Вы здесь

Последний остров

4 Июля.  — Утром я взял Библию, раскрыл её на Новом завете и начал  читать очень прилежно, положив себе за правило читать её каждое утро и каждый вечер, не связывая себя определённым числом глав, а до тех пор, пока не утомится внимание.

В приведённых выше словах: « Призови меня в печали, и я избавлю тебя» — я видел теперь совсем иной смысл; прежде я понимал их, как избавление из заточения, в котором я находился, потому что, хоть на моём острове я находился на воле, он всё же был настоящей тюрьмой, в худшем значении этого слова. Теперь же я научился толковать эти слова совсем иначе; теперь я оглядывался на своё прошлое с таким омерзением, так ужасался содеянному мною, что душа моя просила у Бога только избавления от бремени грехов, на ней тяготевшего и лишавшего её покоя. Что значило в сравнении с этим моё одиночество?  Об избавлении от него я больше не молился, я даже не думал о нём: таким пустяком стало оно мне казаться. Говорю это с целью показать моим читателям, что человеку, постигшему истину, избавление от греха приносит больше счастья, чем избавление от страданий.

Даниэль Дефо «Робинзон Крузо»

* * *

Камень, на котором он сидел, был горячим и гладким. Человек называл  камнем  большой валун в форме перевёрнутой чугунной ванны, отполированный ветрами и крепко вросший в песок. От камня до океана было шагов тридцать. Когда он впервые сел на этот  камень, океан был от него шагов на пять дальше.  Материальным свидетельством наступления океана на сушу, для человека, сидящего на камне, был безобразный огрызок скалы, поросший водорослями, в каких-то лишайчатых ржавых пятнах, выступающий из воды, словно гнилой зуб в беззубом рту. 

  Человек уже не мог сказать, сколь долго он  живёт на этом острове, но  он  хорошо помнил,  что  было время, когда  эта уродливая скала с  таким же независимым видом стояла на берегу и океан доставал до неё только во время приливов и штормов. Теперь  её основание всегда было в воде, оголяясь лишь во время отливов.

Изо дня в день, из года в год и из века в век, воды океана накатывались на  этот скалистый клочок суши, затерявшийся в его просторах.  Иногда он с бешеным рёвом обрушивался  на скалы и берег, но чаще лизал его своим солёным и шершавым языком, а его верный и буйный друг ветер, посвистывая, помогал ему в этой вечной разрушительной работе.

Люди, приезжающие из года в год на одни и те же морские курорты, вряд ли замечают изменения, происходящие с морем. Они беззаботно купаются, отдыхают, загорают, веселятся и твёрдо уверенны, что и на следующий год найдут море на том же месте. Но для человека, сидящего сейчас на камне, такие «мелочи», как  наступление океана,  его незаметная и настырная борьба с берегом не могли остаться незамеченными: дни, которым он давно потерял счёт, дни похожие один на другой давно уже  начинались с того, что он приходил к своему камню.  По многу часов сидел он на нём неподвижно, с умиротворённым лицом, всматриваясь в бескрайнюю живую даль океана, иногда он закрывал глаза и дремал, уходил он только тогда, когда подступала жажда.  

Но так было не всегда. Были когда-то долгие  месяцы безумия, метаний, ярости, отчаяния, запредельной тоски, невыносимого страдания и жесточайшей апатии. После того, как океан выплюнул его к этому камню, он  долго не мог осознать явь это или сон; не верил своим ощущениям, бегал по берегу, отскакивал в испуге от ползающих змей, кричал что-то, потрясая кулаками. плакал.

В первую свою ночь  на острове  он не мог заснуть, ходил по берегу, удивлённо вглядываясь в  низкое небо, усыпанное  яркими звёздами, садился на песок, вглядывался в океан и мозг его отказывался принять очевидное.  Лишь в полдень следующего дня  он заснул на прогретом песке и когда проснулся, стал, наконец, понимать весь ужас случившегося.

Впрочем, его  тут же  посетила  незримая госпожа Надежда, лёгкая  в своих  проникновениях в сердца людей. Она подкинула ему  порывы естественного энтузиазма, веру, что всё это ненадолго, что его вот-вот найдут. Надежда надеждой, но нужно было есть и пить. Человек приспосабливался, он изучал остров, нашёл воду, искал еду. Время шло, ничего не менялось — спасатели не появлялись, дни были похожи один на другой с чередующимися приступами злобы и апатии, ночи были бессонны и тревожны.

Однажды  накопившиеся состояние отчаяния  выстрелило. Он стоял у  океана и  вдруг,  издав вопль,  бросился в его  бурные воды, потеряв контроль, забыв об акулах,  нагло подплывающих к берегу.  Он остервенело плыл к горизонту, будто видел  впереди близкую, заветную землю. Когда он стал терять силы,— а терять он их стал быстро, он не стал противиться океану, готовому забрать его в  свои тёмные глубины, а даже обрадовался тому, что страдания его будут,  наконец, окончены.

Он не утонул, и его не съели акулы. Очнулся он на берегу, на том самом месте, с которого бросился в океан. Выглядело это, как странное мистическое дежавю. Как это произошло, он понять не мог, но позже  стал думать, что возможно он и не прыгал в океан вовсе, а это было всего лишь галлюцинацией.  Именно тогда он впервые сел на этот камень и сразу же почувствовал нечто необычное: возникло мгновенное ощущение расслабленности, успокоения. Придя к камню в следующий  раз, он почувствовал тоже самое.  Сидение на камне странным образом мобилизовало его внутренние ресурсы, он это не сразу понял, но внутренне почувствовав скрытую силу камня, стал приходить сюда всегда. Со временем это стало для него  обязательным действием, каким-то  очень необходимым спасительным ритуалом.

Сидя на  камне, он забывал о еде, воде, своей горькой участи, мысли его текли ровно, взгляд, устремлённый в океан, будто проникал в те далёкие места населённые людьми, он вспоминал, мечтал, грезил, а иногда просто отключался, и тогда  взгляд его  становился пустым и мёртвым. В такие моменты он надолго замирал, превращаясь в  изваяние, сливаясь в единое целое с камнем, который становился постаментом этому живому изваянию. Со временем человек  стал думать, что не он  выбрал этот  камень, а  этот одинокий камень, стоящий здесь много веков выбрал  его, призывая  приходить и делить с ним  своё  горькое одиночество и подпитывать своей силой.

* * *

Человек облизал губы. Ему захотелось пить. Тяжело поднявшись, он, прихрамывая, пошёл прочь от океана по остывающему песку. Пройдя несколько шагов, он остановился и, обернувшись, некоторое время пристально вглядывался в необъятную, колыхающуюся зеленоватую бесконечность, будто надеясь увидеть там, что-то очень важное. Рядом с его ногами, сдвигая песок, и оставляя след, прошуршала крупная змея; человек  проводил змею равнодушным взглядом и продолжил свой путь. Он шёл вглубь острова на запад, туда, куда каждый день двигалось солнце. Солнце, красно-оранжевое, как огромный апельсин, уже почти прошло свой дневной путь и устало повисло у горизонта над океаном. Скоро оно должно было медленно опуститься в океан, передав своей вечной сменщице луне небесную вотчину.

Человек шёл, не глядя под ноги, и губы его шевелились. «Когда-нибудь проклятая вода доберётся и до моего друга камня и сожрёт его, тогда, наверное, исчезну и я. Мои кости будут валяться на этом песке, а в черепе будут откладывать яйца проклятые змеи… это последний мой остров, последний.  Проклятая старуха! Не увидеть мне островов, на которых я не успел побывать. Не увидеть... проклятая, проклятая, проклятая», —  шептали его губы.

Он остановился и опять обернулся к океану. Вздохнув, он  повторил громко: «Проклятая!», и продолжил свой путь. «Не сдохла ещё, наверное, проклятая. Зачем я сел в тот самолёт? Проклятая, проклятая, проклятая ведьма!», —  бормотал он бессвязно, медленно бредя по песку.

Человек был абсолютно наг, худ и чёрен. Кожа его словно была прокалена солнцем и выдублена ветрами. Волосы его свисали грязноватой серой спутавшейся массой до пояса.  Борода  неопределённого цвета длинной растрёпанной мочалкой лежала на его впалой груди. Лицо до самых глаз, тёмных,   с запавшими глазницами, заросло волосами. Босые ноги были с длинными кривыми,  загнутыми под пальцы ороговевшими ногтями. Между ног скукожился сморщенный срам,  и болталась такая же чёрная, как и сам человек мошонка.

Дорога шла всё время вверх, меж громоздких, отшлифованных солёными ветрами валунов. Человек часто останавливался передохнуть. Останавливаясь, он присаживался на камни. Дышал он тяжело, набирал воздух в грудь со свистом, широко открывая рот, в котором виднелись пеньки полусгнивших зубов, Передохнув, он вставал и брёл с отрешённым видом дальше, губы его всё время, что-то шептали.

Через какое-то время жизни на острове, человек почувствовал, что ему стало трудно говорить. Слова будто залипали в гортани и не хотели выходить. Он сообразил, что теряет  способность говорить, и тогда он  стал говорить с собой, и это стало у него стойкой привычкой.

Чтобы напиться воды ему каждый раз приходилось проделывать нелёгкий для него путь к источнику. В дни, когда его особенно сильно мучила жажда, это приходилось делать иногда ни один раз в день. У него не было никакой посуды, чтобы запастись водой.  Это был самый близкий  от океана-кормильца источник, и он находился гораздо выше его линии. Был ещё один, но  он был на противоположной западной стороне острова. Вода в источниках пахла сероводородом, но другой воды на острове не было.

Впрочем, источник, к которому он направлялся, был не совсем источником, каким люди себе, его обычно представляют —  это были тонкие струйки воды, стекающие по расселинам в скале, и,  что бы напиться,  нужно было припадать губами прямо к скале.  После дождей, которые здесь были частыми, в ямках и полостях скал у берега скапливалась  дождевая вода, и  тогда человеку  не нужно было  идти к источнику.

Здесь у воды было особенно много змей и ящериц, но человек давно не обращал на них никакого внимания. Это выглядело странно, но и живность этого острова, по всему, была равнодушна к человеку и не проявляла к чужаку никакой агрессии, будто он стал частью фауны острова.

Походы к воде отнимали у него много сил. Он мог бы устроить себе какое-то пристанище рядом с источником, чтобы не проделывать многократно столь изнурительный для него путь, но большую часть времени ему приходилось проводить у океана: там у него было логово, там была еда, там был камень.

Кормил человека трудяга-океан. Рацион человека был однообразным, но стабильным. В основном это были мидии, гроздьями облепляющие скалы и камни, крабы, иногда черепашьи яйца, а во время отлива, удавалось поживиться и кое-какой рыбой. Ел он это всё в сыром виде, «кухонными орудиями» для него были камни, среди которых был один острый,  формой похожий на тесак.

На острове не было животных, мясом которых можно было бы утолить голод. Было множество  змей, разнообразных расцветок, лягушек, ящериц, маленьких и очень крупных, похожих на маленьких крокодильчиков и сказочных василисков со страшными колючими гребнями на спине. Были и всякие стремительно передвигающиеся грызуны. Голод, говорят, не тётка, но человек так и не смог себя пересилить и  начать есть лягушек или грызунов, хотя они были лёгкой добычей.

Из растительной пищи ничего съедобного он на острове не обнаружил, хотя перепробовал всё: и корешки, и вершки редких растений, и мох, и водоросли. Однажды, съев какой- то сладковатый корень, он заработал кровавый понос и неделю предсмертного состояния с высокой температурой, бредом и рвотой, но выкарабкался. Единственным съедобным растительным продуктом, который он саркастически называл десертом, был не то камыш, не то осока, росший у источника. У растения был мясистый стебель, корень был с луковкой. Человек вырывал стебель вместе с корнем,  обмывал корень водой и съедал его. Корень был сладковатым на вкус.

Он научился добывать огонь трением, но недолго занимался этим, оставив эту утомительную работу: поддерживать огонь было трудно. Чахлая скудная растительность скалистого острова  создавала проблему с топливом. Океан иногда выбрасывал разный дровяной мусор, и можно было, походив по острову насобирать какого-то хвороста, но человек давно уже перестал этим заниматься. Он не хотел растрачивать свои силы, которых оставалось всё меньше и меньше; приучал себя к однообразной размеренной жизни,  старался не делать никаких лишних движений, ел совсем мало и старался много спать.

  Целый год на мягкой известковой скале он делал насечки острым камнем, что бы иметь представление о времени, но потом  перестал  вести этот скорбный дневник. В конце концов, он даже приблизительно не мог  представить себе, сколь долго он здесь находиться.

Логово себе он устроил в одном из гротов рядом с океаном. Один  из гротов был расположен своим входом на запад и ветер в него не задувал. Во время штормов океан выбрасывал на берег  водоросли, которые подсохнув, становились человеку постелью. Он постоянно натаскивал  охапки водорослей в свой грот, утепляя дно своего грота: на острове ночи  не всегда были тёплыми, да и дожди здесь были частыми гостями.

Во времена, когда ночи становились холодными, ему приходилось, как жуку зарываться в водоросли,  которые пахли больницей. Зарываясь в них,  он всегда вспоминал одно и то же: как мальчиком лежал в районной больнице, где ему удаляли гнойные гланды. Вспоминал мать,  которая приносила ему в больницу, где-то добытые апельсины,  и он,  хотя ему ещё больно было глотать, съедал апельсины,  давясь и мучаясь. Иногда воспоминания из той жизни, жизни среди людей обрушивались на него беспощадной лавиной, и он от этого не мог заснуть. Ворочался, стонал в полудрёме, вскакивал, садился, вытаращив глаза, и ему казалось,  что в его гроте кто-то тихо сопит, наблюдает за ним, а за его спиной невидимый человек передвигается,  повторяя его движения так,  чтобы он его не увидел. Полнолуния были для него жестоким наказанием.  За день-два до очередного полнолуния его начинали одолевать безотчётные страхи, приходила бессонница, начинала душить злая,  безысходная  тоска. Когда  луна  набирала полную силу, он,  не мог оставаться в своём гроте, дрожа, бежал  к камню, искать у него защиты.

Перевёрнутая сфера неба, усыпанная мириадами мерцающих звёзд, была совсем низко. Ему казалось,  что он остался  один во всей вселенной, сидит в  её центре  и  купол неба медленно опускается, сжимается, давит, надвигается на него, а ртутный свет луны, очерчивает эллипс вокруг камня, как прожектор,  освещающий  одинокого  артиста на  цирковой арене.

В  такие ночи  ему  было совсем  худо. Камень не справлялся с его муками.  Раскачиваясь на камне, он начинал плакать, потом плач его переходил в конвульсивные рыдания, а потом  и в страшный и скорбный вой. И только, когда из океана  медленно начинал выползать  диск  солнца, выбрасывая яркую дорожку к берегу, он обессиленный и опустошённый возвращался в грот, закапывался в водоросли,  но ещё долго не мог заснуть.

Но  было ещё «кое-что»,  и это «кое-что» было для него страшней полнолуния, которые, к счастью, бывают не каждый день. В какой-то момент его жизни на острове, когда он уже потерял счёт прожитым здесь дням, он однажды вспомнил один эпизод из своей жизни. Воспоминание было ярчайшим, оно было о дне, когда он со своим товарищем по кличке Татарин стоял на набережной Фонтанки после судебного процесса, и к ним подошла старушка, которую он принял за побирушку. Он вспомнил всё чётко  и в деталях; вспомнил всё, что говорила  ему эта женщина, её выцветшие светлые глаза, пришёптывающий голос, вспомнил,  почему она подошла к нему. Это воспоминание выстрелило странным образом: старуха «поселилась» в нём. Невидимый чип стал включаться в его голове голосом старухи, одной единственной фразой: « День к вечеру хорош». Это была последняя фраза, сказанная  ему  старухой в тот памятный день. Как только в его голове включался этот голос, он видел себя,  стоявшего  у ограды набережной,  рядом со старухой и Татарином. А с этого кадра плёнка памяти стремительно перематывалась назад, включаясь на том месте, где он стоит над той беременной женщиной, лежащей в неестественной позе на мёрзлом асфальте. Это выводило его из себя, он не хотел этого видеть и он люто ненавидел этот старческий голос, ставший кодом доступа, к воспоминанию, которое он пытался стереть из памяти. От «старухи» избавиться было не возможно. Она могла  «включиться» в любой миг и память тут же возвращала его в прошлое. И тогда он терял покой, слал  старухе страшные проклятья, слал их и своим бывшим  подельникам.

Долгими бессонные ночи, лёжа в своём гроте, он как книгу перелистывал всю свою жизнь. Перелистывал её многократно,  и  всякий раз, когда  в своих воспоминаниях он доходил до того момента, где он садится в ТОТ злосчастный самолёт, из-за которого он оказался на этом затерянном в океане острове, его охватывала неудержимая злоба. Особенно люто он ненавидел в такие моменты бывших своих товарищей Татарина и Сохатого, и, конечно же, старуху: со временем он уверился, что это не просто  старуха, а ведьма, которая  и  отправила его на этот остров, отомстив за свою погибшую родственницу. Он крыл их всех страшными словами, проклинал их и мир людей, в котором жили они. И совсем ему становилось плохо, когда он думал, что там, —  в мире людей, Татарин с Сохатым поднимают стаканы за упокой его души. Правда, всегда после этих мыслей приходила  более правдоподобная, реалистичная, хотя  и  страшная мысль о том, что, скорей всего, его кореша  и думать о нём давно перестали, нашли себе нового подельника, трясут  по-прежнему лохов толстосумов, жрут и пьют в кабаках, развлекаются со шлюхами. А может быть даже, и открыли своё дело, как об этом много раз заговаривал Сохатый.

«Татарин,  наверное, уже достроил свой дом в Васкелово,— думал он в такие моменты с бессильной злобой, - а мою квартиру и БМВуху, суки, продали, или под себя подгребли».

Когда он об этом думал, ярость выплёскивалась из его несчастного голого тела: он начинал бегать, нелепо размахивая руками, и посылать всевозможные страшные кары на головы Татарина и Сохатого. Буйство это кончалось всегда падением  на землю и конвульсиями. Потом он затихал, но долго не вставал с того места, где недавно бился в конвульсиях. Он долго лежал с  остановившимся взглядом, неподвижно не шевелясь, похожий в такие моменты на покойника. После таких вспышек он несколько дней мог не произнести  ни слова, почти ничего не ел, и сиднем сидел на своём камне у океана, покидая его лишь для того, что бы сходить к источнику.

«  «  « «  REF.

У  Сахалина была ещё неделя до отлёта в Россию, когда ему неожиданно позвонил Татарин и приказным тоном потребовал что бы он срочно возвращался, мол, проклюнулось очень выгодное дело, которое нужно сделать сейчас и по-быстрому. Звонок этот взбесил его. Во-первых, он терпеть не мог, когда с ним говорили таким тоном, во-вторых, ему здесь нравилось и хотелось ещё понежиться под ярким солнцем и развлечься: был конец ноября и возвращаться в холодный Питер  совсем не хотелось.

Он психанул, наорал на Татарина в телефон, популярно «объяснил» ему, что он не в Ленинградской области находиться, а на другом конце света, обозвав его козлом, послал «куда положено» в таких случаях и выключил телефон. Но настырный Татарин, который, обычно, никогда не обижался, не отвязался. Он опять позвонил этой ночью и ласково  стал  увещевать, намекая, что если дельце выгорит, то он сможет тогда отдыхать долго, сколько захочет.  Ещё раз обругав Татарина, Сахалин лёг спать, но заснуть не смог и раздосадованный вышел  прогуляться…

Он спустился в уютный бар-подвальчик. Там была русская водка, и он основательно заправившись, поехал на такси в аэропорт, узнать  расписание и наличие билетов.  Был рейс на завтра, но на него билетов не было. Следующий рейс по расписанию  должен был быть через неделю. Это его неожиданно обрадовало: где-то в закоулках его  сознания, не проявляясь остро, бродил невнятный, но требовательный  посыл о том, что лететь  сейчас не нужно.

Посыл был смешан с  каким-то невнятным неосознанным беспокойством, но удостоверившись, что он  сможет улететь домой  только через неделю, он  успокоился, решив, что сейчас с чистой совестью вернётся в тот понравившийся ему уютный бар в подвале, а Татарина, если он опять позвонит,  ещё раз пошлёт подальше, сказав, что  билетов нет.

  План на ближайшее время простой: сейчас он закажет билет до России, после до утра будет  пить в баре, уйдёт в номер, «сняв» проститутку. Но недаром говорят, что если хочешь  рассмешить Господа Бога — расскажи ему о своих планах.

Он стоял у кассы,  раздумывая,  и тут к стойке подошёл  клетчатый хмырь, одетый довольно странно для здешнего  климата. Он был в тёплом клетчатом пиджаке, чёрных суконных брюках, на шее у него был повязан  грязноватый, шёлковый платок, на ногах были драные кеды с болтающимися шнурками. Хмырь был кругленький, маленького роста, хорошо поддатый;  он всё время почёсывался и громко матерился по-русски. Подойдя к стойке, он приподнялся на цыпочках  и, стал, говорить с девушкой девушке за стойкой, на ломаном английском; в речи толстячка несколько раз прозвучали слова Moscow и Russia. Через минуту он говорил с толстяком.  Хмырь сдавал свой билет на завтрашний рейс: у него был здесь какой-то бизнес и образовались  заморочки.

Позже Сахалин никак не мог себе объяснить, что на него нашло тогда в аэропорту, почему наступило неожиданное помутнение рассудка, почему он выкупил тот злосчастный билет у хмыря, хотя твёрдо решил лететь домой через неделю?  Когда уже на острове, с ним «заговорила» старуха, он стал твёрдо верить, что это произошло именно из-за чар мстительной колдуньи, сделавшей заговор на его  гибель.

Они быстро сговорились с толстячком, переоформили билет и отправились в бар, где набрались  основательно. Через десять часов он сел самолёт и тут же отрубился. Из 152 человек, находящихся на борту этого самолёта, выжил он один. Большой «бум», унёсший жизни ста пятидесяти одного человека, сделал чернявый пассажир, сидевший в хвосте самолёта. Сделал с воодушевлением, твёрдо веря, что теперь он окажется в раю

PLAY  » » » »

Когда человек прошёл половину пути, и остановился в очередной раз передохнуть, ему показалось, что где-то далеко в небе появился и исчез какой-то звук. Это не был звук начинающейся грозы, хотя небо над океаном  очень быстро затягивали облака и ветер стал подымать волну. Он долго смотрел в небо над океаном, но  ничего не увидел кроме хаотичного движения облаков и побрёл дальше. Но вскоре он опять услышал этот звук. Звук появлялся и исчезал, он был похож на звук периодически разрываемой сухой плотной бумаги. Он опять остановился и повернулся к океану, прислонившись спиной к тёплой скале.

«Глюк», —  сказал он,  но не сдвинулся с места. В голове его включился поиск,  мозг медленно, как старенький зависающий компьютер стал перебирать варианты. Он искал определение этому знакомому, но забытому звуку, и неожиданно в голове замигало, сначала неуверенно,  а потом и ярко вспыхнуло: «Кукурузник»!

Звук принятый им за наваждение, был из его далёкого детства. Сколько раз он мальцом задирал  голову в небо, в котором цокающе тарахтели эти самолётики, и, приложив ладонь к глазам козырьком, провожал их взглядом!

У человека ослабели ноги, и болезненно застучало в висках. Самолёт? Ни разу здесь не пролетал моторный самолёт или вертолёт, и он давно уже сделал вывод,  что остров  находится далеко от большой земли. Реактивные самолёты летали. Очень высоко в небе он часто видел серебристые точки военных самолётов, оставляющих за собой белые шлейфы,  напоминающие ему о том, что он не один в этом мире,  что мир людей ещё существует.

Видел он самолёты и  ночами, когда сидел на своём камне, страдая от бессонницы и тоски. Несколько раз он  видел корабли. Они обычно шли далеко от острова, всегда у самого горизонта. А один раз из-за западной части острова, выскочила быстроходная яхта, и резво набрав скорость, унеслась на восток. Он не кричал,  не махал руками —  в это время он был у источника между скал и никто на яхте не смог бы его увидеть. И ещё однажды,  совсем близко от его острова,  проходили встречными курсами два огромных судна не то контейнеровозы, не то танкеры. Корабли прогудев, разошлись, будто приветствуя его.

Человек остановился и замер. Он напряжённо смотрел в небо, и, веря и не веря, что он слышал этот звук. Звук повторился! Он  стал хорошо слышимым,  то усиливаясь, то угасая, а потом  из-за облаков вынырнул, и сам самолёт.

Было видно, что с этим самолётом происходит что-то неладное: он, то нырял вниз, то судорожно взмывал вверх. Самолёту на острове сесть было негде: он весь представлял сплошной каменистый массив и напоминал  огромную старую сковороду, наполненную камнями разной величины.

Тем временем  винт самолёта остановился, и самолёт стал падать. Он не пикировал  носом вниз, а  всё ещё летел с выпущенным шасси, но уже было понятно, что чуда не произойдёт и он непременно упадёт. Самолёт уже был  так низко, что человек смог прочитать  на фюзеляже слово Patterson, выведенное золотым витиеватым шрифтом. Звук падения  был  оглушительным. Человек зажмурил глаза, вжался в скалу и с содроганием стал ждать взрыва, но взрыва не произошло. Он открыл глаза, нервно рассмеялся. С необычайной прытью, перепрыгивая с валуна на валун, или лавируя между ними, он заспешил к месту падения самолета.

Несколько раз он падал, больно ударяясь о камни, разбил в кровь колени, но, не останавливаясь, ни на мгновенье, он продолжал, двигаться к цели. Ему казалось, что он двигается  очень быстро, но на самом деле, уже прошло минут тридцать с того момента, как он начал свой бег к месту падения самолёта.

Когда он, наконец, увидел самолёт, упавший на небольшую площадку  между скалами, силы его покинули. Он лёг  спиной на плоский валун, сердце его выскакивало из груди, во рту пересохло, он жадно, как рыба, выброшенная на сушу хватал ртом воздух. Лежал он  долго, до тех пор, пока не пришёл в себя.  Когда встал, солнце уже наполовину погрузилось в океан, усилился ветер, океан стал волноваться, погода на глазах менялась, небо почти всё  затянуло облаками, которые  наперегонки двигались на запад. Человеку стало трудно дышать, болели ноги  и всё тело.

Он подошёл к самолёту, его потрясывало от нервного  возбуждения. Самолёт лежал на брюхе, рядом валялись колёса шасси. Хвостовая часть самолёта треснула, левое крыло срезало при ударе о скалы, тут же лежала часть винта и какой-то дымящийся агрегат. В кабине уткнувшись  в приборную доску светловолосой, выкрашенной в жёлтый цвет головой, сидел без движения  мужчина. Одного взгляда хватило человеку, что бы понять, что мужчина мёртв: из загорелой шеи  на рубашку натекла  тёмная кровь; плоть на шее была разорвана — безобразно торчали  шейные  позвонки.  Перекошенная дверь кабины открылась с трудом, человек  приподнял пилота за плечи, прислонил ещё податливое тело к  спинке кресла, он приподнял голову пилота за лоб и, придерживая её в таком положении, стал рассматривать лицо покойника. Это был белый мужчина лет сорока, лицо его было гладко выбрито, под нижней губой  торчал клочок выкрашенных в жёлтый цвет волос, в ухе была серёжка с прозрачным камнем, светлые глаза  были неестественно вытаращены.

Человек, отпустил  голову, и она упала на грудь. Глаза человека забегали по кабине, губы его с удовлетворением шептали: « А старуха говорила, что  я никогда не увижу людей, что остров будет безлюдным. А вот и гости прибыли, хотя  и дуба дали, значит не всё она, сука, знала, не всё! Значит, чары её не всесильны, срок их выходит? Должен быть телефон, телефон, телефон, телефон…»

Увидев на приборной доске наушники с микрофоном на тоненькой ножке, он стал крутить ручки различных приборов, но они не подавали признаков  жизни. Телефон он нашёл в нагрудном кармане рубашки пилота. Таких телефонов он никогда не видел. Корпус телефона был из дерева с золотыми вставками. Он долго не мог сообразить, как открыть этот телефон, что бы добраться до кнопок, когда, наконец,  у него это получилось, он  стал лихорадочно тыкать по кнопкам, но ничего не произошло — телефон молчал, дисплей его не светился. В отчаянии он ударил кулаком по  приборной доске. С неё отвалилась держащаяся  на магните фотография в золочёной рамке.  Он поднял фотографию  и  стал её рассматривать.

На  фото был запечатлён пилот самолёта и красивый длинноволосый парень. Оба были в шортах, стояли у пальмы на фоне моря и красивой яхты. Пилот, с нежностью глядя на парня, лицо которого было серьёзно, обнимал его за плечи. « Пидорюги, — просипел человек, с ненавистью отшвыривая в сторону фотографию.

Он открыл какой-то  ящик, стал выкидывать  на пол его содержимое. На пол упала упаковка презервативов, золотая зажигалка, пачка Мальборо и толстый блокнот в кожаной обложке, на которой тем же шрифтом что и на фюзеляже  самолёта была вдавленная надпись золотом Patterson. Это был ежедневник. Человек его отшвырнул, но тут же жадно схватил и быстро открыл. Взгляд его замер на титульной странице. Оторвав взгляд от блокнота, он недоумённо прошептал: «Две тысячи девятый год? Этот жмурик прилетел сюда, что бы сообщить мне, что я здесь уже…

Губы его  стали шевелиться он, что-то высчитывал, на лбу собрались морщины. Воздух очень быстро насыщался электричеством, стало влажно и сумрачно, в небе зарождалась гроза. Лицо  человека вдруг искривилось, он задрожал, на глазах его выступили слёзы.  Воздев свои костлявые руки к небу, он, потрясая ими,  закричал:

— За что? Этого… этого быть не может! шестнадцать лет!? Почему, почему я? Проклятая старуха, проклятая! Подлая тварь, ты прислала мне этого  жмурика, что бы сообщить, сколько я здесь кантуюсь? Старик, ты там, у себя на небе видишь и слышишь меня, ответь: за что мне это? Боженька, давай, побазарь со мной, расскажи мне, за что ты так со мной? Что я самый херовый человек на свете, что бы так со мной поступить? Я, боженька, таких тварей в жизни своей видел, таких беспредельщиков,  таких сучар, что я перед ними дитя невинное. Ты их  тоже ведь видел? Ведь так? Ты же, говорят, всё видишь, но  их ты не трогал, а меня кинул сюда. Зачем ты спас  меня от смерти?  Зачем ты угробил всех в том самолёте, а меня закинул сюда? Это твоя справедливость? Да лучше бы ты меня убил вместе со всеми! Так жить, как я живу, лучше не жить — это хуже смерти. Убей меня прямо сейчас, убей, прошу тебя, давай жахни в меня молнией, и забери на небо или под землю — уж лучше там перед кем-то отчитываться, терпеть ваши сковородки, но с кем-то говорить, хоть с Сатаной, хоть с чертями, чем  здесь с ума сходить. Шестнадцать  лет!  Я-то думал, что я года два здесь. Шестнадцать долбаных лет, как один день… это что ж… мне… тридцать девять лет? Меня там, у людей давно все забыли… похоронили. И мать моя умерла, наверное. За что ты, так со мной? Молчишь? За что?  Нет,  сил у меня больше жить… нет сил у меня. Я сам не могу себя убить… я хотел, но не смог… суки… падлы… ненавижу… ненавижу… всех ненавижу,  проклятая старуха, колдовка проклятая… это всё она... ты ей помог…

Речь его стала бессвязной, он что-то  крича, грозил и грозил небу костлявыми руками, сжатыми в кулаки, а небо темнело и темнело, будто кто-то плавно прокручивал реостат, уменьшая напряжение. И вдруг, будто накрахмаленную пересохшую простыню разорвали в небе,  небо треснуло, и его прошила вспышка первой молнии,  похожая на вспыхнувшее разом  засохшее дерево, выдернутое из земли вместе с корнями;  глухо прокатился по небесной выси  гром, за первой молнией  сверкнула ещё одна,  ещё и ещё;  стало совсем темно и небеса разверзлись: хлынул ливень, а человек всё стоял и тряс кулаками, глядя в небо, посылая проклятия  небу, Богу, природе, всему миру. Ливень с ветром хлестал его тощее высохшее тело, а он будто и не замечал буйства природы, всё кричал и кричал.

  Потом он стал  хохотать. Он не мог остановиться, всё хохотал и хохотал, с лицом искаженным гримасой страдания. Хохот перешёл в рыдания. Он теперь не грозил небу, плача он говорил  сам с собой, — говорил  страшно ругаясь. Когда он упал на землю,  он уже не говорил, а шептал устало: « шестнадцать долбаных лет…я долгожитель острова… единственный. Да я бы уже давно из тюрьмы вышел, если бы тогда не отмазался. Спокойно бы отсидел  и по половине бы давно вышел.  За что?  За что это мне? Лучше бы я умер в том самолёте, лучше бы умер, лучше  бы сдох… старуха… сдохнуть тебе, сдохнуть…».

  Он бормотал  это всё тише и тише и наконец,  обессилев, замолчал. Он лежал, распластавшись на песке,  лицом  к небу с открытыми глазами, а небо грохотало свою электрическую симфонию, озаряя остров и океан всполохами,  поливая  ливнем  распластавшегося  на земле  человека.

 

« « « «  REF.

— Слышь, Сохатый, почему улица Институтской называется?—  спросил Татарин, передавая папиросу короткостриженному, с крепкой шеей парню,  сидящему рядом с водителем.  Татарина  на самом деле звали Денисом, кличку Татарин он получил за чернявость, скуластость и раскосость тёмных глаз.

Сохатый,  принял папиросу,  сделал пару затяжек, задерживая в лёгких дым и передавая папиросу водителю,  ответил,  откидываясь расслабленно на спинку сиденья:

—  А здесь, братан, тихий еврейский район. Они ж все грамотные и учёные,  по два института позаканчивали и привыкли жить с комфортом. Все дома эти кооперативные, вникаешь, Татарин? У работяг в советские времена бабок не то, что бы на кооперативы, на жрачку не всегда хватало, а эти шустряки всегда деньги умели клепать. Покупали и квартиры и машины. Здесь в парке, —  прямо смотри, дубина, Лесная Академия,  да и вообще всяких институтов  в районе навалом.

По салону машины плавал густой конопляный дым. Парня,  только  что говорившего звали Олег, Сохатый была его фамилия. В этой компании,  где у всех были клички, за ним вместо клички закрепилась  его фамилия. Олег был питерцем,  а Татарин,  из какого-то посёлка в Башкирии.

—  А этот, у которого мы сейчас были, тоже типа еврей? — толи спросил,  то ли резюмировал Татарин.

—  Похоже, что да, —  ответил Сохатый, закрывая глаза. —  Хороший «план», раздумчивый такой  башню не сносит и успокаивает, только жрать сильно захотелось. Ты где такую «дурь» купил, Татарин?

—  У азеров в кафе на Просвещения. Кстати, можем к ним  заехать сегодня. У них шашлыки хорошие, и ещё супчик национальный в горшочках с горохом и бараниной, а заодно ещё «плана» прикупим,  — ответил Татарин, закуривая сигарету.

Водитель,  выкурив папиросу,  выбросил её в окно, оскалив зубы, быстро глянул в зеркало заднего вида на Татарина и сказал, ухмыльнувшись:

—  А ты бы свои бабки, Татарин, отдал бы, если бы тебя вот так, кто нибудь,  как мы этого маромоя, утюжком горячим погладил?

—  А,  чё,  героя из себя строить? Ты его морду видал,  как у него зрачки скакали и как он змеёй извивался и дёргался? Он же ещё и обосрался, кажется, такая вонь стояла. А ты,  Сахалин, чё, не отдал бы, типа, ты Александр Матросов?

— Я бы? Я бы,  постарался горло перегрызть, как-нибудь изловчился бы. Молотил бы  всем, что под руку попадётся.

  — Ну, это как карта бы легла. Попал бы на отморозков  — замочили бы тебя и дело с концом.  А лоху этому  теперь в России  придется тормознуться, с Израилем подождать придётся. Придётся копить опять, что бы на родину предков вернуться. Да и подлечить раны боевые ему необходимо,— хохотнул  Татарин.

— Думаешь это последние его деньги? У таких в загашнике всегда запас есть, да и народ это такой вёрткий — выкрутится,  —  сказал Сохатый.

Водитель, которого Татарин назвал Сахалином, немного помолчав, сказал:

— Ты б, Татарин, бабки посчитал.

— А чё их считать? Как Светка сказала, что за тридцать штук он хату продал, так оно и есть: вот они три пачки баксов, по десять штук в каждой. Он не успел ещё ничего потратить. Так, что нужно Светке её долю везти, как договаривались, её десять процентов,— зевая, ответил Татарин

  Немного помолчав,  Сахалин, пожевав губами,  проговорил раздумчиво:

—  Это ж три штуки «бакинских», —  не жирно ей будет? Может, пацаны,  дадим ей две с половиной, скажем, что клиент уже потратил пять штук? Такие бабки ей с воздуха ломятся.

  В машине повисла продолжительная пауза. Сохатый смотрел, наморщив лоб в окно, Татарин громко сопел. Как-то неуверенно он произнёс:

—  Не в жилу как-то… Мы с ней давно уже работаем. Тёлка ценная, где будем искать такую, которая в руэлтерах работает?

—  В риэлторах, —  поправил Татарина Сохатый. —  И не глядя на Сахалина, продолжил:

— В натуре, Сахалин, без наводчицы работать будет трудно. Слышал такое выражение: информация решает всё?

  — Ну и хер с вами, — передёрнув недовольно плечами,  сказал Сахалин. —  Но я всё равно считаю, что жирновато ей такие бабки отстегивать. Сидит в своём офисе, жопу просиживает, и на тебе: и  хату  уже купила на Васильевском и тачку.

— Не жадничай, ты же совсем не в накладе. Пока всё катит,  будем по старым фишкам играть, а там видно будет,— ответил на это Татарин. И, помолчав немного, сказал повеселевшим голосом:

— Ну, что разбежимся теперь ненадолго, как договаривались, передохнём от трудов праведных? Ты куда, Сахалин,  —  опять на острова?

—  Не решил ещё,  —  ответил Сахалин. —  Я всё на культурных островах бывал. На, Кипре, Мальте. У узкоглазых был в Таиланде. Хотелось теперь, типа, на необитаемом побывать. Смотрел кассету недавно про Галапогосовы острова,  прикольно там. На Кубе тоже клёво, а может,  вообще, в Австралию ломанусь. Это тоже остров, только большой.

— Смотри,  что бы кенгуру тебя там копытом не отоварил, —  опять хохотнул не к месту Татарин. — А ты дома-то у себя на Сахалине давно  был? За матушкой-то не соскучился?

—  А хера там делать? —  ответил Сахалин, почему-то раздражённо. —  Там кроме бухалова нечем заняться. А матери я бабок постоянно шлю. Она таких денег в жизни в руках не держала. Пишет, соседи все иззавидовались, бегают денег к ней подзанять. Она с каким-то хмырём сошлась. Говорит, мол, работящий. Работящий — это значит, дров наколоть может, гвоздь забить, и пьёт не больше литра в день.

—  А папашка твой где? Умер? —  спросил Татарин.

— Издох, —  кивнул головой Сахалин. —  После третьей отсидки пришёл с туберкулёзом и с порога матери в торец врезал: типа хозяин вернулся. Я его тогда отметелил — он неделю не вставал с кровати. Наказал ему мать не трогать больше. Успокоился. Мать, дура, обиделась на меня, нельзя, как бы, на отца руки подымать. Через месяц откинул копыта папаша, — инфаркт. Я вообще охереваю: чё всех в зону так наших поселковых тянет? По два, по три срока почти все оттянули. Ладно бы, по-крупняку чего. А то или челюсть своротят кому, или ножом пырнут, или своруют на пропой,  по пьяни грохнут кого,  снасилуют. Нищета голяковая. Безнадега там. У нас в посёлке каждый второй по два срока тянул…  и я, не уедь с острова, тоже кого нибудь, пришил  бы, наверное... или спился бы.

—  Ты матери  о работе своей, что пишешь? —  заинтересованно спросил Татарин.

—  Менеджером говорю, работаю, —  хмыкнул Сахалин.

Татарин рассмеялся:

— Менеджером по продаже горячих утюгов. Короче, у вас там, на Сахалине все, в натуре Робинзоны,  живёте, как необитаемом острове пираты, которых с корабля скинули.

Сахалин на это ничего не возразил. Он пристально глядел в лобовое стекло, лицо его стало понурым. Исчезло  несколько брезгливое скучающее выражение лица.

Татарин закурив, сказал:

—  А мой, когда с последней отсидки вернулся, таким тихим был. Всё молчал, улыбался всем, особенно детям. И ходил тихо, тихо. Чё нибудь, делаешь, —  он подкрадётся сзади и наблюдает. Обернёшься —  он улыбается, стоит. И улыбка, как у дурика. Я-то врубился, что крыша съехала у старика. А мать говорила, хе-хе, что он типа тоскует очень, от того, что мать свою не похоронил. Он тогда сидел, а когда вышел, поехать на могилу не смог. Это далеко, в Архангельске, а денег поехать, туда не было. Потосковал он так пару месяцев, а потом новому участковому башку проломил. За то,  что тот  паспорт потребовал показать. В зоне и помер.

—  Сохатому повезло. Он у нас пацан городской, с паровым отоплением жил, как дрова колоть не в курсах. У него и детство счастливое было, а отец  не халам-балам —  капитан дальнего плавания, —  с сарказмом произнёс Сахалин, быстро взглянув на понурое лицо товарища.  —  Так ведь, Сохатый? Расскажи про папашины подвиги. Колись.

—  Ты чего? Подкалываешь? Не было у меня отца. Нет, он был, конечно, но я его не помню. Это мать  пургу гнала.  Втюхивала ребёнку про отца подводника, который утоп, выполняя важное правительственное задание, —  заговорил Сохатый неохотно. —  Бабушка потом мне рассказала, что  свинтил он от нас в неизвестном направлении,  когда я на свет Божий явился. Говорила, что это аферюга, какой-то приезжий был из солнечного Сухуми. Подкатился к матери, она красивая была. В библиотеке Морского клуба работала, мы тогда на площади Труда жили. Я в школе постоянно дрался из-за этого «подводника». У всех отцы были, а я всё, как дурак доказывал всем, что мой скоро из плавания придет, и мы с ним на рыбалку пойдем. Пацаны подковыривали:  пришёл, мол,  папаня  твой с плавания уже или ещё задание секретное не выполнил?  А… не хочу вспоминать,  тошно становится. Пацаны, а давайте вместе в Крым ломанёмся, как в прошлый раз. Мы ж там так оттопырились тогда. Там такие тёлки на молоке колхозном откормленные, дёшево всё и почти всё по – нашенски, по-славянски. Ты, как, Сахалин? Поедем, а?

— Не, я в Крым не хочу — сразу ответил Сахалин. —  Там у меня такое ощущение было,  будто  я дойная корова и хохлы меня всю жизнь только и ждали,  что бы мои деньги поиметь. Ну, очень жадные они.

—  Да нормально  там, не такие уж и бабки большие они дерут. Так у них же всё дешевле, —  вступил в разговор Татарин. — Они там бедно живут с работой херово у них, а летом надо успеть на зиму заработать.

— А у нас на Сахалине,  что богато живут? Там вообще негде денег взять, — не курорт,  лохи не приезжают оттопыриться,  — ответил Сахалин. —  За границей я себя лучше чувствую. Там на всё цена известна. Лишнего не возьмут, плати как все и бери, что надо. Платишь — уважают. Всему там цена есть. А у наших в Крыму  так: десять рублей с тебя поимел и на себя долго, потом обижается,  мол, можно было и двадцать или тридцать поиметь,  типа лоханулся, ходит после с мордой обиженной.

— Бабки им тяжело достаются, —  бросил Сохатый.

—  А нам,  что легко они достаются? —  буркнул Сахалин.

— Сравнил. Чё сильно напрягаешься? Тачку в любой момент поменять можешь. Хату  имеешь, в ресторанах хаваешь, одет, обут, — воскликнул Татарин.

—  И пулю могу в любой момент схлопотать или на нары определиться, — не согласился Сахалин.

—  Так ты куда? —  спросил у Сахалина Сохатый.

—  Наверное, на Кубу.

— А чего тебя всё на острова тянет?

—  Не знаю. Я пацаном всё про острова читал, про пиратов. Не мог поверить,  что такие острова есть,  на которых всегда лето, фруктов завались,  люди в шортах ходят круглый год, и тётки полуголые.  Да и, вообще, на островах люди, как будто по-другому живут,  никак в  городах, где,  чтобы до моря добраться три дня ехать нужно.  Там,  куда ни пойдешь, придёшь опять к морю. А море я люблю. Там воздух совсем другой. Не знаю, как сказать,  но тянет меня всегда, хрен его знает почему…

— Ну ладно, островитянин, усмехнувшись, сказал Сохатый. — Будь на связи, что бы ни отключал телефон как в прошлый раз.

— Это когда на Кипре был?

— На Кипре, на Кипре.  

— Тёлка попалась ненасытная, какая-то полячка из Будапешта — у неё муж импотент. Так она мне  спать  не давала, а телефон заставляла выключать.

— А ты, Татарин, куда? Хотя, хочешь, скажу, что ты будешь делать?— повернулся к Татарину Сохатый.

Татарин ответил, вздохнув горько:

— Что бы угадать, две головы не нужны. Естественно буду в Васкелово. У меня же стройка. Надо прораба отрихтовать. Донесли мне, что ворует он падла стройматериалы и тянет резину специально,  что бы с меня побольше  бабок вытянуть.

—  Давид строитель хренов.  Ладно, все определились,—  почему-то усмехнувшись, сказал Сохатый.— Значит, я в Ессентуки поеду. У меня  камни в жёлчном пузыре. Нужно  здоровье поправить. И вам, пацаны, о здоровье подумать, кстати,  не помешает.

—  Я пока на здоровье не жаловался, —  лениво процедил Татарин.  — Чё мне думать?

— А вот чё, —  передразнил  Татарина Сохатый и после долгой паузы продолжил. —  Ты чё до пенсии будешь менеджером по утюгам работать? До неё можно и не дотянуть. Или посадят или кокнут или Сталин к власти придёт и всех в Гулаг определит в 24 часа. Наша специальность, конечно, не исчезнет: шпана  совсем  не переведётся, но так  круто, как сейчас точно не будет. Сами знаете, многие  авторитеты давно уже свои бабки в чистые дела вложили. За забор заглядывают, а у них информации больше, чем у нас бесстрашных мушкетёров. Они знают, что делают. Кино смотрели «Крёстный отец»?  Видели, с чего итальяшки начинали и чем закончили? Надо и нам подумать о стоящем деле. Мы постареем, может, женимся, дети появятся. Хочется вам, чтобы  наши дети, как мы жили? Я не хочу. Да и изменится всё — сто процентов. Не может же всё время так быть, как сейчас? Другие  козлы-президенты придут, могут всё изменить. Ельцин  под стакан  чужие фишки двигает. И нам надо под шумок свои фишки продвигать: кабак  какой открыть, баню с проститутками, или я слышал, сеть прачечных хорошо кормит. Можно станцию техобслуживания или магазины. Азеры вон пооткрывали  ларьки…  на пиве и сигаретах знаете, какие бабки делают? А такой лафы,  как сейчас, может и не быть позже, когда гайки закрутят.

Татарин рассмеялся.

— Ты чего? —  обернулся к нему Сохатый.

— Я по приколу подумал, что ты лектором мог бы работать, —  ответил Татарин.

— Я о деле говорю, —  недовольно ответил Сохатый.

— А я  чё? Я ни чё.  Чеши дальше.

Сохатый недовольно передернулся, скривился, повторил:

—  Я о деле говорю.

— Да чё ты  дергаешься? Базарь дальше..

Сохатый закурив,  продолжил:

—  Я много на эту тему кумекал.  В Питере  группировок знаете  сколько? Мы как индивидуалы долго не протянем, а влезать в ряды «солдат»  какого- нибудь крутого пахана лично  мне не очень хочется. Шестерить как-то мне западло. Да и запросто могут  нас вычислить или менты на хвост сядут. Мы ведь, своих ментов не имеем, долю никому, кроме Светки не отстёгиваем, а значит, выкручиваться придется самим. А это, пацаны, сейчас не поощряется: ни с кем не делиться — впаяют нам по полной, если спалимся, это в лучшем случае, в худшем —  грохнут и всё отберут. Да ещё Светка…  бабу легко поймать можно, она расколется враз. Короче, мысль такая: не лучше ли прикинуться простыми торгашами, пока мы не засветились, открыть своё дело, иметь свою крышу, желательно ментовскую, и грязные наши бабульки с чистой демократической совестью обращать в чистые…

Татарин перебил его:

— Откроем магазин или кафе и  на нас тут же станут другие пацаны наезжать. Чё не знаешь, как это бывает? Сейчас живём вольно. А потом,  что воевать начинать?

— Проблемы будем решать по мере их поступления. Умные маромои говорят, что лучше отдать малое, что бы сохранить большое. Запомни, Татарин, Бог смелых любит. А деньги должны работать. Если они не работают,  то их придётся вечно, как то добывать, потому, что они всегда кончаются. А как заболеешь, или ещё чего?

— Ну, да, а самых смелых Бог пачками в морг забирает. Больно много смелых развелось.

Сохатый выбросил сигарету в окно. Помолчав, сказал:

— Кое-что ещё и другое есть, что меня заставляет тему эту поднимать. Когда я в монастыре тасовался, ну, вы знаете,  от наркоты пытался отбиться, со мной в одной келье кент один  был. Наркоман с большим стажем. Он из монастыря вообще не хотел выходить.

— Боялся развязаться? —  с интересом спросил Татарин.

— Нет, у него, конечно, крыша съехавшая была,  а так нормальный  парень. Он говорил, что не может в людях теперь жить. Говорил, что  боится, типа, он видит, что конец света наступил. Мол,  по улицам мёртвые люди ходят. Мы с ним о многом там говорили. Помогал он мне реально: когда я туда только пришёл, ломки у меня дикие были. Он не спал, ночами говорил, говорил, говорил со мной,  что бы отвлечь меня и молился  за меня постоянно. Он-то в натуре, не как врач знал о ломках, сам через наркоту реально прошёл. И помогало мне его моление, пацаны! В прошлом году я в монастырь к нему ездил, бабок ему повёз, ему лекарства  нужны были,  печень  у него в хлам давно превратилась. Не увидел я его  —  умер он. Батюшка  обрадовался, когда меня увидел, расспрашивал меня о житье-бытье моем. А потом предложил мне исповедоваться.

— В натуре, что ли исповедовался? Всё ему рассказал? Он же вложить тебя мог!  —  встрепенулся  Татарин.

—Дурак ты, Татарин, не положено священнику закладывать. Ты знаешь, сколько дерьма он выслушивает от людей?  И за всех должен молиться,  молиться за чужие грехи.

—Так рассказал ты  попу или нет? —  пристал Татарин.

 

—  Не смог всё рассказать, —  глухо ответил сохатый. —  Рот будто склеивался, когда об этом хотел говорить. Хотя нужно было бы сказать  — легче было бы на сердце.

— Типа чистосердечное признание облегчает вину преступника, — сказал Сахалин, и  они с Татарином рассмеялись.

— С чего смешного-то? —  зло  ответил Сохатый.  —  Чего стебётесь? Это пока всё у вас в порядке. А батюшка тот в монастыре одно нам всегда говорил: день к вечеру хорош.  А как  снится, начнут  вам клиенты наши? До жизни нам тогда будет? Нельзя же всю жизнь  с утюгами и паяльниками работать.

— День к вечеру хорош, если в «лопатнике» деньжата шуршат,— засмеялся Татарин.

—Дубина ты,— обиделся Сохатый.—  Не о том тема.

  — Слушай Сохатый, это у тебя всегда так, как хорошей травы подкуришь,  «гонки» начинаются про совесть и моральный кодекс строителя капитализма? А чего это, козлы всякие нам должны сниться? Я лично сплю спокойно. И не такое  народ сейчас  делает. Народ вообще  изгаляется сейчас друг перед другом, кто пострашней чего сделает. А я никого не убил пока. Хотя могу. Я не маньяк,  ни пидор, ни педофил, ни депутат, не сатанист, с матерью своей не сплю, —  быстро глянув на Сохатого, сказал Сахалин.

Сохатый будто не услышал этого возражения Сахалина, опять заговорил, глядя немигающим взглядом в окно:

— Мы с вами как-то  фильм  смотрели, помните на Рождество,  про Иисуса? Когда он  последний раз сидел за столом со своими товарищами он уже знал,  что его распнут на кресте  и,  что Иуда его за бабки вложил и ещё, другой,  которого Петром звали, в «незнанку» уйдёт, когда его будут спрашивать знаком ли он с Иисусом. Зассыт,  короче. Иисус ему сказал,  что  петух не успеет закричать, а он от него трижды отречётся. Пётр обиделся, мол, никогда этого не будет, но когда стали допрашивать его жиды, в натуре отказался, сказал, что не знает Иисуса.  Кент тот,  что со мной в келье  был, Костей его звали, много чего знал, читал много, и с  монахами общался. Так вот он мне сказал, что Пётр этот потом, когда Иисуса распяли, до самой смерти не спал. Как только начнёт засыпать, то будит его криком петух, орать начинает, а умер он  страшной смертью: распяли его на кресте, причём головой вниз. Вот... как бы нас не стали наши клиенты будить…

— В натуре,  что ли петух орал? —  спросил Татарин.

— В арматуре,  — ответил  Сохатый.— Что-то ты туповатым, братан, прикидываешься.

— Ну, я ж не в культурной столице родился, в  глухомани, где  нам крестьянам  понять, — ответил Татарин.— А Иисус, я не понял, что тоже евреем был?

— Ну, а кем же? Чеченом, что ли?— раздражённо ответил Сохатый.— Они все там евреями были.

— И чё они на него наехали? Он вроде чудеса такие им делал, излечивал, и бабок за это не брал.

— Они думали, что он это… царём у них новым  будет.  Они тогда под римлянами были, ну и думали, что если он такие чудеса может  делать, то и римлян прогонит. А он им другое совсем говорил, за жизнь объяснял. Ну, а священники  их зассали, что он народ перебаламутит, ну и  решили его кончить.

— Вчера он их лечил, и кормил, а сегодня они всё орать стали, что бы его распяли,— недовольным голосом сказал Татарин.— Евреи, они и в Израиле евреи.

— Причем здесь евреи? А у нас, что не так? Кругом одно и  тоже. Народ вчера орал: «Бориску на царство!», а теперь орёт: «Предатель». А сам Бориска клялся, что под трамвай ляжет, если народу плохо жить станет при нём, а  теперь и думать о народе этом забыл. Сегодня ты с кем- то корешуешь, водку с ним пьешь, а завтра он тебя кинет легко, с чистой совестью. Что не так?

— В натуре,— сказал Татарин.— А чего ж мы-то еврейскую веру взяли?

— Мы её не брали. У евреев  другая вера…

— Вспомнил. Они в циферки верят,— ухмыльнулся Татарин.— В смысле —  в деньги.

—  Слушай, Татарин, давай я, потом тебе как нибудь расскажу всю эту историю. Хорошо? Что-то мне не базарится,— насупился Сохатый.

—Чё ты обижаешься?— удивлённо спросил Татарин.

— Ладно, проехали, — нервно ответил Сохатый.— Просто  я, до этого хотел сказать, что с людьми всякое случается.. У человека,  бывает, щёлкнет в башке, какой-то выключатель невидимый  и — добро пожаловать в «дурку», или  ещё хуже: верёвку быстренько дядя мылом натрёт и  пожалует к тому самому Петру на небо, а куда там тебя определить могут за твои земные подвиги, страшно даже подумать.

— И ты во всю эту херню веришь? Хреновые у тебя дела, братан, как бы нам в натуре передачки не пришлось бы носить тебе в психушку. Точно говорят: кто  на героине сидел  у того крыша съезжает  навсегда, — сказал Сахалин.

Сохатый не ответил  Сахалину. Они ехали  по Малому проспекту Василевского Острова, и он внимательно смотрел в окно, за которым  сейчас справа была ограда  кладбища. За оградой кладбища в нескольких местах был множество людей, шли  похороны.

Сахалин включил радио, покрутил ручку настройки, прибавил  звук, стал напевать вместе с певцом: «Таганка, я твой бессменный арестант…

— Слушай, Сахалин, ты, чё так гонишь?  Проспект, раздолбанный в хлам, тачку разобьёшь, в натуре,— недовольным тоном сказал Татарин. Сахалин  ничего ему не ответил, продолжая петь.

Сохатый, не с того, ни с сего, вдруг сказал:

— Пацаны, а вам в натуре нравится  свобода такая? Работа наша? Вот, ты мне скажи, Татарин. Ты иногда  очень хорошо базаришь, какие-то у тебя просветы в башке твоей дубовой проясняются. Сахалина не спрашиваю — с ним всё ясно: кроме денег у него  в голове ничего нет, жутко он их любит…

—Люблю. Можно подумать ты их не любишь,— промычал Сахалин, прервав на мгновенье пение.

Татарин  видимо не обижался на колкости Сохатого он, пожав плечами,  ответил:

—А чё делать? Голодать и в рванье ходить, бутылки собирать? Одним хорошо жить можно — другим нельзя? Чё сам не видишь беспредел какой? Полоса, значит, такая пошла в стране: сам говорил, что в жизни бывают чёрные и белые полосы. Всем сейчас всё по херу. Делай бабки кто как может. Зевнёшь — затрут тебя на обочину, скинут, обойдут  и забудут. А клиентов мне наших совсем не жалко. Я даже какой-то кайф ловлю, когда морды им разбиваю и по почкам дубасю. Они, суки,  только на них замахнешься, тут же  от страха усираются. Они-то больше всех этой свободы хотели. Чтобы баксы в кармане шуршали, мечтали,  что у нас, как в Америке станет. Лохи — натурально лохи. Первыми проголосовали за Борю алкаша и всю братию пидарастическую, демократическую. Получили и свободу, и доллары получили и нас ребят, которые доллары эти у них отнимают. Нас довеском получили. А как же? Хотели по-другому что бы было? Нет, правда,  я, когда прессую этих тварей в их квартирах с мебелью, телевизором и ванной, в которых они совсем не херово жили при  комиссарах —  кайф ловлю. Суки, ходили на работу, в  санатории ездили, на картошку, в комсомол и партию вступали, на своих машинах спокойно разъезжали, никто на них не наезжал, хаты не отбирал… где там тот народ, чем он живёт, как кормится — они и духом и тогда не  слыхивали. Булку белую жевали,  народом выпеченную, а сами камень на него за пазухой носили. Как только освободились от дерьма коммунистического, так  стали орать радостно: свобода, свобода, свобода. Свобода, блин… дочь у него ушла в проститутки, сын колоться начал, жена учительница полы в парадной моет за рупь двадцать, отец ходит бутылки собирает, «трёшку» его  бандюги отбили, а самого в коммуналку определили! Сидит он теперь свободный и безработный на кухне, пьёт чай  спитой и в окно смотрит на мусорный бак, в котором свободные бомжи роются, а на баке юные  скинхеды написали: «Долой Гайдара!»  А по телеку в это время слюнявые хмыри продолжают вопить: «Мы с Америкой, или нет?!» Продолжают разводить лохов. Блин, с Басаем и Радуевым целая армия разобраться не смогла, город целый суки захватили. На роддом посягнули, на беременных женщин, мусульмане называются! Не прибили козлов сразу — получили войну. Такие товарищи, как «Берёза» и вся эта кодла  жадная с ним,  что хотят то и творят.

Татарин, раздражённо махнув рукой, замолчал, видно было, что этот монолог его утомил.

Сохатый переглянулся с Сахалином, и они рассмеялись, как люди знающие, что их товарищ, иногда может выдавать  перлы такого революционного рода.

— Вот такого я тебя люблю, Татарин,— сказал Сохатый, оборачиваясь к нему. —  Бродит, бродит в тебе революционная закваска. Ты случайно в скинхеды или к нацболам не записался?

— Скажи ещё к Жириновскому. Вот кого бы я попрессовал с удовольствием.  Умело базарит, маромой, разводит народ по-научному, — усмехаясь, ответил, Татарин.

— Не, можете считать меня шизиком, пацаны,— сказал Сохатый,— но думать всё же надо. В городе все уже на иномарках ездят,— время другое и быстро всё меняется. Нужно делом, каким нибудь стоящим заняться. Хотите, верьте, хотите, нет. Но кент мне тот в монастыре  сказал, что все, что сейчас  происходит в Библии предсказано, и всё это кончится концом света голодом, войной, чумой.

Сахалин ухмыльнулся:

—Что ж тогда переживать? Если всё Богом предсказано? Если Бог знал, что такая пьянка будет, и нам в это время пришлось жить, то никакой и вины на нас нет. Бог-то сам всё устраивает. Значит, и нас он определил, куда ему надо. Не сами мы  занялись этим с бухты- барахты. Других ведь он определил в депутаты, третьих в пидоры, четвёртых в банкиры и  во владельцев гипермаркетов.

Сохатый ответил быстро:

— Никто нас не определял. У человека воля есть. Тебя, что Бог заставил  этим заниматься?  Бог никого не заставляет и не определяет. Он только попускает всех к злу, а как ты дальше поступишь, от тебя зависит. Так мне Костя объяснял. Человек сам выбирает, не все же пошли  в бандиты. Он попускает, понимаешь. Проверяет, как ты поступишь. По грехам нашим нам и даётся …

—Да брось ты по грехам нашим. А чего это Бог этот не возьмёт и не накажет всех грешников заранее: он-то сразу знает, что они будут творить? Что он проверяет? Сколько  они замочат людей, сколько детей изнасилуют, сколько от наркоты передохнет пацанов?  Пусть сразу порядок и наведет. Козлов на место поставит. Ворам руки поотрубает, депутатам зенки наглые выколет, Басаева с Березовским молнией пришибёт; пусть оставит людей хороших — ему же легче на сердце будет. Нет, он одних людей голодать заставляет, а другим  даёт столько жрачки, что они в мусор её выбрасывают. Любишь ты, Сохатый, сопли разводить, у тебя, наверное, на наркоте и монастырских харчах крыша точно съехала. Такие умные речи заводишь, а сам денежки грешные не меньше моего  любишь. Ведь и сегодняшние бабки возьмешь после проповедей своих. Слабо всё бросить и в монастырь на картошку и квас уйти? Или в детский дом отдать деньги.

Сохатый побледнел, быстро закурил, пальцы его подрагивали.

— Это мысль хорошая. И я часто об этом стал думать.

В машине на некоторое время наступило молчание. Заморосил дождь, на улице потемнело, стало пасмурно, небо  быстро стало серым. Татарин  дремал, Сохатый тоже откинул голову на подголовник, глаза его были прикрыты подрагивающими веками, он не дремал, иногда открывал глаза и поглядывал на дорогу. Один раз,  не поворачиваясь к Сахалину,  с закрытыми глазами он повторил:

— Сахалин, не гони так, очень быстро едешь.

Сахалин повернулся к Сохатому:

—Чё зассал? Жить хочется? Бог же всё определил — чему бывать того не миновать. Живы будем, не умрём…

Этого момента, когда он перестал контролировать дорожную ситуацию, оказалось достаточно, что бы торможение в случае внезапной чрезвычайной ситуации  стало  бесполезным. Машина  на большой скорости приближалась к светофору,  на котором  уже закончил мигать жёлтый и загорелся красный. На пешеходную дорожку уже вышла молоденькая беременная женщина. Придерживая большой живот руками, она медленно, покачиваясь как утка, двинулась по нему.

  Сохатый  вдруг  открыл глаза и закричал истерически:

—Тормози, Сахалин!

Сахалин повернулся к лобовому стеклу и только успел выругаться.

Звук удара был глухим. Девушку откинуло в сторону. На заднем сиденье открыл глаза Татарин, недоумённо спросил:

— Чё это было?

Сахалин ему не ответил, он, вывернув голову, сдавал назад. Он остановил  машину в метре от лежащей в неестественной позе на боку женщины. Сохатый с Сахалином выскочили из машины одновременно, но  Сахалин не сразу пошёл за Сохатым, который быстро подошёл к лежавшей женщине: он сначала заглянул на передок машины и выругался, увидев разбитую фару, и лишь затем  подошёл к Сохатому. Затем из машины вышел Татарин  и стал рядом с Сохатым, заторможено  глядя на женщину.

Кампания некоторое время, молча, рассматривала лежавшую без признаков жизни женщину, юбка которой  задралась на живот. Были видны полные белые бёдра с сеткой синих кровеносных сосудов  и чёрные трусы, под головой женщины  натекла порядочная лужица тёмной крови.

Сохатый нагнулся, отдёрнул юбку и, приложил к шее женщины пальцы, пытаясь поймать пульс. Когда он выпрямился, то посмотрел на Сахалина, который жадно смотрел на него  и отрицательно покачал головой.

На тротуаре быстро собиралась толпа. Люди стояли молча. Кто-то щёлкнул фотоаппаратом. Из толпы решительно и быстро  вдруг вышел седой человек. Он отодвинул рукой мнущегося Сахалина, присел на корточки и, подняв руку женщины, долго держал её за запястье, потом поднялся и, посмотрев  на Сахалина, раздражённо сказал:

— Что стоите, как истуканы? Звоните в «Скорую». Здесь не кино, а человек…. Может чего-то ещё можно сделать. Я врач, но мне не справиться с этим. Слишком всё серьёзно. Звоните, звоните, дорога каждая секунда, она ещё жива…

Сахалин повернулся к Татарину и сказал:

— Давай, звони в Скорую.

Пока Татарин набирал номер, Сахалин  тихо ему сказал на ухо:

—Там мужик с фотоаппаратом, он нас щёлкал. Пойдешь, разберешься с ним.

Татарин дозвонился до «Скорой» и, подойдя к мужчине с фотоаппаратом,  отозвал его в сторону. Надвинулся на него близко так, что тому пришлось прижаться к стене дома и, улыбаясь, спросил у него:

— Аппарат продаёшь?

Мужчина, побледнев, забегал глазами, ответил запинаясь:

— Это дешёвый аппарат-мыльница.

Татарин, опять улыбаясь, сказал:

—Десять баксов дам. Мне срочно нужен он.

Мужчина мялся, озираясь по сторонам. Татарин, помрачнев, сказал строго:

—Ладно, не продаёшь фотоаппарат, плёнку продай.

Мужчина перестал оказывать сопротивление. Он понял Татарина. Дрожащей рукой  он открыл аппарат и отдал ему плёнку. Татарин положил  её в карман и, похлопав  мужчину по плечу, сказал ему:

— Свободен. Деньги получишь через Азовский Банк.

Мужчина, оглядываясь, пошёл прочь.

Сахалин  тихо сказал Сохатому:

— Сруливать нужно отсюда,

Сохатый, быстро глянув на Сахалина, тоже тихо ответил:

— А хуже не будет? Это знаешь, неоказание и отъезд с места происшествия.

—А лучше будет,  если прямо сейчас вся это лабуда с прокуратурой завяжется? Нам всем это надо? Чё-то вдруг вылезет. Конечно, нас найдут, но у нас будет время подготовиться. У меня идея есть. Бог не выдаст, свинья не съест. Срулим — там видно будет.

Подошедший Татарин,  ставший свидетелем этого разговора,  сказал, пожав плечами:

—Можно и срулить. А там  концы найдём и отмажемся.

Татарин с Сахалином пошли к машине, Сохатый, помявшись, опустив голову, пошёл за ними.

Мужчина, всё это время сидевший на корточках  рядом с женщиной, громко спросил:

—Смываетесь?

Сахалин повернулся и ответил:

— Не, мы сейчас доктора хорошего привезём.

Мужчина отчётливо и  громко c  ненавистью  произнёс:

—  Подонки,  выродки,— что бы вам пусто было.

Машина быстро набрала скорость. Сахалин, напряжённо смотревший вперёд, произнёс глухо:

— Не надо было вообще останавливаться, сейчас тачку оставим у метро Приморской. Оставим с открытыми дверями. Часа через два-три позвоним в ментовскую, заяву оставим, что угнали  нашу машину. Такая тема будет. Возьмем такси и к Сохатому поедем.

—Свидетелей полно, и врач этот срисовал нас, — унылым голосом сказал  Татарин.

— Херня,— ответил Сахалин.— Это они сейчас свидетели для ментов, а когда мы  ментов «подогреем» и к свидетелям в гости сходим, то свидетели спрячутся и от всего откажутся, как тот Петр, которому петухи спать не давали.

Уже когда они ехали в такси Сахалин спросил у Сохатого:

—А чё это значит, в натуре, день к вечеру хорош?

—А ты подумай,— ответил Сохатый угрюмо.

«  « «  REF.

Иван Павлович возвращался домой поздно, не раньше восьми часов вечера. Больница, в которой он работал, была в Выборгском районе, а жил он на Проспекте Ветеранов. Иногда он ездил на работу на метро,— чаще на своей «семёрке». В этот день он попал в пробку, и подъехал к  своему дому в десятом часу вечера.

  Закрыв машину, он устало пошёл к подъезду, обходя грязные отвалы снега. У  подъезда, из «Мазды» с тёмными стёклами, вышли двое мужчин и перегородили Ивану Павловичу путь.

— В чём дело? — раздражённо спросил у них Иван Павлович, но разглядев лица мужчин, понял, в чём дело, узнав этих двоих.

— Слышь, доктор, отойдем в сторонку,— сказал ему Татарин, и бесцеремонно и крепко взяв его под руку, повёл за дом. Сахалин шёл сзади. Иван Павлович не упирался, он понимал что, силы не равны, артачиться было бесполезно: ему пятидесятисемилетнему против двух крепких молодых мужчин было не сдюжить, но и  страха у него не было вовсе. Он прекрасно понял, зачем эти двое поджидали его, и что им от него нужно.  Понятно было и то, что разговора с ними не избежать. Он даже примерно представил себе, что сейчас будут говорить эти двое.

Ему стало тоскливо, стыдно и противно, от того, что  придётся  этим подонкам уступить: такие  слов на ветер не бросают. Свернув за угол, Татарин остановился и, повернувшись к Ивану Павловичу, некоторое время молча его рассматривал, играя желваками. Сахалин остался стоять сзади,— он дышал в затылок Ивану Павловичу винными парами.

— Значит так, доктор Степашин,— прервал молчание Татарин.— Завтра  тебя к следователю вызывают, так? Так. Во-первых, не опаздывай — дело это серьёзноё, во-вторых,  когда тебе нас будут показывать, ты засомневайся: мол, они это или не они. Сомневаюсь, мол, я скажи. Человек я немолодой, мол, мог и ошибиться. А в оконцовке скажешь: нет, товарищ следователь, не они это, не они. Те пониже ростом были, и вроде кавказцы, понял?

— А номера машины вашей, я ведь в протоколе их записал. Их я тоже из немощи моей старческой напутал? — с ненавистью глядя в лицо Татарина, спросил Иван Павлович, страдая от своего бессилия.

— Машина? Номера? — удивлённо сказал Татарин. — Не, доктор, машина наша. Её какие-то гады угнали. Спасибо родной милиции, что нашли родненькую.

Иван Павлович живо вспомнил лицо следователя и его, будто остановившиеся рыбьи глаза. Такой важный, серьёзный молодой человек, так  учтиво и любезно он с ним разговаривал, так обстоятельно  его допрашивал. Но  после допроса  Ивана Павловича  долго не покидало чувство, что весь допрос  был пропитан фальшью, что всё это фарс, а он  сам участвует в каком-то грязном спектакле.

«Купили, мерзавца, уже всё купили»,— с ненавистью глядя в спокойное  лицо Татарина, подумал Иван Павлович  и, проглотив подступивший к горлу комок, неожиданно севшим голосом произнёс:

— А если я не откажусь, то тогда вы меня искалечите, жену повесите, внучку изнасилуете,  дочь утопите в Неве, а квартиру отнимите так?

— Соображаешь, доктор. Только ты ещё забыл, что у тебя внучек есть Никитка,— ответил Татарин.

  Иван Павлович вскинулся. Его вдруг охватило  непреодолимое желание плюнуть в лицо этому негодяю, который нагло смеет говорить о его самых близких и родных людях, а потом бить его, бить до тех пор, пока силы не покинут. Словно что-то почувствовав,  Татарин сделал шаг назад и спросил раздражённо:

— Ты чё, доктор, не согласен, что ли?

  Иван Павлович  мотнул головой, обернулся к Сахалину, лицо которого было непроницаемо, потом повернувшись к Татарину, сказал:

— Вы что ж, господа, со своим собственным народом войну ведёте? Тебе же парень ещё и тридцати нет, а ты набрал  в себя уже столько дряни, что рано или поздно в ней утонешь. Неужели ты не знаешь, не слышал никогда, ни думал о том, что  есть суд Божий Суд, что ничего не исчезает бесследно и обязательно придётся за всё отвечать? Или безродные вы, ни от матерей родились?

— Чё – ё – ё? — протянул гнусаво Татарин. — Не понял я: ты, чё, лекции нам надумал читать о моральном облике? Может тебе аванс выдать, чтобы ты  посговорчивей стал?

Иван Павлович глухо ответил, не отводя глаз от лица Татарина:

— Ну, скажем так, никакие  авансы не изменят моего мнения о таких как  вы выползнях. Я врач, господа. И  не спрашиваю у людей, спасая их жизни, бандиты они, простые обыватели, христиане, атеисты, буддисты, богатые они или бедные. И если завтра кто-то из вас попадет на операционный стол, за которым буду стоять я, обязан  буду делать всё возможное, что бы спасти вашу жизнь. Но сейчас  меня посетило гадкое такое чувство, что не стоит спасать жизнь таких, как вы,  спасать жизни тех, кто сам готов в любой миг лишить жизни  других людей ради своих гнусных целей. Впрочем, знаю, что я этого никогда не сделаю, и  я уже сейчас  стыжусь, что  мог так подумать.

Сахалин ткнул кулаком в бок Ивана Павловича, прошипел:

—Ты что нам впариваешь? Ты чего нарываешься?

Иван Павлович  повернулся, отодвинул Сахалина в сторону:

— Дай пройти. Завтра в одиннадцать  увидимся у следователя.

Сахалин  оторопело произнёс:

— Так ты понял, что мы тебе объяснить хотели, или нам ещё раз к тебе придётся приезжать?—  сказал Татарин.

— Я, что, похож на дурака? — ответил,  не оборачиваясь, Иван Павлович и, опустив голову, пошёл к подъезду.

— Надо было всё же выписать этому доктору пару горячих,— воскликнул Сахалин, провожая взглядом уходящего Ивана Павловича.

— Это не для таких. Путёвый, крепкий он мужик, я таких уважаю, — возразил  ему Татарин раздумчиво.— Не надо было ему только впрягаться в эту лабуду. Сам виноват не просёк тему, Робин Гуд.

В машине, за рулём которой был Сохатый, подельники закурили. Сохатый ничего, не спрашивая,  выехал со двора на проспект и  резво погнал машину, умело лавируя в плотном потоке машин. Сахалин помолчав сказал громко:

—  С ментярой говорил сегодня.

— С каким ментярой? — спросил Татарин, сидевший с задумчивым выражением лица.

—  С каким, каким. С майором Бойко, следователем. Козёл говорит, что ещё десять штук нужно добавить, что бы всё  дело притормозить.

— Не скажи сейчас, что нам опять скинуться надо,— зло сказал Татарин после продолжительной паузы, видимо осмысливая сказанное Сахалином.— Говорил тебе Сохатый тогда: не гони, не гони. А ты выделывался, лихач. А теперь вместо того что бы делом заниматься, мы кормим ментов из - за твоего говна. Мы про наши бабки всё знаем. Вместе их добываем. Мы  тебе из «общака» нашего помогли, и очень хорошо помогли. Давай дальше, братан, сам шевелись.  Если ты, куда-то определил свои бабки, и нету свободных, то, пожалуйста, в долг  дам с удовольствием. Это будет справедливо. Мне дом нужно достраивать.

  Ничего не  возразил на это Татарину Сахалин, только посмотрел на него долгим  взглядом. И столько в этом взгляде было ненависти и злобы, что, Татарин, заёрзав на сиденье и поёжившись, спросил:

— Ты чего, Сахалин?

***

Дверь Ивану Павловичу  открыла жена. Он хотел улыбнуться ей, но вместо улыбки получилась  какая-то болезненная гримаса.

—Ты, что, Ваня,  приболел?— встревожено спросила жена и  потрогала горячей ладонью его лоб.

Иван Павлович  схватил руку жены и, жадно поцеловав её, обнял жену, крепко прижав к себе.

— Ванечка, Ванечка,— тихо прошептала  жена, поглаживая нежно мужа по его седым волосам, сердцем почувствовав состояние мужа.

Они долго так стояли, обнявшись, потом жена ничего не расспрашивая, кормила мужа, а он попросил водки и выпил гранёный стакан. Часа в три ночи жена Ивана Павловича проснулась от  каких-то странных звуков. Она включила ночник и увидела, что её муж, уткнувшись лицом в подушку, плачет, вздрагивая всем телом.

 

***

 

Когда кладбищенские рабочие закрыли крышку гроба и взялись за молотки,  Ирина Владимировна,  которую с одной стороны поддерживал муж Александр Иванович, а с другой  стороны сын, высокий парень в морской форме с курсантскими нашивками, вдруг  сдавленно вскрикнула: «Доченька моя», — и  с  остановившимися глазами,  оттолкнув мужа с сыном, как слепая шагнула вперёд, упала на гроб,  обняла его и затряслась в рыданиях, что-то бессвязно шепча.

Она лежала, как подбитая большая чёрная птица, с бессильно раскинутыми крыльями, кровь которой пропитала и окрасила последний приют её дитяти  в кумачовый цвет.

Её муж с сыном хотели было поднять её, но сухонькая, маленького росточка, аккуратненькая старушка,  одетая в чёрное, придержала их.  Муж Ирины Владимировны, крепившийся до этих пор, вдруг резко закрыл лицо ладонью и плечи его затряслись. Пятидесятилетний мужчина в один миг превратился в трясущегося старика с помертвевшим серым лицом. Потом он также резко отнял ладони от глаз и  немигающим взглядом уставился на  вздрагивающую спину жены, слёзы текли по его небритому лицу. Сын с растерянным и сокрушённым видом  стоял рядом, а старушка тихо поглаживала  мужчину по спине.  Старушка эта доводилась Александру Ивановичу старшей сестрой  и приехала на похороны из Чернигова. Звали её Прасковья Ивановна.

Рядом с Александром Ивановичем стояли  с поникшими лицами  его  сваты:  Мария Федоровна с заплаканным лицом, Пётр Аркадьевич  и  их дочь с мужем.  Их сына  Дениса на похоронах не было. Он ничего ещё не знал о смерти своей  беременной жены и находился сейчас в плавании.

Наступили  тягостные минуты, Ирина Владимировна, лежала обессилено на крышке гроба, женщины, пришедшие, на похороны тихо плакали, мужчины  стояли, опустив головы вниз.

В группке,  каких-то одинаковых, спортивного  вида девочек лет десяти, громко заплакала девочка, с большим чёрным бантом на голове. Старушка оставила брата, и  быстро подойдя к девочке, стала гладить девочку по голове и девочка доверчиво и сразу прижалась к старушке.

Девочки эти были питомцами покойной Ольги из детской спортивной школы, где она работала до своей гибели тренером  художественной гимнастики.

Наконец, Владимир Иванович подошёл к  жене  и что-то ласково ей, нашёптывая,  стал  поднимать её под руки, на помощь ему пришёл сын. Она смотрела на мужа и на сына не понимающим взглядом, будто видела их в первый раз и, сделав пару шагов, обмякнув,  стала оседать к земле.

Врач, который был рядом, быстро подскочил к ней и заранее припасенным шприцем ловко сделал ей укол в руку. Вездесущая Прасковья Ивановна, поцеловав девочку,  быстро подошла к брату  и тихо ему сказала: «Саша, надо отправить Иру домой. Ей нужно лечь в постель,  я поеду с ней, присмотрю за ней, только организуй, что бы врач с нами поехал. А ты поезжай с людьми на поминки, тебе нужно там быть ».

  Ирина Владимировна у машины пришла в себя, стала упираться: не хотела садиться в машину, но старушка посмотрела ей в глаза, что-то  прошептала и Ирина Владимировна  села покорно  на заднее сиденье машины. Рядом с ней села Прасковья Ивановна, взяла её  руки в свои морщинистые сухие, в старческих кофейного цвета пигментных пятнах  ручки и через некоторое время Ирина Владимировна  закрыла глаза и уснула.

Дома Прасковья Ивановна  уложила  свою сноху в постель, которая еле стояла на ногах, накормила врача, внимательно глядя в его глаза,  поинтересовавшись  у него вскользь о его семье и житье-бытье, потом она  сидела у постели Ирины  Владимировны до прихода брата  и племянника.

Когда врача решили отпустить домой, проводить его вызвалась Прасковья Ивановна. Уже у входной двери, внимательно глянув в глаза врача, она сказала:

—Так ты, сынок, говорил, что у тебя двое детей?

— Дочь и сын,—  кивнул головой  врач.

— Дай-ка, мне твою руку, хлопчик,— сказала  Прасковья Ивановна.

— Зачем это, бабушка?— удивленно сказал врач, но руку безропотно протянул.

Прасковья Ивановна долго держала руку врача в своей, и он не выдержав, улыбаясь спросил:

—Вы пульс мой измеряете?

— Ну, что-то вроде этого,— отпуская его руку, ответила Прасковья Ивановна и, потерев лоб,  сказала:

—Дочь у тебя девушка хорошая, а вот сын  с бесами связался. Разве сердце твоё ничего не говорит тебе? Ты же каждый день с ним  видишься. Ничего неладного не замечал? Как врач хотя бы…

Врач удивлённо посмотрел на старушку:

— Что вы имеете в виду? Вы,  мне хотите сказать, что он болен?

— Болен. И ещё не поздно вылечить. Ты вещи его проверь, руки его, давно видел?

Врач, побледнев, ответил:

— Мы же в баню уже не ходим. С ванной живём.

И вдруг  ошеломлённо,  после паузы, во время которой  Прасковья Ивановна смотрела ему в лицо, спросил:

— Наркотики?

— Не знаю,— ответила старушка.— Но уже бесы вцепились в него, крепко вцепились, тянут его душу в свой омут. Помоги ему, сынок. Время такое скверное теперь, кругом они, бесы, а кто ж кроме  родителя сейчас  детям помогать должен? Жалкие они деточки нынешние, нету у них корня крепкого, а соблазнителей мерзких тьма кругом. И ты сам… зачем столько пить стал? В твоём роду много было пьющих, а кое-кто от пьянки умер, а это знаешь, страшная вещь умереть  без исповеди и причастия в пьяном виде.

Врач опустил голову. Он размышлял и заметно нервничал. Когда поднял голову, ответил  нервно:

— Спасибо, мать. Что-то я, в самом деле, перестал за забор заглядывать, поплыл по течению без вёсел и руля. Неужели с сыном моим… всё так плохо?

— Ты в храм сходи, и мне позвони, когда разберёшься — я тут  надолго теперь останусь. И помолюсь я за тебя и твоего сыночка. Как его зовут-то?

— Кириллом.

— Имя хорошее, крепкое. Ни Вольдемар и не Днепрогэс, —  усмехнулась старушка.— Иди с Богом, сынок.

Она перекрестила врача и он, усталый, бесприютный,  давно похоронивший самых любимых своих людей  мать, отца и сестру с братом, живущий с женой, от которой уже давно не видел ни ласки, ни утешения, ни человеческого участия, а одно лишь  порицание и обвинение в неумении жить, медленно и неуклонно сползающий в пропасть безразличия и тьмы, в которой  уже не было  ярких красок, а преобладал  один серый цвет, вдруг обнял порывисто это маленькое тщедушное тельце, а Прасковья Ивановна стала поглаживать его по спине, а губы её беззвучно при этом шептали: «Да воскреснет Бог, и расточатся врази его, и бежат от лица Его ненавидящие его. яко тает воск от лица  огня, тако да погибнут беси от лица любящих Бога и знаменующихся крестным знамением, и в веселии глаголющих: радуйся Пречистый и Животворящий Кресте Господень, прогоняй беси, силой на тебе пропятого Господа нашего Иисуса Христа, во ад сшедшего и поправшего силу дьявола, и даровавшего нам, тебе Крест Свой Честный  на прогнание всякого супостата. О, Пречестный и Животворящий Кресте Господень! Помогай ми со Святою Госпожой Девой Богородицей и со всеми  святыми во веки. Аминь. 

« « «  REF.

 

Заседание суда закончилось, когда стало темнеть. Народу на заседании почти не было. Пострадавшую сторону представлял  Александр Иванович. В самом конце зала  сидела отдельно от брата Прасковья Ивановна. Всё проходило рутинно, скучно, с  несколькими  длинными перерывами. Представитель прокуратуры  отбубнил монотонно своё, адвокат своё;  судья, читал бумаги торопливо без пауз, поднося листы близко к лицу, будто хотел его спрятать. Слова у него сливались в одно длинное  серое предложение, без какого-то конкретного смысла. Татарин с Сахалином сидели в зале в тёмных костюмах при галстуках. Лица их выражали скорбь и уважение к происходящему действию, от которого разило невыносимой фальшью и холодным равнодушием.

Дело было закрыто за недоказанностью вины. Татарин с  Сахалином с  видом  респектабельных джентльменов, которые были вынуждены  убивать своё время на не имеющие к ним отношения мероприятия  пожали руку  вертлявому,  с бабьим  лицом адвокату, и вышли из зала  на  набережную,  где их  в машине ждал  Сохатый. Они  не сразу  пошли в машину, а  подошли к ограде канала, стали под фонарём  и жадно закурили. Они  курили, молчали, смотрели на воду с вмёрзшими в лёд бутылками.

Неожиданно Татарин,  вздрогнув, обернулся.  Рядом с ними, опираясь на палку, стояла бесшумно подошедшая к ним  Прасковья Ивановна. 

—Ты чё, бабуля, людей пугаешь? Чё те надо, старая? — спросил удивлённо Татарин.

Прасковья Ивановна ничего не ответила Татарину, лишь коснулась его руки, будто говоря: помолчи, пожалуйста.

Обернувшийся Сахалин  рассмеялся и полез в карман за деньгами, подмигнув Татарину:

—  Бабульке материальное положение подправить требуется, тёмный ты человек, Татарин.

— Эт, можно,— ответил Татарин. —  Времена тяжёлые. Деньги всем нужны. Подкинь, Сахалин,  бабульке из кассы взаимопомощи.

Прасковья Ивановна, глядя в смеющиеся глаза  Сахалина, раздосадовано  покачав головой, произнесла:

— Как же ты раб Божий Александр  жить-то будешь дальше?

— Ты о чём это бабка?— продолжая улыбаться, спросил Сахалин,  доставая из кармана пачку денег,  перетянутую  резинкой. Он вытащил из пачки пару купюр и,  протягивая их Прасковье Ивановне,  весело сказал:

— Возьми, бабуля, пригодится. От сердца даю, бери, бери.

Прасковья Ивановна отодвинула руку Сахалина:

— Не за деньгами я к тебе подошла.

— Так чё тебе надо тогда?— удивился Сахалин.

— Хотела на тебя  вблизи посмотреть, чем ты светишься. Да нету от тебя  свету. Тьма от тебя идёт.

— Аккумулятор подсел. Сейчас подзарядимся и пойдём в клуб зажигать,— ухмыльнулся Сахалин. — Бери, бери деньги, старая, пока дают. Чего это ты  пурги какой-то нагоняешь?

—А ты знаешь, что это за старуха, Сахалин?—  сказал вдруг внимательно  наблюдавший за происходящим  Татарин, закуривая ещё одну сигарету.

—Ну?— сказал Сахалин, оборачиваясь  к товарищу.

–  Это  ж родственница … погибшей. Она и на первое заседание суда приходила с отцом погибшей, — ответил Татарин.

—А-а-а,— протянул Сахалин.— Так чего тебе надо, бабушка? Ты же  была на суде. Слышала, что суд постановил. Не мы это были.

— Эх, парень, парень. Разве это суд? Смердит от такого суда, когда  волка овцой невинной представляют. Ты  убил Ольгу и дитя её, света Божьего не увидавшего, ты убил, и тебе  бы  за это по-мужски  ответить нужно было. Для  сердца твоего  хоть какая-то зацепка была  б на спасение…

Сахалин не дал договорить Прасковье Ивановне, он резко ответил:

—Адвокатша  нашлась! Да я это сделал! Я!  Не  нарочно же?! Так вышло. Не увидел я её. Бывает такое.  Каждый день такое случается. Машина —  не  велосипед.  И что? Мне в тюрьму садиться? Её не вернуть, а мне туберкулёз или СПИД в тюрьме подцепить и сдохнуть потом? За одну смерть две смерти плата?

— Вижу, стоит передо мною мертвец,— сказала Прасковья Ивановна. — Говорит,  говорит, а глаза мёртвые. Что ж ты так за жизнь свою жалкую цепляешься? Жизнь ли это — так жить, как ты живёшь? Скольких ты людей, походя, между делом убил после  Ольги, не считал?  Ты же купил эту свободу, платил и судьям и другим людям, развращал деньгами ради своей жизни. Они, все кому ты оплачивал труды их грязные, твоими подельниками стали, понимаешь? А свидетелей,  честных людей  запугал…

— Ну, хватит,— зло  сказал  Сахалин. —  Всё сказала? Тогда вали. Пошли, Татарин.

— Погоди,— голос Прасковьи Ивановны  дрожал, она говорила совсем тихо. — Не увидела я того, чего хотела увидеть. Но я другое увидела, послушай меня, не буду я тебя  долго задерживать.

  — Ну, что ещё?— дёрнулся Сахалин.

— Тебе пожить в тишине нужно, подумать, разобраться куда идёшь…  Вижу я… дом  твой новый. Место хорошее будет, пустынное, самое  место тому, кому очиститься нужно. Скоро там будешь. Не оставит тебя Господь без крова, воды и пищи. Там и пребудешь ты на долгие года. Вижу я это, вижу ясно.  Много  времени отпустится тебе для сердечной работы. Это вижу… а дальше не вижу, не в моих силах  видеть так далеко. Много людей через испытания к Нему приходило и не меньше людей от Него отрекалось, забывая, что Суд  Его не подкупить. Прощай, Александр. Не понимаешь ты, не понимаешь, что день к вечеру хорош.

Прасковья Ивановна перекрестившись,  повернулась и побрела осторожно по скользкому тротуару к автобусной остановке, где её ждал брат.  Вдруг она остановилась, повернулась и повторила: «День к вечеру хорош».

— Чокнутая!—  сказал Сахалин, провожая  Прасковью Ивановну взглядом.— Пошли, Татарин. Надо обмыть дело.

—Типа ясновидящая. Во, блин, башню у людей посносило, — насмотрелись телевизора! — хохотнул Татарин, выкидывая в канал сигарету.

 

PLAY  » » »

Разбудило человека солнце. Ничего вокруг не напоминало о вчерашнем неистовстве природы:  было душно, песок на котором он спал, прогрелся. Каждая клеточка тщедушного тела человека болела, встать не было сил, он  уговаривал себя сделать это, но не мог пошевелиться. Он, застонав, поднял голову, самолёт лежал в трёх шагах от него, похожий на  изувеченную крупной картечью птицу. Он закрыл глаза, стал  равнодушно думать о том, что, наверное, уже не сможет встать, что  и нет смысла подниматься, и было бы хорошо вот так лежать, обессилить, заснуть и умереть во сне. Но через некоторое время  его стала мучить жажда и ещё он вспомнил, что не успел обследовать весь самолёт — это мысль стала подгонять его собраться, он настроил себя, собрался и  встал. Он, застонав, тяжело встал и проковылял к самолёту. Заглянул в кабину: пилот  сидел в той же позе, что и вчера. На лице его уже  лепились мошки, он заползали в нос,  уши, в  его открытый рот и глаза.

Человек с интересом долго разглядывал  пилота, глаза его отметили  то, на что он не обратил внимания вчера: на дорогие золотые часы на руке, на перстень с крупным камнем,  на  золотую изящную цепочку на шее. В голове сложилось: «Богатый гусь». Он поднял брошенный  им вчера телефон. Стал его разглядывать, и подумал о том, что даже, если бы этот телефон и работал, он бы всё равно никуда не  смог бы позвонить: он не помнил ни одного номера и понятия не имел, где он находиться. Подумав об этом, он,  отшвырнул телефон.

Но в голове уже стали складываться мысли, от которых он стал приходить в трепет. Направление  мыслей сумбурно шло в сторону рассуждений о том, что самолёт  непременно будут искать. Рассуждения были  вполне здравыми и будоражили человека: самолёт по его прикидкам был, несомненно, очень дорогой  штукой и пилот, возможный владелец самолёта, по-всему был  совсем  не бедняком. И кроме всего, думал он, раз он долетел сюда на моторном самолёте, значит, и большая земля где-то не так уж далеко! А значит…  значит, по горячим  следам  должны начаться поиски.

К  глазам  человека  вернулся блеск. Он стал суетливо и жадно обшаривать кабину, не обращая внимания на  появившейся запах, на мертвеца и мошек, которые  липли к нему.

Тут неожиданно он подумал о том, что самолёт состоит не только из кабины, что есть ещё и  салон,  в котором могли быть  пассажиры. Он  хотел  перелезть через пилота, и пробраться в салон  через дверь в кабине, но не нашёл в себе сил сделать это.  Раздраженно толкнув  мертвеца в плечо, от чего тот  завалился на бок, он  вылез из самолёта.

Он обошёл самолёт и нашёл дверь в пассажирский отсек. Дверь висела на одной петле. Она была приоткрыта и легко  поддалась. Человек влез в  самолёт  и присвистнул удивлённо: салон поразил его своей роскошью, несмотря на  сильные разрушения.

Стены  отсека были отделаны  ценными породами дерева,  все металлические детали  были из бронзы, пол драпирован коврами. Здесь был и компьютер, и  разбитый телевизор с  большим экраном, каких он прежде никогда не видел, и муз центр и телефон. На иллюминаторах висели шёлковые  занавески;  с одной стороны отсека  располагался  вместительный из светлой кожи диван, с другой стояли три таких же кожаных кресла.  Ноздри человека вздрогнули: в салоне пахло  забытым запахом спиртного.  Двери вместительного  бара  валялись на полу. Рядом с баром было месиво из разбитых бутылок. Человек нагнулся и вытащил из этой кучи стекол целую непочатую  бутылку виски. Пластиковые бутылки  с минералкой и Пепси  были разбросаны по всему отсеку.  Из еды он нашёл пакетики с кешью, мюсли, арахисом, и несколько плиток шоколада.  Ещё  он нашёл  сигары и несколько блоков сигарет Мальборо. Был здесь  и холодильник, встроенный в стену. В нём он обнаружил  разбитые  бутылки шампанского, серебряное ведёрко, формочки для льда и нож для его колки. На полу он нашёл маникюрный набор  с пилочками и ножницами, упаковку спичек, разбросанные  глянцевые красочные журналы.

Он расчистил диван от стёкол и сложил на него всё, что он обнаружил. Он нетерпеливо,  подрагивая от предвкушения удовольствия, открыл  бутылку  Пепси, и сделал жадный большой глоток. Реакция организма была неожиданной: он мгновенно исторгнул назад  шипучую  массу, и живот стало болезненно скручивать. Человек схватил  бутылку с минералкой  и стал большими глотками тушить пожар в желудке: ему полегчало, но он стал  часто и болезненно икать. Он открыл пакет  с мюсли, и стал медленно жевать. Еда ему не понравилась, икота не проходила, и он подумал, что рыба  или мидии были бы, сейчас более к месту.  Он стал рассматривать бутылку виски, где-то  в голове шевельнулось: « Может накатить?» Но он тут же отбросил эту мысль. Он сообразил, что  сейчас это может подействовать  на него хуже, чем Пепси.

Он произвёл тщательную разведку  салона, больше не обнаружил ничего стоящего.  Мысли его лихорадочно скакали. Уверенность, что самолёт будут искать  крепла.  Это придавало ему  сил, но в то же время,  он  стал  безотчётно волноваться, подспудно понимая, что теперь вся его жизнь пойдет по другому; что она  будет ежесекундно состоять из одного лишь мучительного беспрестанного ожидания  долгожданной встречи  с людьми.

Прежнее его состояние, до падения  этого самолёта, было состоянием годами приобретенного  безразличия  к жизни, некоего  душевного равновесия, составленного из мыслей  о том, что  спасение возможно,  но лучше об этом не думать постоянно, потому что  эти мысли, как и лишние  движения, изнуряют его, мучают,  расстраивают, приводят в отчаяние, сводят с ума, ведут его к потере сил, так необходимых ему для выживания.

Лукавство ума человека попавшего  в  подобные  экстремальные ситуации часто заключает в себе мысль  о том, что  благоприятный исход дела, спасение  может произойти в любой момент, а пока нужно выживать,  есть, пить, двигаться; в то же время, думать о том, что этого чуда может не произойти вовсе, и что  он в любую секунду может погибнуть, умереть, что его вдруг не станет, человек не желает, страшится и представить себе этого не в силах. Эта страшная мысль  запирается в  тёмные далёкие подвалы сознания крепкими  замками.

Реально же думать, не страшась самого неблагоприятного исхода, о смерти, или о вечном заточении  и не опустить при этом руки, могут думать только  люди сильные духом, могущие  принять страдание  с несомненным смирением, с верой в высшую силу,  знающие, что  Истин не  бывает несколько, что Истина  всегда одна, и она — есть  Бог.

Человек этой Истине не доверял. Он доверял только своим инстинктам и своим ощущениям. В его прежней жизни, где главным постулатом был постулат: не верь, не верь никому,  его окружали люди, жившие по такому же принципу.

Он не верил ни своим подельникам,  ни женщинам, с которыми спал, (это в основном были доступные  женщины), не властям, не людям вообще.  Когда случалось, что его обманывали или «разводили», как было принято говорить в его среде, его неверие  только укреплялось, и такой опыт  подвигал  его к большей изощрённости и коварству в отношениях с людьми.

Он всегда был готов к тому,  что его обманут и сам готов был это делать ради своих целей, а цель была одна — «подняться», что означало обогатиться, добиться положения, успеха, причём любыми средствами.

Мир вокруг себя он представлял скопищем людей,  в котором  все думают одинаково, что  никто и никогда не откажется сорвать куш, если такая возможность ему представиться; просто не все на это решаются из-за трусости, но людишки могут, как шакалы  всем скопом накинуться на упавшего, что бы разорвать  ослабевшего  на куски.

Его  подельник  сохатый несколько раз  затаскивал его  в храмы. Он не отказывался, но как-то после очередного посещения храма он, скривившись, заявил  товарищу, что это обычное «разводилово» на бабки, и больше он  сюда не ходок.  Когда его  подельник ему  возразил: мол, ты  же видел, сколько там было людей, и все они были согласны на это, так сказать, «разводилово». Не дураки  конченные же они все, в конце  концов? Сколько веков, мол, люди ходили и продолжают ходить в храмы  молиться Богу, а по всему миру  миллионы верующих, он ответил  грубо: «Лохи ходят».  А на возражение  товарища о том, что и братва  почти вся сейчас  с крестами и в храмы ходит, он ответил: «Очко играет. На всякий случай ходят». Здесь  его товарищ промолчал, потому что возразить на этот резонный  выпад было нечем. Он хорошо знал, что так называемый случай, очень хорошо виден на Южном кладбище Питера.

Мошки из  кабины стали залетать  из кабины и садиться ему на лицо. Он отгонял их устало.  Он стал  понимать, что  скоро здесь в самолёте находиться будет невозможно.

«Надо вытащить мертвяка из кабины, он начинает пованивать.  Некоторое время можно будет  побыть здесь, пока есть вода, и какая-то еда, но эти мошки меня сожрут, когда он  начнёт разлагаться», — подумал он, и нехотя поднялся.

  Труп был  тяжелым одеревеневшим и влажным,  сиденье под ним было мокрым. Человек бесцеремонно  наклонил  одеревеневшее тело  пилота  к открытой двери, тело  вывалилось  из кабины, повиснув головой вниз,  но ноги застряли. Человек  ругаясь,  стал тянуть пилота за руки и, когда тело упало с тупым звуком на землю, в несколько приёмов  перетащил  его за ноги  подальше от самолёта. Рой мошек,  последняя свита мертвеца, вылетел из самолёта и мгновенно оккупировал его  лицо.  Человек подумал, что можно труп оставить здесь, но тут же он  проговорил задумчиво: «Я должен перетащить его к гроту. Когда  они прилетят, то станут его искать по всему острову… и найдут меня, а я отдам его им. А они прилетят обязательно».

Человек  скривился,  опять выругавшись, произнёс: «Придётся борова тащить дальше». Он опять взялся пилота за ноги и потащил тело меж валунов;  голова человека билась о камни. Несколько раз человек останавливался  передохнуть. Далеко он не смог его перетащить,  решив сделать это позже. Но он не ушёл  сразу. Немного подумав, он  снял с  шеи пилота золотую цепочку, надел её на себя. Он снял, и часы, одел их на руку, полюбовался ими, перстень ему снять не удалось. 

После он вернулся в самолёт и провёл  в нём ночь. На перенос тела к океану,  где его можно было закопать  в песке,  ушёл весь следующий день.  Запах исходил от трупа сильнейший,  человек заматывал лицо полотенцами,  взятыми из самолёта. Закопал он пилота его за своим гротом. В холм воткнул часть винта, которым он выкапывал яму.  Потом он  пообедал  мидиями и сел на свой камень. И странное дело: он почувствовал,  что камень ничего ему не отдаёт! Он  сидел на нём до заката и не ощутил впервые  состояние покоя,  которое он всегда прежде получал от камня. Он  стал сильно нервничать. Он не понимал, что происходит. Когда на небе появилась луна, он испугался: она была полной!  Его стала охватывать паника, он представил, какая ночь его теперь ожидает.  Он стал думать о том, что  эта ночь  может его доконать, что он  не выдержит такого испытания и умрёт. И ещё было одно странное обстоятельство: старуха молчала.

И тут он вспомнил о  бутылке виски. Часа через два он с пакетом, в котором лежали две бутылки минералки, бутылка виски и шоколад был у камня. Сев на песок, прислонившись к теплому камню спиной, он дрожащей рукой  с трудом свинтил крышку бутылки и  поднес её ко рту, на мгновенье замер, потом решительно сделал глоток. Ему показалось, что в голове, что-то взорвалось. Но уже через мгновенье, стало жарко, по всему телу разливалась приятное тепло и истома. Он сделал ещё глоток и ещё… Он опьянел и впал в дрёму. Иногда он открывал глаза,  поднимал бутылку  и делал очередной глоток. Встать у него сил не было,  но он и не хотел вставать: ему было хорошо и не было не беспокойства, ни  тоски, ни страха. 

Луна  была прямо над его головой, и казалось, всю  мощь своего серебристого света направляла на него, океан сонно шелестел рядом. Он вскоре свалился на бок и заснул. Ему снился сон, который он никогда прежде не видел:  он видел улицу своего поселка, по которой  медленно шли люди из его детства дети, соседи, учителя, рыбаки, военные, мать, отец, бабушка с дедушкой, сестра с братом.  

Разбудил его голос, который  он ненавидел.  Старуха будила его,  повторяя: «  Вставай, открой глаза». Он отмахивался, несколько раз сонно проговорив: « Пошла вон, не доставай». Но  она упрямо, как заводная требовала и требовала, что бы он открыл глаза.

Он  с трудом разлепил  слипшиеся глаза, приподнявшись,  выпрямился, прислонился к камню, пошарил рукой по песку, нашёл  бутылку и сделал глоток. Он вздрогнул, потому что голос отчётливо произнёс: « Я здесь».

В метре от него стояла старуха и не одна. Рядом с ней улыбаясь, держась за большой живот, стояла та женщина, которую он сбил машиной много лет назад.

Он вжался спиной в камень. Замахал перед собой руками: «Пошли вон. Убирайтесь. Я не сдох, видишь? И не сдохну, проклятая. Тебя нет, нет тебя! Ты там... И её нет — она умерла. Убирайтесь!»

—  Я тебе говорила, что остров может стать последним. Столько времени у тебя было, Александр! Но ты так  и не понял этого, так и не отошёл от злобы, не пришло к тебе раскаяние, тысячи оправданий ты находил для себя, не шаг не приблизившись к осознанию своей ничтожности, своего мерзкого своеволия, ведущего тебя к погибели. Виноватыми стали все и даже несчастная женщина убитая тобой. Ты и здесь нашёл себе отговорку, говоря себе: «Могла бы быть повнимательней, нечего было лезть под колёса». У тебя был этот камень, ты ведь почувствовал его благодать? Он притягивал, он облегчал твои страдания, вводил тебя в прекрасной тишине этого чистого мира в мир дум, среди которых непременно должны были появиться мысли  о покаянии. Но, нет! Ты упрямо смотрел в океан в надежде увидеть там  спасительный парус, когда спасение  твоё  было в тебе самом. Сроки выходят. Времени у тебя почти не осталось. Но  Бог милостив,  он всегда даёт  шанс спастись раскаявшемуся. Видишь, я не одна, с женщиной, которую ты убил вместе с её дитём. Сейчас  ты можешь  ей и её не родившемуся сыну сказать слова, которые она много лет ждёт  от тебя,— произнесла старуха.

— Тебя нет,— прошипел человек.— Нет тебя! Если ты ещё жива, то ты там на земле. Здесь тебя нет! А она… она умерла и ребёнок её умер. Было скользко. Машина не  велосипед, а людям  нужно на переходах  быть осмотрительней… убирайся. Старая  дрянь, не мучь меня, сгинь! Это всё ты, ты меня забросила сюда, но ты  просчиталась, меня вот-вот спасут. Сюда прилетят люди, убирайся!

Он  поднял бутылку и швырнул её в старуху. Бутылка прошла сквозь  неё и упала на песок.

— Не будет  тебе никогда покоя. Никогда не обретёшь ты его, глупый человек. Смерть твоя рядом, но и она не даст тебе покоя, — сказала старуха. Она обратилась к женщине: « Пойдём, моя хорошая».

Взявшись за руки, женщины пошли к океану. Беременная женщина всё время оглядывалась на человека.

— Постой, старая, Что означает твое: день к вечеру хорош? —  крикнул человек.

Старуха остановилась, повернувшись, произнесла:

— У тебя было достаточно времени, времени, чтобы разобраться с этим.

На горизонте появился краешек солнца, старуха и женщина шли к океану, человек провожал их взглядом, они,  держась за руки, вошли в океан и исчезли в нём.

Человек встал, поднял бутылку с песка, допил её содержимое. Качаясь, он дошёл до своего грота и свалился на подстилку из водорослей.

* * *

Вертолёт завис над  лежащим между скал самолётом. Погода портилась на глазах, ветер налетал наскоками, небо затягивало тучами.

— Сэр, нам здесь ни сесть, — закричал губастый чёрный сержант, подходя к мужчине в костюме, бледное лицо которого выражало страдание.— Можно спуститься по лестнице, но ветер, чёрт  бы его побрал, сильный. Как вы? Есть желание  заняться экстримом?

Мужчина в костюме чувствовал себя отвратительно, его подташнивало, болела голова. Это было следствием основательного перебора на вчерашней вечеринке, к тому же он плохо переносил качку и боялся высоты. Вытерев платком  пот со лба, он ответил  хрипло, тоном, не терпящим возражений:

— Найдите другое место  для посадки, сержант Армстронг. Какая проблема? И желательно поближе к месту трагедии.

Ни один мускул не дрогнул в непроницаемом, будто  из чёрной резины, лице сержанта. Он, козырнув,  ответил  чётко:

— Есть, сэр.— И крикнул пилоту: «Майкл, присядь,  где-нибудь поближе к месту  крушения».

  Вертолет немного покружил, выбирая место для посадки и через пару минут приземлился  на  небольшом песчаном пятачке у океана в западной части острова. Под окрики сержанта, первым выпрыгнувшим их вертолёта,  из него посыпались морпехи в полной боевой выкладке и шумливо  стали выстраиваться  в шеренгу. После них  из вертолёта вылезли трое немолодых мужчин в  оранжевых комбинезонах  с угрюмыми лицами и, достав сигареты, закурили,  наблюдая равнодушно за действиями морпехов. Последним  спустился на землю, крякнув громко, оттого, что оступился, мужчина в  костюме.

Сержант, ткнув кулаком в бок  замешкавшегося конопатого парня и выругавшись, выкрикнул:

— Шевелитесь, шевелитесь! Что вы, как мухи в дерьме копошитесь? Подровняйтесь, сынки. Не дай Бог мне таких детей. Ты, красный, что к мамочке под юбку потянуло? Шнурки нужно было раньше завязывать,  наверное, дрочить-то не забываешь, а красный?

Конопатый,  рыжий парень, обиженно поджав губы, стал в строй. Морпехи  захохотали.

— Заткнулись! Слушайте сюда,— гаркнул сержант.—  Нам уже не придётся искать этого… как его…  мистера  Паттерсона. Это последний остров. С вертолёта вы все хорошо его видели, этот грёбанный самолёт, за который было заплачено  больше миллиона баксов.  Нам там  было ни сесть. Отсюда чуть меньше мили до него. Джексон, О, Коннор, Брэдли и Савитцки идут за мистером Паттерсоном или за тем, что от него осталось, что за  фамилия у тебя дурацкая такая — Савитцки? Нет, Савитцки, пожалуй, остаётся… пойдёт … Гонсалес. С вами пойдёт представитель ФБР и вот эти  трое джентльменов:  они  технари и им придётся некоторое время поковыряться в самолёте. Помогаете им во всём. Эфир не засорять. Ну,  пошли, пошли, пошли, губошлёпы!

Морпехи неохотно двинулись по валунам вглубь острова, трое технарей и ФБРэшник пошли за ними.

— Курим не затягиваясь,— сказал устало  оставшимся  морпехам сержант, и пошёл к океану. У океана он  стал, широко раздвинув ноги,  долго мочился, после  достал из внутреннего кармана плоскую фляжку отхлебнул из неё пару глотков, спрятал её назад и, закурив, зло процедил сквозь зубы:

— Свиньи вашингтонские беложопые,  крючкотворцы долбанные. Не спуститься ему  по лестнице было, срань кабинетная! Привыкли каштаны из огня таскать, ублюдки, вместе  с гребанными банкирами. Из-за одного такого козла пришлось гнать моих салаг ботинки стёсывать.

Морпехи уселись у скал, курили, болтали, жевали, травили анекдоты. Сержант стоял у океана, вглядываясь задумчиво  вдаль, мысли его были далеко: он думал о  предстоящем разводе  с женой. Об этом совсем недавно она сама сообщила ему по телефону, заявив  без околичностей, что её больше не устраивает перспектива  быть женой мужчины пару раз в год появляющегося домой, что бы опять исчезнуть надолго;  сказала, что  встретила человека, которого полюбила и уезжает к нему в Чикаго.

Для сержанта это было жестоким ударом  — он  никак не мог в это поверить. Служба  его хорошо оплачивалась, он был на хорошем счету у начальства, а работы в их захудалом посёлке  в Луизиане практически никакой не было. Своей нынешней службой он дорожил, был на хорошем счету у начальства, и держался за неё. Он  уже оплатил почти половину  ссуды за их хорошенький дом, жена его ни в чём не нуждалась, детей у них  пока  не было. Правда, бывали моменты, когда он  начинал жалеть о том, что подписался идти служить на дядю Сэма. Это с ним бывало  несколько раз в Ираке, где ему пришлось  увидеть смерть  таких же  ребят, как и он сам. Но  ему везло: ни разу его даже не царапнуло, а зарплату он получал исправно, был сыт, одет, обут, а возвращаться в свой посёлок и работать  на лесопилке или устроиться  охранником  ему не очень- то хотелось. У него была мечта — открыть какой-нибудь свой семейный бизнес. Но теперь,  наступили времена, когда работы на государство нужно было крепко держаться: от родных поступали неутешительные новости — кризис коснулся всех. Поэтому  поступок жены для него бы, как нож в спину — тылы его и планы на будущее стали абсолютно неопределенны, к тому же ходили слухи о сокращении в армии и сворачивании многих военных программ.

Но ещё были и уязвленная гордость и самолюбие мужчины. Несмотря на множество таких случаев среди его сослуживцев, которых бросили неверные жёны, и бытующее среди военных мнение, что все бабы суки, он  всегда посмеивался, слыша такие разговоры, и думал, что с ним такого не произойдёт, что его любимая Джессика никогда с ним так не поступит. Поэтому  телефонный звонок  жены  с сообщением о её уходе, вначале вверг его в шок, а когда он осознал, что  Джессика совсем не шутит, он впал в злобную тоску, которая теперь его постоянно одолевала.

Тягостные мысли сержанта прервала рация. Он, вздрогнув, поднёс её к уху. Лицо его приняло озадаченный вид. Бросив коротко в рацию: «Оставайтесь на месте и ждите дальнейших указаний»  — ,выругавшись, он крикнул зычно:

— Поднимайте свои задницы. У нас есть работа.

Солдаты неохотно построились. Их было сейчас шестеро. Сержанта распирало от злости, он опять ткнул рыжего  в плечо;

— Губошлёп, у тебя опять шнурки развязались. Слушай сюда, салаги. Самолет есть — пилота гребанного в нём почему-то нет.

Морпехи удивлённо загудели.

— Тихо! Я сказал!— рявкнул сержант.— Этот псих, мог и из самолёта выпрыгнуть. Обдалбался  и решил, наверное, поискать  какой-нибудь ночной клуб на острове. Хотя, я, почему то думаю, что он уже там (сержант поднял глаза к небу), и ему там, чёрт побери, будет, что рассказать Святому Петру.  Макдональдсов здесь, как видите, нет, воды много, но она, как понимаете, эксклюзивная… природная (сержант иногда любил поговорить «красиво»), а поскольку мистер Паттерсон  числиться пропавшим уже почти две недели, то шансов выжить у него,  думаю было очень мало. Ребята сейчас ищут  его  там, в центре острова,  мы  начнём искать, разделившись на две группы. Значит так: вы трое, старшим в группе будет Штрайберг,  идёте сейчас отсюда влево по берегу океана, а вы трое:  Мигель Орландо, Савитцки — что за фамилия дурацкая!  и Маккензи — он будет старшим, огибаете грёбанный остров с правой стороны. Задача: ищем  живого или мёртвого гражданина США. Давай, давай, двигайтесь, губошлёпы.

Интернациональная группа, в  составе которой оказался черноглазый невысокий мексиканец  Орландо, темнокожий парень Маккензи — мулат с  шотландской фамилией  и рыжий Савитцки, русский, родившийся в Америке (его родители в своё время уехали  на ПМЖ в Штаты из Киева), споро двинулись выполнять задание. Вначале они двигались быстро и молча, но когда  завернули за скалы, где их уже не мог видеть всё замечающий глаз сержанта, они сбавили темп и пошли вразвалочку, без интереса разглядывая однообразный пейзаж. 

Первым  нарушил молчание Маккензи. Сплюнув смачно, он, выругавшись, произнёс:

— Срань  какая-то, а не остров. Чего  его сюда занесло?

Орландо споткнувшись о камень,  и чуть не наступив на змею, вскрикнул и, произнеся негромко: «Матерь Божья!»  с болезненным выражением лица произнёс:

— Не хотел бы я здесь оказаться. Святые Угодники, помилуйте нас от таких путешествий.

Маккензи, оглядываясь на уползающую змею, сказал:

— Здоровая тварь. Жаль, что стрелять нельзя.  Смотрели фильм с Томом Хенксом? Ну, где он  на почтовом самолёте разбился и оказался на необитаемом острове?

Савитцки кивнул головой. Орландо ничего не сказал. А Маккензи продолжил:

— Так  там он попал  на нормальный остров. Там кокосы росли, деревья всякие, тут бы он  не выжил. Нет, здесь бы точно не выжил. И чего этого придурка Паттерсона сюда понесло? Скорей всего  найдём мы  труп.

Савитцки, смотря внимательно под ноги, ответил:

— Ты, что телевизор не смотришь? Паттерсон — крупная шишка. У него  была фамильная фирма по продаже удобрений для садовых и комнатных растений, аксессуаров, орудий всяких для садоводства.  Парень  разорился в прах. Ну, и решил, говорят, вот таким оригинальным способом, свести счёты с жизнью.

— Да смотрел я, смотрел. Трубили об этом все программы и радио, и газеты,— ответил, рассмеявшись, Маккензи.—  Прямо-таки национальный герой Америки какой-то пропал.  Наш авианосец  подключили к поискам, надо же! Небось, если бы какой нибудь фермер пропал  или водитель  фуры, через неделю перестали бы искать. Тоже мне знаменитость! Говорили и  кое-что другое о нём, между прочим. Говорили, что  его очередной милый дружок бросил. Что больно он любил его, этого жеребца. А как  разорился, так жеребец его и бросил. И не вынесло разбитое сердце  старого пердуна разлуки с жеребцом, сел он в самолёт, нюхнул чистейшего  кокаинчика, заправил баки под завязку и полетел, куда глаза  глядят. Да и разорился он, наверное, от того, что бриллианты,  машины и дома своим бой френдам не глядя раздаривал. Одним педрилой стало меньше, короче. 

— Матерь Божья! — воскликнул Орландо.— Мир катиться в пропасть! Люди совсем обезумели. В Библии сказано, что мир  погибнет от разврата, вот нам и кризис, кризис послан небом, что бы люди  одумались.

— Ты я гляжу, верующий, деревня. Всё Святых поминаешь. Кто одумается? Тебе-то чего одумываться?  Ты  не банкир, людей не грабишь, на улицу их вместе с детьми не выселяешь за просрочку долгов. От жирной жизни, что ли сбежал в армию? Ты я слышал уже женат, а вместо того, что бы жену ублажать в постели, приказы козлов всяких выполняешь, а они тебя завтра пошлют  туда, где им нужно свои грязные делишки обтяпывать. А там, амиго, и в цинковом гробе можно к жене и мамочке вернуться. А таким, как Паттерсон этот, на нас всех  начхать. У них свой кайф в жизни.  Они считают, что они крутые и самые правильные.

Орландо  не поддержал это направление разговора, он, грустно улыбнувшись, сказал:

— У нас принято иметь много детей. У меня три брата и две сестры. А ещё в Мексике полно  родственников племянников,  двоюродных братьев и сестёр.  Они там очень бедно живут, но как- то выживают и продолжают детей заводить. А  я со своей женой не решился пока детей завести. Страшно  их заводить, не зная, что завтра станет. А бабушка моя всегда говорила: сколько Бог пошлёт столько, и вырастишь — где одна миска похлёбки там и вторая найдётся, говорила.

—Гляди, презерватив порвется, будут у твоих родственников новые племянники и сёстры с братьями. Ты ж, наверное, амиго, каждый день на жену залазишь?— хохотнув, сказал Маккензи, и повернувшись к Савитцки, спросил у него:

— А ты, правда, русский? Сержант к тебе из-за этого придирается? Похоже, он русских ненавидит.

Савитцки поднял с песка большую раковину, рассматривая её, ответил:

— Сержант думает, что в России живут одни русские и по улицам ходят медведи. А там много наций, как и в Америке, а медведи живут в лесах. И я не совсем русский. Мать у меня еврейка, а отец украинец. Если по матери то я еврей, а по отцу — украинец.

— Еврей? — радостно воскликнул Маккензи.— Так у тебя отец  банкиром должен быть. Ты- то чего в армию попёрся?

— Почему же непременно он должен быть банкиром? Он у меня химик. А мама математик…  только  его уволили, сократили.

— Слушай, Савитцки.  Так тебе же обрезание делали! Расскажи, как это было. Тебе больно было? — с  загоревшимися глазами воскликнул Мак Феррсон.

— С удивлением глянув на своего товарища Савитцки, произнес:

— Чушь, какая! Почему же  мне нужно было обязательно  обрезание делать? Мне не делали обрезания. Об этом дома даже и не думали. Мы и свинину ели и обрядов не соблюдали. У нас семья культурная была.

— Жаль,— с видом сожаления сказал Мак Феррсон.— Значит ты не настоящий еврей. Настоящие евреи  обрезаются.

— А чего это ты таким вопросом заинтересовался?— спросил  Маккензи Савитцки.

— Я надумал в мусульмане вступить.

— С чего это?

— А у нас несколько ребят уже вступили, и обрезание сделали, — ответил Мак Феррсон и, ухмыльнувшись, добавил: «Говорят, что девчонкам  с такими очень нравится».

— Так ты только из-за этого хочешь это сделать? — удивлённо спросил Савитцки.

— Ну, не знаю — ответил, помявшись Мак Феррсон.— Они крутые. У них своё мнение есть.

Савитцки покачал головой:

— Там, куда американских солдат посылают, придётся стрелять в  крутых  мусульман, имеющих очень скверное  мнение о нас американцах. Как же ты это будешь делать, когда обрезание сделаешь?  Ты ведь единоверцем их станешь.

— Так,  то террористы,— их «мочить» нужно, что бы 11 сентября не повторилось

— Да, но они  тоже думают, что таких,  как мы, «мочить» надо.

— Ну не знаю. Наш президент тоже ведь имеет мусульман в  роду, а нас посылает мочить афганцев.

— Сам-то он  автомат не берёт в руки,— пробурчал  Савитцки.

— Эй, Маккензи, гляди, бутылка! Кто-то пил дорогое виски,—  закричал Орландо, наклоняясь, и поднимая с песка бутылку.

Маккензи, почесав, в затылке  сказал:

— Никак с неба упала.

—Э, нет,— ответил  Савитцки,— с неба она не могла сюда попасть. Господь Бог спиртным не торгует. Парни, нам нужно осмотреть гроты, давайте осмотрим их побыстрее.

Они стали осматривать гроты, которых здесь было множество, и через несколько минут Мигель  Орландо закричал:

—Ребята, он здесь!

Савитцки с  Маккензи  бегом подбежали к Орландо и остановились у входа в грот. Они уставились на лежащего,  на куче водорослей страшного вида человека.

— Он жив?— спросил у товарищей Орландо.

Маккензи,  не ответив Орландо,  негромко сказал:

—Эй, мистер, просыпайтесь.

Человек не проснулся. Что-то пробормотав, он повернулся на бок.

Орландо, прошептав радостно: «Живой»,— быстро стал говорить в рацию, сообщая сержанту, что они нашли человека. Сержант приказал  Орландо ждать  его.

Тем временем  Маккензи  зашел в грот,  наклонился к человеку и, потряс  его за плечо, громко сказав:

—Просыпайтесь, мистер.

Человек недовольно заворчал, но после того, как Маккензи потряс его  ещё раз, открыл глаза. После он сел уставился на  солдат и хрипло выкрикнул:

— Убирайтесь! Пошли вон. Я, пока не умер. Убирайтесь!

Орландо повернулся к товарищам.

— Он не по английски говорит?

Савитцки, заворожено  глядя  на  человека, ответил:

— Это не Патерссон, это кто- то другой. Он по русски говорит.

— Парни, он, кажется, не видит нас. Он слепой. Ну, чёрт, и воняет же от этого Робинзона, — проворчал  Маккензи, с интересом разглядывая человека. — как это он за две недели стал похож на Чикагского бомжа?

Лицо человека неожиданно приняло осмысленное и испуганное выражение. Он быстро отполз к стене грота, и весь, дрожа, замахав руками, закричал:

— Нет, нет. Уходите, убирайтесь! Я не хочу. Я не умер. Убирайтесь! Мама, мамочка! Я не хочу, уходите, твари.

— Что он говорит?—  удивлено спросил  Мигель Орландо.

— Думает, что он умер, и мы пришли за ним.

—Матерь Божья,— перекрестившись, воскликнул Орландо.— Видать настрадался  человек.

— Так он  русский? Чёрт, как он сюда попал?— раздражённо сказал Маккензи. —  Скажи ему, что мы не ангелы небесные, а солдаты  армии  Соединенных Штатов.

— Друг, не волнуйтесь, пожалуйста. Мы не сделаем  вам ничего плохого. Мы прилетели сюда  за пропавшим человеком мистером Паттерсоном. А наткнулись на вас, — сказал Савитцки  по русски.

Человек смотрел на солдат взглядом безумца, дрожа и вжимаясь в стену грота.

—Мы на вертолёте прилетели и заберём вас сейчас,— продолжил Савитцки.

Выражение лица человека медленно менялось. Кажется, что он стал, наконец,  оценивать  ситуацию. Неожиданно открыв беззубый рот, он произнес, зарыдав:

—Прилетели! Я же  чувствовал,  что они прилетят за ним. Они прилетели, прилетели, прилетели. Они не могли ни прилететь за этим богатеньким Буратино. Они за ним прилетели, а нашли меня.

Он быстро подполз к Савитцки, обнял его за ноги,  повторяя: «Прилетели, прилетели, прилетели».

Орландо с Маккензи подняли человека на ноги, и, поддерживая,  вывели из грота. Человек обнимал то Орландо, то Маккензи и  всё время  плакал. Савитцки напоил его водой из фляжки. Человек, будто забыв про своих спасителей, вдруг повернулся к ним спиной и пошёл к океану, сел на камень и, поглаживая  его рукой,  стал смотреть в океан, что-то бормоча. Солдаты, недоумённо переглянувшись, подошли к человеку и стали рядом.

— Спроси у него про педика,— сказал Савитцки Маккензи.

—Скажите, где лётчик с разбившегося самолёта?— спросил у человека  Савитцки.

Человек повернулся к солдатам,  сказал, улыбаясь, продолжая поглаживать камень:

—Прилетели.  Это мой друг — мой камень. Он про меня всё знает, только сказать ничего вам не может.  А старая, сука, подохла, наверное. Каркала падла, что это мой последний остров. Не последний он, не последний.  Понимаете?  Не вышло по ней. Я не издох, не издох я! Прилетели америкосы. Прилетели, прилетели.

— Что он бормочет?— спросил шёпотом Орландо.

—Радуется, что спасён,— ответил Савитцки и переспросил человека:  «Всё-таки скажите, где же  летчик с разбившегося  самолёта».

Человек засмеялся.  Погладив  камень ещё раз, он встал с него, поманил рукой солдат, приглашая последовать за ним, и пошёл обратно к гроту. Солдаты пошли за ним. За гротом он остановился, и солдаты всё поняли: над  небольшим песчаным холмиком торчал кусок винта самолёта.

Опять заплакав, человек  обхватил голову руками, говоря:

— Я здесь уже двенадцать лет! Двенадцать лет понимаете? Двенадцать! Двенадцать, вы это понимаете, америкосы?

— Что он бормочет?— спросил у Савитцки  Мак Феррсон.

—  Говорит, что он здесь прожил двенадцать лет.

— Матерь Божья! Небесная Заступница!— вскричал Орландо.— То-то он и на человека не похож.  Велика воля Господня: не дал человеку умереть. Велики двои деяния, Господи.

— Кадр из фильма ужасов,— хмыкнул Маккензи.

Солдаты повернулись на стрёкот вертолёта. Вертолёт сел на свободное место и из него первым выпрыгнул сержант Армстронг, за ним остальные солдаты. Подойдя ближе, они остановились, с удивлением разглядывая человека.

— Это кто — Паттерсон?  По моему  он больше  похож на обдолбленного бродягу певца регги с Ямайки,—  сказал сержант.

—Паттерсон умер, сэр. А это местный Робинзон. Говорит, что прожил здесь двенадцать лет,— ответил Маккензи.—  Он русский.

—Русский? Откуда он мог здесь взяться? Здесь невозможно выжить, — недоумённо произнёс сержант.— А где же наш Паттерсон?

Орландо показал рукой на холмик.

Сержант, не отрывая взгляда от человека, включил рацию. Нажал кнопку вызова. Быстро проговорил: «Сэр, мы его нашли. Он мёртв. Но есть и живой. Робинзон какой-то. Говорит на русском языке. Слушаюсь. Как закончим, сразу вылетаем за вами.

Сержант сунул рацию в карман куртки.

— Давайте ребята доставайте  покойника из песка и пакуйте его.

Неожиданно человек подошёл к отпрянувшему от него сержанту и заговорил с ним, тронув его за плечо: 

— Командир, я здесь знаешь, сколько лет кантовался? Понимаешь? Не, ты этого не можешь понять, никто не сможет… мужики, дайте чего-нибудь поесть человеческого.

— Что он говорит, Савитцки?— спросил сержант.

—Есть хочет, сер.

— Дайте ему немного галет. Ему  сейчас много есть нельзя.

Савитцки достал из кармана  пачку галет. Протянул две штуки человеку. Человек схватил галеты с жадностью, стал  запихивать их в рот; крошки высыпались у него изо рта.

— Хлеб! Это хлеб!— говорил он, улыбаясь при этом.

Двое солдат в респираторах и в перчатках упаковали тело Паттерсона в полиэтиленовый мешок,   застегнули молнию на мешке, и отошли в сторону, ожидая распоряжений сержанта.

— Тащите его в вертолёт. Чёрт, придётся дышать этим дохляком, да и этот Робинзон воняет, будто всю жизнь прожил в свинарнике. Помогите ему дойти до вертолёта.

Орландо с Савитцки хотели взять человека под руки, но он отвёл их руки, сказав им: «Я сам».

Группа двинулась к вертолёту. Из-за камней выползли две крупные змеи и поползли в сторону людей.  Человек шёл последним. Змеи ползли к  нему. Они отсекли его от группы и стали, перед человеком, приняв боевую стойку, покачиваясь узорчатыми блестящими телами. Постоянно оглядывавшийся  Мигель Орландо,  первым увидел это и встревожено крикнул, останавливаясь:

—Там змеи!

Группа остановилась. Сержант выругавшись, сказал Савитцки:

— Крикни этому Робинзону  чтобы в сторону отбежал. Что он стоит, как истукан?

—Может пристрелить этих гадов?— спросил у сержанта Маккензи.

Сержант покачал головой:

— Опасно. Можешь в Робинзона попасть.

Человек же совсем не испугался  змей. Он, расхохотавшись, сказал, обращаясь к змеям: «Что, твари, проводить меня пришли? Привыкли ко мне? Как теперь без меня жить будете, скучать будете? Ну, прощайте, твари. Оставайтесь на своём острове. С вами было хорошо, а без вас лучше. Ошиблась старуха, ваша подруга, ошиблась.

Савитцки крикнул:

—Друг, отбеги в сторону.

Сержант, кусая ногти, произнёс нервно:

— Этот дистрофик не сможет от них  спастись. Он истощён, у него нет прыти, что бы спастись. Твари его одолеют.

— Давайте я забегу сбоку, в точку, где я не задену его  и пристрелю  гадов,— попросил сержанта Орландо.

— Попробуй, может и получится,— согласился сержант.

Орландо  бегом рванул стороной  к человеку:  он хотел, выбрав позицию для выстрела сбоку или под таким углом, что бы его выстрелы были безопасны для человека.

Человек в это же время сделал шаг в сторону и змеи, зашипели. Они не дали  человеку сделать следующий шаг: молнией метнулись они к нему, одновременно впились в его ноги и сразу быстро стали уползать в сторону гротов.

Орландо с криком: «Господи!», открыл стрельбу по змеям, искромсав их пулями,  в  бешено извивающиеся куски.  После  он бросился к человеку, подошли и остальные.

— У нас есть  вакцина от яда? — заорал сержант, только сейчас вспомнив, что вакцины у них нет.

Человек сел на песок. Потом лёг на спину. Изо рта у него вытекала слюна. Ноги быстро опухали.

— Он умирает,—  сказал Орландо.— Я много видел людей, которых кусали змеи.

По телу человека пробежали судороги. Он  дрожал, из глаз текли слёзы. Неожиданно глаза его расширились, и он  произнёс  со злобой:

— Не соврала сука старая. Не соврала,  что бы ты издохла, если ещё  жива.

Он больше ни слова не сказал. На лице его застыло страдание. Больше он не шевелился.

Орландо стал на колени, проверил пульс человека  и закрыл его глаза, встав он отрицательно покачав головой  и перекрестившись, произнёс:

— Господи, упокой  его душу и прости ему его прегрешения вольные и невольные. В глазах Орландо стояли слёзы.

—Пакуйте и этого,— гаркнул сержант, думая о том, каким длинным будет рапорт, который ему придётся писать после всего случившегося сегодня.

 

  PLAY  >>>>>>>>>>>>

 

Прасковья Ивановна  вскрикнув, открыла глаза. Полежав с минуту неподвижно, она  легко встала с кровати  и пошла в угол комнаты, в котором  был иконостас, и горела лампадка. Прасковья Ивановна  встала на колени, перекрестилась, долго молчала, опустив голову и произнеся: «Во Имя Отца и Сына и Святого духа. Аминь», —  продолжила:

«Господи, упокой душу вновь представленного раба Божьего Александра. Прости ему прегрешения вольные и невольные. И даруй ему Царствие Небесное».

Она ещё долго молилась стоя на коленях. В окно её комнатки, испещрённое  узорами художника-мороза  пробивался холодный свет луны — луна сегодня была владычицей природы. Она любовно смотрела на замёрзший пруд, освещая его ярче остального пейзажа; сияли мириады звёзд на чистейшем без единого облачка небе, снег искрился под лунным светом, будто в нетронутых белейших сугробах кто-то местами рассыпал стеклянные осколки

***

За  окнами кельи бушевала метель. До рассвета ещё было далеко, келью едва освещала свеча перед образами.  Подрагивающие тени  качались  на стенах кельи, было тихо, только иногда прорывался  посвист порывов ветра. У образов стоял на коленях  седобородый длинноволосый  человек, губы его шевелились беззвучно. Трудно было в этом  худющем,  старом человеке с жёлтым больным лицом узнать Сохатого, но это был он. Семь лет назад он пришел в этот монастырь, в котором когда-то много лет назад уже пытался спрятаться  от  наркотического безумия. Ему пришлось бежать из города, его искали такие же отщепенцы, которым он с Татарином перешёл дорогу. Он вновь «подсел» на «героин», а когда понял, что не выкарабкается — пришёл в монастырь. Однажды ночью во сне к нему «явился», тот еврей, которого  он с подельниками когда-то пытал раскалённым утюгом. Он сказал: «Вставай, негодяй. Я умер, после ваших пыток. Вставай и молись». С той ночи этот голос не давал Сохатому спать, он приходил и приказывал молиться.

***

—Мама! Мама!— просипел Татарин.— Мама! Где ты? Принеси таблетки, мама… и утку убери, воняет сильно.

Белое его лицо  было искаженно болью. Встать  он сам не мог:  три пули,  полученные им пять лет назад, одна из которых попала в позвоночник навсегда  сделали его лежачим парализованным инвалидом. Он лежал  на своей старой металлической кровати  в отчем  маленьком домике из двух комнат, на тумбочке горел неярко ночник, напротив кровати тихо бормотал телевизор.

Мать Татарина была в другой комнате, она лежала на своей кровати.  Она слышала голос сына, но встать не могла. Сердце её, надорванное тяжёлой работой, безотрадной безрадостной жизнью толкалось в груди с перебоями, ноги стали тяжелыми, тело не слушалось её, она широко открыла глаза, и комната поплыла кругами перед её глазами.  Она глубоко вздохнула, и это был её последний вздох. Рука её безвольно упала с постели, повиснув безжизненно. Кошка Мурка подбежала к руке  и стала тереться об  ещё теплую ладонь, будто поняв, что уже никогда её хозяйка не возьмёт её на руки и  не погладит её.

— Мама, мама, мама!— стонал в своей комнате Татарин.— Ну, что же  ты, зараза, не идёшь?

За окнами  дома валил и валил снег, заметая дома и дороги. Было очень тихо,— ночь правила миром. 

***

  Светлана, сидела  на бетонном  полу, прижавшись к батарее. Она была пьяна. Одета она была в стёганное  грязное пальто, на голове у неё была облезлая ушанка. Привалившись патлатой  головой  к её плечу,  рядом с ней сидел  грязный бородатый мужчина с изуродованным лицом, он сипел простужено. Светлана  сидела, свесив голову, она говорила  мужчине,  который её не слушал: « Ты, тварь, знаешь, кем я была? Какими делами ворочала,  на какой тачке я ездила? Я, тварюга, риелтором была, ездила на Мерсе, хату на Ваське имела, деревня ты ярославская… Мужчина её не слушал. Он хрипел  и мочился под себя.

****

— Ну, Вовчик, поздравлю тебя. Полковник Бойко звучит гораздо лучше, чем подполковник Бойко. Теперь дело за небольшим: за генеральской звездой, — говорил, улыбаясь, моложавый майор с хитрыми глазами и наметившимся брюшком. — Надо бы обмыть это дело.

— Это ты должен поляну накрывать,— ответил ему человек  с полковничьими погонами, тоже улыбаясь. — Ты ж моё кресло теперь займёшь, Колян. А место это тёплое, товарищ майор и  я, между прочим, этому очень  даже содействовал. Мне проверенные кадры не помешают.

— Да я завсегда готов,— ответил майор.

—Шучу, шучу,— ответил на это полковник и, достав из сейфа початую бутылку коньяка и коробку конфет,  опорожнил бутылку в хрустальные стаканы.  

Выпив и закусив, майор с хитрыми глазами спросил:

— Тебе то, Вовчик, не намекнули ещё куда тебя?

Полковник ткнул пальцем вверх. Лицо его приняло довольное выражение.

— В натуре?— вытаращил глаза майор.

—В арматуре,— захохотал полковник.

  ***

Полуслепая Мария Никифоровна, мать Сахалина, купила  пятирублёвую свечку, опираясь на  палку, прошла к иконе Богородицы. Дрожащей рукой зажгла свечу от соседней свечи, вставила  её  в гнездо и закрыв глаза, опустила голову, губы её шевелились. Через несколько минут она побрела к выходу, у двери не остановилась и не перекрестилась. Когда она вышла за дверь храма, свечница пристально за ней наблюдавшая, сказала женщине, стоящей рядом: «Шестнадцатый год ходит. Свечки за сына ставит. Еле ходит уже. Ей за упокой его души ставить нужно, а она твердит, что неправда это, про самолёт тот, — жив он говорит, объявится скоро». 

***  

Родственники и гости,  разошлись из-за праздничного стола в квартире доктора  Ивана Павловича Степашина далеко за полночь. Дочь  с мужем и двумя детьми уехала позже всех, оставив своего  маленького Егорку  виновника сегодняшнего торжества (он сегодня  был окрещен в Церкви), у отца с матерью: он давно спал, и его решили не будить.

Когда  все, наконец, разъехались, Иван Павлович с женой  вошли в комнату, где спал их внук, обняв  мягкого белого медвежонка,  и остановились у его кровати. Обняв жену, Иван Павлович  тихо сказал жене:

—Ну, что, Ниночка, жизнь продолжается и она прекрасна. Вот и зима уже на убыль пошла. За ней весна грядёт и лето на нашей чудесной даче с долгими белыми ночами.

Нина Владимировна ничего не ответила на слова  мужа; она только крепче к нему прижалась, с нежностью глядя на светлое лицо внука. «Вот он —  наш последний остров», — прошептала она.

Комментарии

Ольга Клюкина

Здравствуйте, Игорь! С большим интересом прочитала Вашу опубликованную в "Омилии" прозу. Очень понравились миниатюры - и человек с колбасой, и трогательная Фрося, которая за въетнамцев молилась. Большое спасиБо!

Хочу поделиться своими впечатлениями по ходу чтения "Последнего острова". Начало захватывает, сразу вспоминается фильм "Изгой" с Томом Хенксом - такое ощущение, что именно он стал толчком пофантазировать, а как бы в такой ситуации себя вел наш, "родной" отморозок. Там герой сделал другом и собеседником фотбольный мяч, а Ваш камень - это по русски, как-то ассоциативно отсылает к столпникам, св. Антонию Римлянину, который жил на камне, и обозначает где-то впереди тему покаяния. Серединку читать было уже труднее - из-за длинных диалогов. То есть, видно, что Вы пытались добиться реалистичности - и в лексике, и в узнаваемости бандитских 90-х. , но в жизни люди между собой так длинно и подробно между собой не говорят, как мне кажется, тем более - в такой среде. Что-то можно было бы и "от автора", и как-то еще, чтобы разбавить эту словесную "густоту" (они все очень похоже объясняются, не отличишь, и потому не достоверно). А вот конец откровенно разочаровал. Он уже напоминает, как сейчас в газетах публикуют: краткое содержание 95 серии. С этим вот что стало, а с этим- так-то, схематично, как перасказ содержания плохого сериала. Как будто Вы вдруг сами устали от своего произведения. Жаль, потому что начало было - хорошее, притчевое, с робинзоном на камне. 

Ну, а если по общему содержанию: лично мне всегда интереснее читать о покаянии, а не о возмездии (старушка нагадала - тименно так и случилось). Мне показалось, что ненависть к  бандюганам 90-х эмоционально пересилила все другие темы, и это тоже не порадовало меня-читателя. Пишу так подробно, потому что "Последний остров" может стать очень хорошей повестью, если над ней еще поработать и хотя бы сделать стилистически цельной.

Удачи!