она попросила Гумилёва уехать, ничего не объясняя, что он и сделал, сочтя это женским капризом. Она же осталась с Волошиным в его доме до конца сентября и позже писала, что это были лучшие дни её жизни. Здесь в эти дни и родилась Черубина де Габриак, ставшая самой яркой мистификацией в Истории русской литературы двадцатого века. Автором этой мистификации и звучного псевдонима был Максимилиан Волошин.

В 1909 году в Петербурге открылся новый журнал «Аполлон». Из воспоминаний А.Н. Толстого: «...Открылся „Аполлон“ с выставками и вечерами поэзии... чтения о стихосложении, начатые весною на „Башне“ у Иванова были перенесены в „Аполлон“ и превращены в Академию Стиха. Появился Анненский, высокий, в красном жилете, прямой старик с головой Дон Кихота, с трудными и необыкновенными стихами... Играл Скрябин. Из Москвы приезжал Белый с теорией поэтики в тысячу страниц...„. Главный редактор Сергей Константинович Маковский — рафинированный эстэт, воплощение элегантности и аристократических манер, любивший также красивых элегантных женщин, ратовавший за то, чтобы в редакции были красивые дамы, по меньшей мере балерины из кордебалета, а мужчины являлись в редакцию в смокингах. Елизавета Дмитриева принесла ему свои стихи, надеясь их опубликовать. Гумилёв до этого предлагал ей помощь, он был членом редакции, но она отказалась. Маковский не счёл их подходящими для публикации, и невзрачная внешность её ( маленькая, полненькая, прихрамывающая) ему, наверно, не приглянулась. Волошину стихи её нравились. У него возникла идея: он отобрал лучшие из них, которые могли заинтриговать столичную художественно-литературную элиту, придумал псевдоним, да еще с таким красивым именем, и образ таинственной иноземной красавицы — молодой поэтессы — готов.

В конце августа 1909 года редактор «Аполлона» получил письмо, запечатанное чёрным сургучом с девизом на печати «Vae victis» — Горе побеждённым! В конверте, благоухавшем тонкими, изысканными духами, было несколько листков с траурной чёрной каймой, переложенных засушенными листочками, цветами и лепестками цветов и несколько стихотворений, написанных по-русски и письмо, написанное по-французски изящным остроугольным почерком. Обратного адреса не было, подписано одной буквой «Ч». Маковский стал регулярно получать прекрасно благоухавшие конверты с вложенными в них засушенными цветочками-лепесточками и мелко исписанными листками в траурной кайме со стихами рыцарско-романтической патетики. Маковский позже писал: «...стихи меня заинтересовали не столько формой, сколько автобиографическими полупризнаниями...». Он увидел в стихах образ юной красивой девушки с печальной и таинственной судьбой. Лето этого года Маковский был сильно болен, простуженный после поездки в Финляндию, ему был предписан постельный режим на несколько недель. Пришедшее в это время письмо со стихами, как бы вывело его из скучной повседневности и захватило своей таинственностью. Когда Волошин пришёл к нему через пару дней разнюхать реакцию на полученное письмо, он увидел у него А.Толстого, красного от смущения, слушавшего стихи, которые недавно в Коктебеле у Макса читала, лежавшая в темноте на полу, Лиля Дмитриева. Толстой не знал, как ему реагировать. Волошину удалось шепнуть: «Молчи, уходи!», что тот и сделал. Через несколько дней в квартире Маковского телефонный звонок и он услышал чарующий волшебный голос, который принадлежал юной поэтессе. В своих мемуарах Маковский писал: «Голос у неё оказался удивительным: никогда, кажется, не слышал я более обвораживающего голоса. Не менее привлекательная была и вся немного картавая, затушёванная речь: так разговаривают женщины очень кокетливые, привыкшие нравиться, уверенные в своей неотразимости.»

Наибольший интерес в кругу «Аполлоновцев» вызывали полупризнания «прекрасной незнакомки»: она намекала, что происходит из древнего, едва ли не царского рода, необычайно хороша собой, томится на чужбине и несёт крест избранничества и мучительной любви. Волошин принимал непосредственное участие в составлении писем Черубины к Маковскому, был руководителем и блистательным режиссёром этой игры. Переписка становилась всё оживлённей, а Маковский всё чаще советовался с Волошиным, что писать в ответ и называл Волошина «мой Сирано». Маковский при встречах с Волошиным, показывая ему письма Черубины, написанные или отредактированные самим Волошиным, говорил: «Какая изумительная девушка! Я всегда умел играть женским сердцем, но теперь у меня каждый день выбита шпага из рук.» Волошин радовался, что его чудная идея проходит в жизни, как по маслу и добавлял ещё масла в огонь, уже сжигающий Маковского. Он постоянно хвалил стихи Черубины и писал в «Аполлон» восторженные рецензии: «...достоверно то, писал он, что стихотворения Черубины де Габриак таят в себе качества драгоценные и редкие: темперамент, характер и страсть. Нас увлекает страсть Лермонтова. Мы ценим темперамент в Бальмонте и характер в Брюсове но в поэте — женщине черты эти нам непривычны, и от них слегка кружится голова. За последние годы молодые поэты настолько подавили нас своими безукоризненными стихотворениями, застёгнутыми на все пуговицы своих сверкающих рифм, что эта свободная речь с её недосказанностями, а иногда ошибками, кажется нам новой и особенно обаятельной...» Не один Маковский, многие «Аполлоновцы» сходили с ума от её искусительных стихов. Вот два образца из них:

Лишь раз один, как папоротник, я
Цвету огнём весенней,пьяной ночью...
Приди за мной к лесному средоточью
В заклятый круг,приди,сорви меня.
Люби меня. Я всем тебе близка.
О, уступи моей любовной порче
Я, как миндаль, смертельна и горька,
Нежней чем смерть, обманчивей и горче.

* * *
С моею царственной мечтой
Одна брожу по всей вселенной,
С моим презреньем к жизни тленной,
С моею горькой красотой.

Царицей призрачного трона
Меня поставила судьба...
Венчает гордый выгиб лба
Червонных кос моих корона.

Но спят в угаснувших веках
Все те, кто были бы любимы,
Как я печалию томимы,
Как я, одни в своих мечтах.
Не разомкну заклятый круг,
К чему так нежны кисти рук,
Так тонко имя Черубины?

«Ей посылали корректуры с золотым обрезом и корзины роз. Её превосходные и волнующие стихи были смесью лжи, печали и чувственности». «Влюбился весь „Аполлон“ — имён не надо. Их было много, она — одна. Они хотели видеть, она — скрыться...» — писала Марина Цветаева в очерке «Живое о живом».

Маковский уже настойчиво требовал свидания. На все просьбы увидеть её Черубина отвечала отказом, ссылаясь на то, что живёт с очень суровым католиком отцом и под присмотром строгого духовника — иезуита. Она говорила ему по телефону: «Завтра я буду кататься на островах. Сердце Вам подскажет и Вы узнаете меня...» Он ехал на острова, «узнавал» её, потом по телефону описывал её наряд, автомобиль. Она смеялась: я никогда не езжу в автомобиле, только на лошадях. Завтра я буду в одной из лож бенуара на премьере балета, забавлялась она, играя в «кошки — мышки», Сергей Константинович мчался в театр, высматривал самую красивую из дам в ложах бенуара, уверенный, что узнал её. На другой день она ему по телефону: «Я уверена, что Вам понравилась дама в первом ярусе бенуара в розовом платье, которую сопровождал седой старик с плоским лицом». В очередной раз она сказала, что уезжает на неопределённое время в Париж к своей модистке. Маковский сходил с ума. Иннокентий Фёдорович Анненский, глядя, как эта неожиданная любовь буквально съедает главного редактора на глазах, сказал ему: «Сергей Константинович, нельзя же так мучиться, поезжайте в Париж и разыщите её там, а я побуду в редакции за Вас...», даже деньгами предложил ссудить. Маковский колебался, но не поехал. Весь этот «Бум» в «Аполлоне» не обошел стороной Гумилёва, он тоже влюбился в Черубину и мечтал завоевать её, не подозревая, что Черубина не кто иная, как Лиля Дмитриева, с которой он провёл в близости прошлое лето и которая перешла из его рук в руки Волошина. Необходимо заметить, что Гумилёв за все три месяца мистификации никогда и нигде не высказал ни одного слова о стихах Черубины де Габриак, хотя внимательно следил за творчеством молодых, начинающих поэтов и своевременно писал рецензии об их сборниках и стихах. Возможно, он раскусил эту игру, но из гордости, презрения, благородства — молчал. Ведь он, должно быть, знал стихи Лили Дмитриевой ! Как бы то ни было — легенда гласит, что он был неистово влюблён в таинственную испанскую аристократку, пишущую стихи, которыми восторгался «Аполлон», и был уверен, что покорит испанку, как только встретит её. Разумеется влюблённость в Черубину не была всеобщей, некоторые в «Аполлоне» открыто считали стихи Черубины мистификацией и подозревали самого главного редактора, так как все сведения о ней выходили в свет обычно из его кабинета. Первый высказал сомнение И.Ф. Анненский: «...Нет, воля ваша, что-то в ней не то. Нечистое это дело...» и всё же посвятил ей несколько строк в своей статье о молодых поэтах. Подвох заподозрил и Вячеслав Иванов, встретив Волошина, сказал ему: «Мне нравятся стихи Черубины, но если это мистификация — то гениальная», ожидая, что Волошин «каркнет», но тот не «каркнул» и в поздних мемуарах самодовольно гордился этим. Лиля Дмитриева в то время спокойно посещала все мероприятия в «Аполлоне» и на «Башне» Вячеслава Иванова вместе с Волошиным, и глаза её сияли от удовольствия: все разговоры о Черубине шли при ней.

Атмосфера в «Аполлоне» накалялась. Алексей Толстой стал уговаривать Волошина прекратить игру, которая не приведёт к хорошему. Но Волошин увлёкся, не думая, что он играет судьбами и душами живых людей, а не марионетками, и в азарте игры уже не хотел остановиться. Лиля, сначала сиявшая и наслаждавшаяся этой игрой, постепенно стала тяготиться своей тайной, ей стало казаться, что её преследуют призраки, что за ней везде по пятам следует её двойник Она поделилась своими страхами с Гумилёвым, ища поддержки, хотела, чтобы он пошёл её провожать после поздно кончившегося собрания на «Башне» Иванова, но он удивился и счёл её сумасшедшей. Провожать не пошёл. Тогда она попросила её проводить Иоганнеса фон Гюнтера, молодого поэта, занимавшегося в «Аполлоне» переводами русской поэзии на немецкий язык и увлекавшегося оккультизмом. Гюнтер пошёл её провожать. Когда извозчик остановился возле её дома и Гюнтер помог ей сойти, Лиля сказала, что хочет немного пройтись. Они долго гуляли. «Она была в очень нервном, возбуждённом состоянии. Очевидно, Гюнтер добился от неё каких-то признаний...» — пишет Толстой. Наутро, после проведенной у Дмитриевой ночи, Гюнтер помчался прямо к Михаилу Кузмину со своей драгоценной новостью. Кузмин немедленно понёс её Маковскому. Маковский не хотел этому верить и позвонил по телефону Елизавете Дмитриевой. Его лицо и голос изменились, когда он услышал в ответ «волшебный чарующий» голос Черубины. Дмитриева до конца своей жизни не могла забыть, как изменился в тот момент его голос. В редакционных кругах стала расти сплетня. Гюнтер рассказывал, что Гумилёв говорит о том, как у них с Лилей был большой роман в Коктебеле. Гюнтер устроил Лиле «очную ставку» с Гумилёвым, которому она вынуждена была сказать, что он лжёт. Волошин почувствовал себя ответственным за всё и решил дать пощёчину Гумилёву по всем правилам дуэльного искусства: сильно, кратко и неожиданно как учил его сам Гумилёв за год перед этим. Толстой вспоминает: «Мистификация, начатая с шутки, зашла слишком далеко... В редакции „Аполлон“ настроение было, как перед грозой. И неожиданно для всех гроза разразилась над головой Гумилёва. Здесь, конечно, не место рассказывать о том, чего сам Гумилёв никогда не желал делать достоянием общества. Но я знаю и утверждаю, что обвинение, брошенное ему, — в произнесении им некоторых неосторожных слов — было ложно: слов этих он не произносил и произнести не мог. Однако из гордости и презрения он молчал, не отрицая обвинения, когда же была устроена очная ставка и он услышал на очной ставке ложь, то он из гордости и презрения подтвердил эту ложь. В Мариинском театре, наверху, в огромной, как площадь, мастерской Головина... произошла тяжёлая сцена в двух шагах от меня: поэт Волошин, бросившись к Гумилёву, оскорбил его. К ним подбежали Анненский, Головин, В.Иванов. Но Гумилёв, прямой, весь напряжённый, заложив руки за спину и стиснув их, уже овладел собою. Здесь же он вызвал на дуэль Волошина. Весь следующий день между секундантами шли отчаянные переговоры. Гумилёв предъявил требование стреляться в пяти шагах до смерти одного из противников. Он не шутил. Для него, конечно, изо всей этой путаницы, мистификации и лжи не было иного выхода, кроме смерти. С большим трудом, под утро, секундантам Волошина — князю Шервашидзе и мне — удалось уговорить секундантов Гумилёва — Зноско-Боровского и М.Кузмина — стреляться на пятнадцати шагах. Но надо было уломать Гумилёва.» Нам ясно, что сочувствие и симпатии А.Н. Толстого явно на стороне Гумилёва, несмотря на то, что он друг и секундант Волошина. Обратимся к воспоминаниям Волошина: «Мы встретились с ним в мастерской Головина в Мариинском театре во время представления „Фауста“. Головин в это время писал портреты поэтов, сотрудников „Аполлона“. В этот вечер я позировал. В мастерской было много народу, в том числе — Гумилёв. ...на полу были разостланы декорации к „Орфею“. Все были уже в сборе. Гумилёв стоял с Блоком на другом конце залы. Шаляпин внизу запел „Заклинание цветов“. Я решил дать ему кончить. Когда он кончил, я подошёл к Гумилёву, который разговаривал с Толстым, и дал ему пощёчину. В первый момент я сам ужасно опешил, а когда опомнился, услышал голос И.Ф.Анненского, который говорил: „Достоевский прав. Звук пощёчины — действительно мокрый“. ...На другой день рано утром мы стрелялись за Новой Деревней возле Чёрной Речки если не той самой парой пистолетов, которой стрелялся Пушкин, то во всяком случае современной ему.» Дуэль — для нас слово зловещее, жуткое — равное смерти. Дуэль вырвала у русского народа двух Великих поэтов — Пушкина и Лермонтова. Дуэль, о которой я рассказываю, по счастью, не только не имела зловещего конца, но имела забавные, смешные моменты. Оба дуэлянта опоздали к месту дуэли. Гумилёв прибыл на собственном автомобиле в дорогой шубе и цилиндре, но его машина застряла в снегу и её пришлось откапывать секундантам и дворникам. Волошин приехал на обыкновенном извозчике, но тоже застрял в сугробе и решил идти пешком, но по дороге потерял калошу. Стреляться без калоши он не хотел. Секунданты бросились разыскивать в снегу калошу, нашли и вернули владельцу. После чего «бесстрашный Гумилёв сбросил шубу с плеч. Остался в смокинге и цилиндре. Напротив стоял растерянный Волошин в шубе без шапки, но в калошах. В глазах его были слёзы, а руки дрожали». А дальше — выбранный распорядителем дуэли Толстой стал отсчитывать роковые секунды. Гумилёв стрелял первый и толи из-за своей врождённой близорукости и косоглазия, или просто не хотел попасть в Волошина, промахнулся. Волошин же, как впоследствии выяснилось, стрелять вообще не умел. Когда второго выстрела не последовало, Гумилёв в бешенстве закричал: «Я требую, чтобы этот господин стрелял!». Волошин, волнуясь, произнёс: «У меня была осечка». «Пускай он стреляет во второй раз» — крикнул Гумилёв. Волошин поднял пистолет, щёлкнул курок, но выстрела не было. Толстой подбежал к Волошину, выдернул из его дрожащей руки пистолет и выстрелил в снег, выстрел раздался. Тогда Гумилёв упрямо потребовал, чтобы Волошин стрелял третий раз. Секунданты, посовещавшись, отказали: это противоречило правилам. «Гумилёв поднял шубу, перекинул её через руку и пошёл к автомобилю». Не суждено было Николаю Степановичу Гумилёву умереть от Волошинской пули, ему была предназначена судьбой — чекистская, которую он предсказал себе в стихотворении «Рабочий».

Он стоит пред раскалённым горном,
Невысокий старый человек.
Взгляд спокойный кажется покорным
От миганья красноватых век.

Все товарищи его заснули,
Только он один ещё не спит:
Всё он занят отливаньем пули,
Что меня с землёю разлучит.

Пуля, им отлитая, просвищет
Над седою, вспененной Двиной,
Пуля, им отлитая, отыщет
Грудь мою, она пришла за мной.

Упаду, смертельно затоскую,
Прошлое увижу наяву,
Кровь ключом захлещет на сухую,
Пыльную и мятую траву.

magazines.russ.ru