Как любил я стихи Гумилева!
Перечитывать их не могу,
но следы, например, вот такого
перебора остались в мозгу:
"...И умру я не в летней беседке
от обжорства и от жары,
а с небесной бабочкой в сетке
на вершине дикой горы".
Как любил я стихи Гумилева!
Перечитывать их не могу,
но следы, например, вот такого
перебора остались в мозгу:
"...И умру я не в летней беседке
от обжорства и от жары,
а с небесной бабочкой в сетке
на вершине дикой горы".
Умывался ночью на дворе.
Твердь сияла грубыми звездами.
Звездный луч - как соль на топоре.
Стынет бочка с полными краями.
На замок закрыты ворота,
И земля по совести сурова.
Чище правды свежего холста
Вряд ли где отыщется основа.
Тает в бочке, словно соль, звезда,
И вода студеная чернее.
Чище смерть, соленее беда,
И земля правдивей и страшнее.
1921
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
1
В Исландии, на этом далеком северном острове, принадлежащем скорее Новому, чем Старому, свету, столкнулись в IX веке две оригинальные, нам одинаково-чуждые культуры — норманнская и кельтская. Там, почти под северным полярным кругом, встретились скандинавские воины-викинги и ирландские монахи-отшельники, одни вооруженные — мечом и боевым топором, другие — монашеским посохом и священной книгой.
Эта случайная встреча предопределила, казалось, всю дальнейшую историю острова: историю духовной борьбы меча с Евангелием, которое Переродило мощных морских королей IX века в мирных собирателей гагачьего пуха, рыболовов и пастухов наших дней.
С. Н. Сыромятников
Вчера было 26 августа — день смерти Николая Гумилёва. Точнее, ночь смерти — по некоторым данным, он был расстрелян в ночь на 26-ое.
Конечно, Гумилёв относится к той избранной группе поэтов, думая о которых, сразу вспоминаешь об их гибели. Безжалостность судьбы и героическая смерть настолько неотвратимо ярко пересеклись в небе его личности, что разговор о Гумилёве чаще начинается с этой скорбной звезды, а затем уже взор переходит на другие планеты его небосклона.
Мы как-то забываем, что нашим сердцем мы видим даже творчество Пушкина через призму его трагической кончины. Это относится и к Лермонтову, к Маяковскому и так далее. Однако, событие самой смерти Гумилёва тем не менее, на мой взгляд, более сложное. Более сложное, чем в большинстве вспоминаемых случаев. И Пушкин, и Лермонтов, например, поставили себя в однозначность условий русской дуэли, несравненно более жестокой, чем, скажем, европейская. Я уже не говорю о самоубийстве, выйти из которого невредимым затруднительно. Повторяю, я имею в виду не сложность чувствований и восприятий поэта, приведших в результате к такому исходу, а именно само событие. Дело тут не только в том, что у Гумилёва оно как бы затянулось. Неоднозначность ситуации заключается в том, что расстрела можно было избежать.
Елене дю Буше
Да, я знаю, я вам не пара,
Я пришел из другой страны,
И мне нравится не гитара,
А дикарский напев зурны.
Не по залам и по салонам,
Темным платьям и пиджакам —
Я читаю стихи драконам,
Водопадам и облакам.
Я люблю — как араб в пустыне
Припадает к воде и пьет,
А не рыцарем на картине,
Что на звезды смотрит и ждет.
И умру я не на постели,
При нотариусе и враче,
А в какой-нибудь дикой щели,
Утонувшей в густом плюще,
Чтоб войти не во всем открытый,
Протестантский, прибранный рай,
А туда, где разбойник и мытарь
И блудница крикнут: вставай!
Елене дю Буше
О тебе, о тебе, о тебе,
Ничего, ничего обо мне!
В человеческой, темной судьбе
Ты — крылатый призыв к вышине.
Благородное сердце твоё —
Словно герб отошедших времён.
Освящается им бытие
Всех земных, всех бескрылых племён.
Если звёзды, ясны и горды,
Отвернутся от нашей земли,
У нее есть две лучших звезды:
Это — смелые очи твои.
Среди многочисленных формул, определяющих существо поэзии, выделяются две, предложенные поэтами же, задумывавшимися над тайнами своего ремесла. Формула Кольриджа гласит: «Поэзия есть лучшие слова в лучшем порядке». И формула Теодора де Банвиля: «Поэзия есть то, что сотворено и, следовательно, не нуждается в переделке». Обе эти формулы основаны на особенно ясном ощущении законов, по которым слова влияют на наше сознание. Поэтом является тот, кто учтет все законы, управляющие комплексом взятых им слов. Учитывающий только часть этих законов будет художником-прозаиком, а не учитывающий ничего, кроме идейного содержания слов и их сочетаний, будет литератором, творцом деловой прозы. Перечисление и классификация этих законов составляют теорию поэзии. Теория поэзии должна быть дедуктивной, не основанной только на изучении поэтических произведений, подобно тому как механика объясняет различные сооружения, а не только описывает их. Теория же прозы (если таковая возможна) может быть только индуктивной, описывающей приемы тех или иных прозаиков, иначе она сольется с теорией поэзии.
Кроме того, по определению Потебни, поэзия есть явление языка или особая форма речи. Всякая речь обращена к кому-нибудь и содержит нечто, относящееся как к говорящему, так и к слушающему, причем последнему говорящий приписывает те или иные свойства, находящиеся в нем самом. Человеческая личность способна на бесконечное дробление. Наши слова являются выраженьем лишь части нас, одного из наших ликов. О своей любви мы можем рассказать любимой женщине, другу, на суде, в пьяной компании, цветам, Богу. Ясно, что каждый раз наш рассказ будет иным, так как мы меняемся в зависимости от обстановки. С этим тесно связано такое же многообразие слушающего, так как мы обращаемся тоже лишь к некоторой его части. Так, обращаясь к морю, мы можем отметить его родственность нам или, наоборот, отчужденность, приписать ему заботу о нас, равнодушие или враждебность. Описание моря с фольклористической, живописной, геологической точки зрения, часто связанное с обращением, сюда не относится, так как явно, что обращенье здесь — лишь прием и подлинный собеседник — некто иной.
Под острым впечатлением с некоторым опозданием дошедших до Крыма известий о неожиданной кончине Александра Блока и почти одновременно произошедшей трагической гибели Николая Гумилёва Максимилиан Волошин 12 января 1922 г. написал стихотворение «На дне преисподней» с его горькими, поистине трагедийными строками:
С каждым днем все диче и все глуше
Мертвенная цепенеет ночь.
Смрадный ветр, как свечи, жизни тушит:
Ни позвать, ни крикнуть, ни помочь.
Темен жребий русского поэта:
Неисповедимый рок ведет
Пушкина под дуло пистолета,
Достоевского на эшафот.
Может быть, такой же жребий выну,
Горькая детоубийца — Русь!
И на дне твоих подвалов сгину,
Иль в кровавой луже поскользнусь,
Но твоей Голгофы не покину,
От твоих могил не отрекусь.
Доконает голод или злоба,
Но судьбы не изберу иной:
Умирать, так умирать с тобой
И с тобой, как Лазарь, встать из гроба!
Придавая стихотворению обобщенно-символический характер, поэт просто посвятил его «памяти А. Блока и Н. Гумилёва», вовсе не пытаясь хоть в какой-то мере передать здесь свое личностное отношение к столь внезапно ушедшим в беспредельность вечности поэтам, не слишком частые в прошлом, но весьма подчас насыщенные различными событиями встречи Волошина с которыми оставили — при всей их краткости — достаточно заметный след не только в его биографии.
…Особенно интересно было видеть его в разговоре с Гумилёвым. Они явно недолюбливали друг друга, но ничем не высказывали своей неприязни: более того, каждый их разговор представлялся тонким поединком взаимной вежливости и любезности. Гумилёв рассыпался в изощренно-иронических комплиментах. Блок слушал сурово и с особенно холодной ясностью, несколько чаще, чем нужно, добавлял к каждой фразе: «уважаемый Николай Степанович», отчетливо, до конца выговаривая каждую букву имени и отчества.
Отношение их друг к другу не было равным. Гумилёв действительно высоко ценил Блока как поэта, был автором восторженной статьи о нем в журнале «Аполлон», и вместе с тем ему было чрезвычайно досадно, что Александр Александрович не разделяет его взглядов на поэзию. Блок отдавал должное эрудиции Гумилёва, но к Гумилёвским стихам относился без всякого энтузиазма. «Это стихи только двух измерений», — заметил он как-то, не то с досадой, не то с чувством какой-то внутренней обиды.
Я, что мог быть лучшей из поэм,
Звонкой скрипкой или розой белою,
В этом мире сделался ничем,
Вот живу и ничего не делаю.
Часто больно мне и трудно мне,
Только даже боль моя какая-то,
Не ездок на огненном коне,
А томленье и пустая маята.
Ничего я в жизни не пойму,
Лишь шепчу: «Пусть плохо мне приходится,
Было хуже Богу моему
И больнее было Богородице».
В оный день, когда над миром новым
Бог склонял лицо свое, тогда
Солнце останавливали словом,
Словом разрушали города.
И орел не взмахивал крылами,
Звезды жались в ужасе к луне,
Если, точно розовое пламя,
Слово проплывало в вышине.
А для низкой жизни были числа,
Как домашний, подъяремный скот,
Потому что все оттенки смысла
Умное число передает.
Та страна, что могла быть раем,
Стала логовищем огня.
Мы четвертый день наступаем,
Мы не ели четыре дня.
Но не надо яства земного
В этот страшный и светлый час,
Оттого, что Господне слово
Лучше хлеба питает нас.
И залитые кровью недели
Ослепительны и легки.
Надо мною рвутся шрапнели,
Птиц быстрей взлетают клинки.
Я жду, исполненный укоров:
Но не весёлую жену
Для задушевных разговоров
О том, что было в старину.
И не любовницу: мне скучен
Прерывный шепот, томный взгляд,
И к упоеньям я приучен,
И к мукам горше во сто крат.
Я жду товарища, от Бога
В веках дарованного мне
За то, что я томился много
По вышине и тишине.
И как преступен он, суровый,
Коль вечность променял на час,
Принявши дерзко за оковы
Мечты, связующие нас.
Все мы, святые и воры,
Из алтаря и острога
Все мы — смешные актеры
В театре Господа Бога.
Бог восседает на троне,
Смотрит, смеясь, на подмостки,
Звезды на пышном хитоне —
Позолоченные блестки.
Луна плывет, как круглый щит
Давно убитого героя,
А сердце ноет и стучит,
Уныло чуя роковое.
Чрез дымный луг и хмурый лес,
И угрожающее море
Бредет с копьем наперевес
Мое чудовищное горе.
Напрасно я спешу к коню,
Хватаю с трепетом поводья
И, обезумевший, гоню
Его в ночные половодья.
Прекрасно в нас влюбленное вино
И добрый хлеб, что в печь для нас садится,
И женщина, которою дано,
Сперва измучившись, нам насладиться.
Но что нам делать с розовой зарей
Над холодеющими небесами,
Где тишина и неземной покой,
Что делать нам с бессмертными стихами?
Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать.
Мгновение бежит неудержимо,
И мы ломаем руки, но опять
Осуждены идти всё мимо, мимо.
Как мальчик, игры позабыв свои,
Следит порой за девичьим купаньем
И, ничего не зная о любви,
Все ж мучится таинственным желаньем;
Да, я знаю, я вам не пара,
Я пришёл из иной страны,
И мне нравится не гитара,
А дикарский напев зурны.
Не по залам и по салонам
Тёмным платьям и пиджакам —
Я читаю стихи драконам,
Водопадам и облакам.
Я люблю — как араб в пустыне
Припадает к воде и пьёт,
А не рыцарем на картине,
Что на звёзды смотрит и ждёт.
Моё прекрасное убежище —
Мир звуков, линий и цветов,
Куда не входит ветер режущий
Из недостроенных миров.
Цветок сорву ли — буйным пением
Наполнил душу он, дразня,
Чаруя светлым откровением,
Что жизнь кипит и вне меня.
Я в лес бежал из городов,
В пустыню от людей бежал…
Теперь молиться я готов,
Рыдать, как прежде не рыдал.
Вот я один с самим собой…
Пора, пора мне отдохнуть:
Свет беспощадный, свет слепой
Мой выпил мозг, мне выжег грудь.
Здравствуйте, дорогие друзья. Я счастлив и польщен, что вы нашли возможность, невзирая на погоду, придти поговорить о Гумилеве. Но, с другой стороны, мы с вами встречались и в такие, казалось бы, холода, чтобы поговорить о предмете куда менее увлекательном, например, о Горьком, что, видимо, можно считать сегодняшний случай еще сравнительно щадящим.
Гумилеву в русской поэзии во многих отношениях не повезло. Это фигура чрезвычайно мифологизированная. Мифологизированная прежде всего в том отношении, что собственные его литературные декларации очень часто принимались за чистую монету. Гумилев был человек теоретический. Человек, который старался страстно следовать собственным широко декларированным принципам и, к сожалению, на этом очень часто ломал себя.