Вы здесь

Нечаянная радость (полностью)

Повесть для детей и их родителей

Едем... едем в монастырь!

И в самом деле, едем. Я с мамой впереди, она — за рулем, а за нами — Аришка с попугаем, да наша бабушка Евдокия. Микешину клетку мы к самому окну устроили, вот он и разговорился: «Микеша хор-р-р-роший, Микеша хор-р-р-роший... ».

— Хороший, хороший, пока кошка спит, — ворчит бабушка и пытается накинуть на клетку платок.

— Бабуль, зачем? — протестует Аришка, и тянет платок на себя, — ему же тоже хочется посмотреть, какие тут большие сосны растут, он же не видел.

— Насмотрится, успеет, а покуль пусть спит, отдышится от Ерёмина сраженья.

Когда бабушке хорошо, она нет-нет, да и вставит в свою речь деревенское словечко. А «Ерёминым сражением» она называет всякую пустую, но не безопасную возню. Вот и сегодня утром, перед самой поездкой, мама наказала клетку почистить, подготовить к дороге. Мурку нашу выгнали в маленькую комнату и выпустили Микешу полетать, пока мы клеткой занимались. Попугаю свобода в радость и веселье, летает вокруг нас, кричит пронзительно на своём попугайском языке. Потом как-то всё затихло, и вдруг слышим истошный Микешин крик: «Мяу! мяу!..мяу!». Мы бросились к птичке, а её за хвост треплет наша кошка, которая открыла потихоньку дверь и начала охоту на попугая. Еле отбили нашего Микешу, спасли, только вместо хвоста торчало одно растрёпанное пёрышко.

— Расскажи, бабуль, про Ерёму... расскажи, — тут же прилипает Аришка и теребит бабушку за плечо.

Бабушка вздыхает, притворно хмурится и внимательно рассматривает за окнами убегающие от нас поля, перелески, маленькие речки и зелёные косогоры. Потом тихонько посмеивается:

— От ваших вопросов вон как пейзаж за окном припустился, только держи.

Мы с Аришкой — к окошкам. И, правда. Бегут по сторонам березки, а ветер их за зелёные косы треплет. Тропинки, словно бабушкина пряжа разбежалась по сторонам.

— Ой! Незабудки!.. сколько их, словно голубое озеро, — вскрикивает Аришка.

— А вот и в самом деле, озеро. Маришка, смотри, какие большие гусята плавают... и утка с утятами...

Мы забыли про всё и во все глаза смотрим по сторонам. Платок от нашей возни с клетки сполз, и Микеша наш разговорился вовсю: «Кем будете?.. кем будете, скажи?». А теплый ветер в окошки похлёстывает и нас по лицу вскользь гладит. Солнце из-за нашей спины выглянет, ослепит на минутку, а потом как начнёт гоняться лучами вокруг всего белого света, только успевай, разглядывай. Нас охватывает восторг от того, что мы живые, и цветы живые, и ветер, и солнышко... и Микешка... Смеёмся, заливаемся, будто маленькие ребятишки, сами не знаем от чего. Мама оглянулась на минутку, улыбается. А бабушка-то бабушка... смотрит на нас такими счастливыми глазами и говорит:

— Вот оно как, отечество-то радует, а то живете бездомниками...

— Как, бездомниками, у нас всё есть: дом, квартира, и папа всегда говорит, что у нас не дом, а полная чаша, — удивляется Аришка.

Э-э-э! — укоризненно качает головой бабушка. Полная-то полная, да не совсем. Безо всего этого, какая она полная...

Мы притихли и молча смотрим на сине-зелёное раздолье. И вдруг понимаем, о чём говорит бабушка. Словно мы вышли из нашего дома, а он не кончается, а только начинается: лесом и речками, весёлыми птицами, что заливаются в вышине...

Мы начинаем и их слышать сквозь шум мотора, слышим, как они всё выше и выше поднимают нотки, даже, кажется, что не выдержит их горлышко, и сорвется...

— Не сорвется, — утешает бабушка.

Мне даже страшно стало, как это бабушка угадала, о чём я думала. Спрашиваю её. Бабушка наклоняется, протягивает руку, и треплет мою чёлку.

— Вот ведь как, ты даже и не заметила, что вслух говоришь, — шепнула бабушка мне на ушко, а сама устроилась поуютнее, обняла Аришку за плечи, прикрыла глаза, и задремала. Старенькая уже.

Едем долго. И сами не заметили, как нас тоже дрёма одолела. Разбудил мамин голос:

— А ну, сони, просыпайтесь!

Мы вскинулись, смотрим, а солнце уже к горизонту склонилось. И снова ахнули! Лучи его стали длинными, острыми, разноцветными, сквозь синюю тучку как через окошко прорезаются. И всё вокруг стало таинственным. Мы затихли. И вдруг!

— Мама!.. — кричим мы с Аришкой одновременно, — смотри, смотри, крестик на небе золотой!.. а вон ещё... и ещё!

— Мама на минутку повернула от дороги к нам своё весёлое лицо и говорит:

— Это вы видите кресты храма «Нечаянная Радость», и часовен матушкиной обители.

— Мам, а как монастырь называется?

— Так же: «Нечаянная Радость», во имя иконы Пресвятой Богородицы.

А матушка Феодосия нас уже ждала. Строгая, во всём чёрном. Аришка меня потихоньку спрашивает:

— Мариш, а зачем это она палку взяла?

Заробела моя сестрёнка, да и мне стало не по себе, но виду не показываю:

— Чтобы нас с тобой встретить, — смеюсь, и тихонько же ей поясняю, — не палка это, а игуменский посох, забыла?.. нам же в воскресной школе про это рассказывали.

— Ну что, паломники дорогие, — тепло сказала она нам, — милости просим в нашу святую обитель.

Матушка не стала, как это часто бывает со взрослыми, восхищаться нами, просто положила правую руку сначала мне на голову, потом — Аришке, а маму и бабушку обняла и трижды, губами куда-то в плечи, прикоснулась. На бабушку пристально взглянула, улыбнулась одними глазами:

— Ну что, племяша, уж, поди, и к тебе немощи цепляются, а? Стареем, тянем воз?..

Она протянула руку к бабушкиному лицу, и вроде как бы поправила платок на её голове. — Тебе уж на седьмой десяток покатило?.. бегут годочки, как горные ручеёчки...

Матушка Феодосия вздохнула, и с мягкой простотой добавила:

— Пойдемте, сестра Акилина устроит вас, — и она указала на подходившую к нам монахиню.

Наши послушания

Оказывается, в монастыре тоже работают, а я думала — только молятся. И работа называется послушанием. У каждого своё послушание. В швейной мастерской мать Мариамна с двумя помощницами шьёт для всех сестёр облачения. Монашеская одежда называется облачением. Это не простая одежда, как у нас с вами. Ею в таинстве пострижении избранницу облачает Сам Господь Иисус Христос, потому что монахиня становится невестой Христовой. Так мне матушка Мариамна сказала, когда я спросила: «А почему здесь все в таких странных одеждах ходят?»

Ещё есть иконописная мастерская. Нам здесь особенно понравилось, потому что птичек разных много — целая стенка в птичьих вольерах. Какие они замечательные! Тут и родственники нашего Микеши есть, волнистые попугайчики, а ещё красивые разноцветные американские и африканские маленькие птички, я даже и не запомнила их названия. Для Аришки это было настоящим счастьем, она любит всякую живность. Как увидела птиц, так сразу и заподпрыгивала:

— Хочу это послушание!.. Хочу это послушание!

Мать Рахиль, начальница мастерской, высокая, красивая монахиня, тепло-тепло посмотрела на нас, хоть и ласково, но в глубине глаз её запряталась строжинка:

— У нас послушания не выбирают, на них, как особой милостью отмеченных, матушка Феодосия сама сестер благословляет... а в этой мастерской не птички главное, а иконы.

И правда, мы загляделись на пернатых, а сколько здесь икон: и больших, и маленьких, и огромных, темных, их монахини реставрируют. А птички... они, наверное, помогают им работать и отдыхать.

Ещё во дворе есть мастерская, где маленькие глиняные игрушки делают: старенький дедушка с медведем, послушница с большими сумками, на одной написано: «терпение», а на другой — «смирение». Монахиня с пяльцами сидит на бревнышке, вышивает...

— А правда, что человек может медведя из рук кормить, и не испугаться? — Спрашиваю.

— Правда, — это не простой, а святой человек, батюшка Серафим Саровский.

— А кому вы эти игрушки делаете? — Аришка берёт глиняную заготовку. Мать Феофила осторожно забирает её из рук Аришки, ставит на место, а сестру подводит к большой круглой печке. — Посмотри, здесь мы обжигаем глиняные поделки, а когда они хорошо просохнут, мы их расписываем и снова обжигаем, чтобы прочными были и красивыми.

— Это игрушки для детей? — Спрашиваю, потому что не хочется верить, чтобы такая красота для простой игры была — разбиться они могут запросто.

Мать Феофила — весёлая монахиня. Она не хохочет во весь рот, как мы смеёмся, а какая-то радостная, словно вся из радости состоит. Она щурит свои большие серые в зелёных точках глаза и переводит их то с Аришки на меня, то наоборот:

— Это игрушки особенные, их покупают верующие люди, чтобы эти маленькие скульптурки напоминали: есть мир всех людей, а есть другой мир: святые обители, где монахи молятся о людях.

Аришке понравилась глиняная монашка с маленьким ягнёнком — та кормит его пучком травы, а я всё рассматривала послушницу с чемоданами:

— Как, хватает тебе смирения и терпения? — Спрашивает меня мать Феофила, заметив мой интерес.

А что мне сказать в ответ, молчу: ни того, ни другого у меня никогда не бывало. Мама всегда сокрушается: «Ох, и беда мне с тобой, Маришка, словно и не девчонка ты вовсе, а мальчишка-сорванец».

— Ничего, — утешает мать Феофила, — придет время, и всё встанет на свои места.

Бежим с Аришкой на скотный двор. Нет, не бежим, здесь никто бегом не бегает, а споро идем. Значит, быстрым шагом. Впереди — трапезная, так в монастыре столовую называют. А возле её дверей, на улице, наша бабушка сидит. Она чистит картошку и бросает картофелины в большой эмалированный бачок.

— Бабушка! У тебя уже послушание есть? — кричим ей.

— А как же, бабушка уже служит, не то, что вы, нерадехи!

Спрашиваем у неё, что такое «нерадехи». Оказывается, мы не радеем, не стараемся что-либо делать. Мы оправдываемся, говорим, что нам ещё никто никакого послушания не давал.

— Ладно, ладно, — улыбается бабушка, — матушка вас без послушания не оставит.

На скотном дворе уже ни одной скотинки — всех угнали на лесные поляны пастись, только большой красивый петух кокочет и кур сзывает. Те машут крыльями от радости, бегут, а там уж для них ничего не осталось.

Смотрим — матушка Феодосия идёт. Издалека похожа она на большую сильную птицу. И вовсе не похоже, что она старенькая. Мы с Аринкой как-то снова оробели. Притихли.

— Ну что, сестрички- синички, — набегались, наглядели себе послушание?

Аринка только хотела открыть рот, а я её — дерг за платье. Матушка и это углядела, и сразу ко мне с вопросом:

— Что, крестница востроглазая, сестру за подол дёргаешь, али крестной боишься?

— Не, — говорю, — не боюсь, нам сказали, что послушания не выбирают, а кому какое мать Феодосия благословит.

— И какое хочешь благословение получить?

— Не знаю, крестная, как скажете.

Глаза у матушки небольшие, черные, но такие, словно огонь в них живет.

— Ну, ты у меня, как настоящая монашка отвечаешь. — Матушка огляделась вокруг, потом снова на меня, — а будет тебе послушание за цветами глядеть, поливать, полоть, утром надо свежие букеты к святым иконам в храм ставить... хозяйкой цветов, благословляю. А тебе, Ариадна, что по душе?

Аришка заозиралась на меня, не решаясь просить.

— Тебя сестра смутила? Ты не монахиня, можешь говорить своё желание.

— Я хочу коров поить и петушка...

Матушка тихонько засмеялась:

— Почему именно петушка?

— Я не видела петухов. И никогда не думала, что они бывают такими большими и красивыми.

— Красивый, говоришь?.. да, петух у нас нарядный, что ж, ходи за скотинкой, помогай матери Елизавете. А сейчас все — на трапезу!

По заслугам

Сижу на берегу и носом хлюпаю. Шишка на лбу здоровенная. Глаза так опухли, что щелочки одни остались, ничего не видно. А хуже всего то, что сама во всём виновата. Знаю это, а сознаться не хочу.

Мне хотелось сделать всё красиво — и в храме, и на цветочных дорожках. Полы помыла, у главной иконы красивый букет поставила и пошла в сад. Здесь работы — видимо-невидимо! Меня, наверное, только и дожидалась. Беру грабли — дорожки почистила, между кустов всю траву вырвала, полила цветы. Стою и любуюсь своей работой: ну не красота ли? Всё чисто и красиво. И всё это я сделала! Матушка Феодосия удивится, а мать Эмилия, садовница, похвалит... Смотрю — в самом углу, на солнышке, пчелиные ульи стоят. Подошла. Большая поилка для пчёл без воды, и дорожка к ней пересохла, пчёлы ищут воду и не находят. Вижу — у бака с водой, краник. Открыла его побольше, вода побежала по питьевой дорожке тоненькой струйкой. Мне совсем хорошо стало — пчёлкам воды дала попить. Что бы ещё полезное сделать? Смотрю — большой чистенький вагончик стоит. Захожу: на стеллажах рамки с пчелиными сотами грудами навалены, а вокруг — голубиный помёт. Ну, думаю, как можно было такой хороший домик загадить? Нарвала полыни, сделала веник и давай всё выметать, да выскребать. В самом углу путаную траву клубком собрала и выкинула на помойку. Устала и решила отдохнуть. Прилегла на бугорок: тепло, хорошо. Слышу, идёт мать Эмилия и на кого-то ругается. Ну, думаю, кому-то попадет по первое число, не позавидуешь, все знают суровый нрав этой монахини.

— Кто это у меня тут бедокурит? — всё ближе шаги и строже голос.

Соскакиваю с бугорка, улыбаюсь во всё лицо.

— А-а!.. вот он, главный вредитель! Отыскался!

Оглядываюсь по сторонам, этого вредителя выискивая.

— Не мечи глазами-то по сторонам, тебе говорю.

Я опешила. Застыла от удивления, только глаза таращу.

— И кто тебя благословил под кустами скрести?

— Никто, — тихонько говорю, — подумала, так лучше будет.

— Подумала она... думалица нашлась... А кто пчёл потопил?.. вон, валяются, укупались...

Молчу. А внутри начинают слёзы копиться.

— А в домике кто голубиные гнёзда позорил, да вон выкинул?

— Я не зорила, — еле лепечу, а слёзы уж по щекам катятся.

— Как не зорила, когда их гнёзда на помойке валяются... ишь, хозяйка нашлась... всё по своей воле управила.

Я не выдержала, разревелась, да и кинулась бежать — не люблю плакать прилюдно. Бегу, от слёз и не вижу, куда бегу. Запнулась о грабли, которые оставила на дорожке, да со всего размаху — на землю, лбом об узловатый корень, который поперек дорожки протянулся. Хватаюсь за лоб, а там шишка здоровая вспухает. Уже навзрыд рыдаю, а тут, как нарочно, пчела у переносицы жало воткнула. Кинулась к реке, умылась, косынку в воде намочила и к лицу прижимаю. И весь мне белый свет не мил, и монастырь уже не нужен, и так мне себя жалко стало: такая несчастная девочка сидит с заплывшими глазами и с большой шишкой на лбу. Кусаю губы от горечи, и за несправедливость монахиню Эмилию ругаю: «Какая она злая!.. а говорили, что в монастыре все добрые да приветливые! Я же только хорошее делала...

Смотрю на речку, как золотая дорожка от солнца бежит к большой иве, что склонилась к самой воде. Вон, рыбка всплеснула, другая. Колышется вода и качает листья водяных кувшинок. Только слушаю и смотрю. И будто не я сижу, слушаю, смотрю и себя жалею, а это небо, облака, вода и солнце за мной наблюдают: что буду делать и говорить. Меня это заинтересовало. За спиной вдруг галька захрустела. Кто-то присел рядом. Вижу только подол черного подрясника. На всякий случай надула губы, подумала: мать Эмилия пришла извиняться за свою резкость. Глаза снова защипало. Но голос был матушки Феодосии.

— Ну что, бедолага, наломала дров?

Она взяла руками мою голову и повернула к себе. Один миг молчала, а потом как засмеётся:

— Что, своя волюшка хуже неволюшки?..

А меня её смех так обидел, что выкрутила своё лицо из её рук, уткнулась в свои колени, да и задала ревуна во всю Ивановскую. Матушка сидит молча, ничего не говорит. Когда я затихла, она положила свою легкую руку мне на спину, потом провела ею по голове, утерла своей ладошкой мои слёзы и другую мокрень с лица, поцеловала в макушку и сказала:

— Ну, ты бы тоже не удержалась от смеха, увидев такую образину...

Я напружинилась на «образину», а она тут же мне:

— Не дуйся, в этом слове ничего плохого нет, человек — это образ Божий, а когда мы его теряем, то и получается у нас уже «образина». Давай-ка лучше подумаем вместе, что же с тобой такое произошло. Поди, на мать Эмилию дуешься, а? — спрашивает она, хитро прищурившись, — надеялась на похвалу, а получила — по полному счёту на всю свою смазливую мордашку.

Но не всё мне. Слышу, как с воплями несётся к берегу Аришка, а за нею наизготовку — рогами вперёд, монастырский козлик Жучок. Он чёрный, только борода пегая, на ветру от бега полощется, вот-вот сестрёнку догонит.

— Ой-ой!.. — Арина с лёту падает к нам в ноги, а козлик с крутого бережка по инерции, прямо к воде подлетел. Посмотрел на нас рыжими глазами и к воде припал, пьёт.

— А с тобой что приключилось, русая коса, девичья краса? — спрашивает матушка.

Аришка чуть приподнимает подол платьица, а на ноге выше колена, багровая ссадина.

— Видите! — возмущается Аришка, ваш разлюбезный Жучок... и никакой он не Жучок, а настоящий Жучара... это его работа, его! — грозит она кулаком уже равнодушному к ней козлёнку.

— Никак и тебе за дело прилетело? — Допытывается матушка, а весёлые искорки так и мечутся в её глазах. — Никак вся монастырская живность и неживность в учителя к вам подалась? А?.. — И матушка переводит взгляд с одной на другую.

— Какие учителя, какие учителя, — затараторила Аринка, и тут она видит моё лицо. Расхохоталась с визгом. — Ой, Маринка! — А ты чего такая избитая? — и снова хохотать.

А чего от неё ещё ждать, уж забыла, как сама от козла неслась — пятки выше головы.

— Ничего, — буркнула ей сердито.

— Ну, будет, будет, не ссорьтесь, — журит нас матушка Феодосия, — не забывайте, что вы в монастыре, а место это особое, и всякая неправда или заноза, что в нас сидит, тут же и объявится, а следом — по заслугам и получаем.

Она оглядывает нас, охватывает за плечи, притягивает к себе и говорит:

— Это ли горе-печали, — грустно вздыхает, — вы хоть знаете, что это я надоумила ваших маму и бабушку привезти вас ко мне.

— Зачем? — в голос спрашиваем?

— А вы не знаете?

— Нет, — отвечаем.

Она отпустила наши плечи, еле заметно повернула левую руку и черные чётки развернулись в большое кольцо с ровными чёрными узелками. Она тихонько перебирает их в руке, тихо шевелит губами и смотрит далеко за реку. Мы сидим молча, словно боимся нарушить что-то важное. Долго сидим. Козлик давно убежал по своим неотложным делам, а на листок кувшинки села весёлая трясогуска и закачала хвостиком. Мы смотрим на неё и любуемся. Вдруг матушка как бы сама себе говорит:

— Дивно, дети, и премудро домостроительство Божие. Всё на своем месте: всё радуется, поёт и славит Творца, и нас этому учит.

Она ещё помолчала, а потом быстро так, хоть и спокойно, но с каким-то внутренним напряжением спрашивает:

А вы историю монастыря знаете? Кто построил его, почему и для кого?

Говорю ей:

— Бабушка только один раз нам сказала, что здесь ссыльные жили... это когда вы ещё детками были, и вас тогда сослали сюда с вашим папой...

— Вот, для того вы и здесь. Я уже старая совсем, мне скоро в другое отечество собираться...

Мы открыли рот, чтобы спросить, но она рукой потихоньку показала: молчите.

— Там с меня и спросят — всё ли сделала, чтобы память о тех временах не забылась. Вы уже большенькие, вам и знать надо, что на земле было до вас. Эта история длинная, больше ста лет охватывает.

Мы сидим, и словно холодным ветерком внутри у нас выстудило — понимаем, что история эта не смешная и не забавная. И хочется слушать, а словно чего-то боимся.

Деревня

Нет, не деревня то была, а большое село — церковь имелась, священником отец Антоний служил. Стояла она на горке — большая, красивая, как пасхальный кулич. Внутри — по стенам большие темные иконы, перед ними — лампады мерцают. Мы покупаем свечи — для этого нам отец всегда давал медные деньги. Подходим к аналою, где лежит икона праздника, и ставим свои свечки в круглые дырочки на подсвечнике. А в зимнее время, когда выходили со службы — наши деревянные санки всегда возле крыльца стояли, мы на них — кучей-малой, и со смехом — вниз... А в Пасху делали желобки и с этой горки яички катали. Так заведено было: кто чьё яичко побьёт, побитое себе забирает. В праздники отец Антоний всегда приходил к нам в дом и приносил гостинцы — мамы у нас уже не было, умерла. Остались мы с папой да старенькой бабушкой.

Однажды, зимой это было, — застучал кто-то в закрытую ставню:

— Эй, Микола, отворяй-ка, разговор есть.

В огромном тулупе, весь запорошенный снегом, в бороде — сосульки, ввалился в дом страшный мужик. Когда разделся и сел к самовару, растирая озябшие руки, оказался не страшным, а нашим дальним родственником из соседней деревни.

Он ничего не говорил, только взглядывал на всех как-то жалко, и большой ладонью больно гладил нас по голове. Нас быстро уложили спать, а они вполголоса стали разговаривать. Дуняша, прабабка ваша, быстро уснула, а я нос из-за занавески, что полати были задернуты, высунула и слушала.

— Ты бы, Миколай, — глухо говорил родственник, — робят бы с баушкой к нам отправил, а сам — продай всё своё богатство, да куда подале уезжай... Попа-то Антония забрали, обозвали злостной религиозной контрой, увезли в одну сторону, а попадью Марью с ребятенками — в другую... а куда и неведомо. Зверствуют... а ты с батюшкой был на короткой ноге, он к вам домой часто хаживал...

— Ну, и бывал, — говорит отец, — детям гостинец какой принесёт, без матери, сироты. Ты, Емельян, не пужай, можа оно и не всё так страшно, мало ли чё люди набрешут.

— Собака забрешет, так она хозяину знак даёт — чужой идёт, а вот... человек когда, не приведи, Господи!

Не заметила, как уснула, а утром — бабушка у печи возится, горшки с кашей достаёт, и зовёт нас:

— Вставайте, сони, всё Царствие небесное проспите! — говорит нам бабушка и молится на божницу, где зелёная лампадка освящает строгие глаза Спасителя и грустную улыбку Богородицы. Отец давно уж по делам: на другом конце села мужики попросили его помощи: инвентарь к весне наладить.

Наше дело детское какое — наелись, напились да на горку подались. А там уж! Со всего околотка ребятишки — нет большей радости, чем с ветерком с крутизны промчаться, особенно визгу бывает, когда кто перевернётся, а за ним в подхлёстку, и другие.

Сколько времени прошло, кто его знает, но уж к обеду время подвигалось, смотрим — отец едет, и Леду нашу по бокам вожжами со всего маху нахлестывает. Такого не бывало, чтобы он свою любимицу так. Возле горки остановился, покидал нас с Дуняшей в сено на сани и — домой.

Дни потом наступили какие-то безмолвные. Всё вроде, как и раньше, а не так всё же.

— Скажу вам, девочки мои, — это матушка Феодосия к нам с Аришкой обращается, — было, как вон там, за рекой: видим все, даже слышим, но не с нами всё это происходит. Вот и тогда: вижу, слышу, а как онемела или оглохла. Папенька сказал бабушке, что будем в дорогу собираться — выселяют нас, погонят за болота. Бабушка в голос, запричитала, заплакала: «Это ж куды родименьких моих, сироток малых!.. На смертушку-смертную, на погибель неминучую...», и в слёзы. Отец насупился, хотел резкое что-то сказать, потом сдержался, подошёл к бабушке, неловко обнял — не приняты у нас в семье были обнимания-целования, а тут прижал к груди её седую старенькую голову и глухо сказал: «Не реви, мать, вон, бумагу мне дали, чтобы готовился с ребятишками... а тебя не трогают, и то, слава Богу». Бабушка встрепенулась, хотела что-то сказать, но папа ещё крепче прижал её, и глухо в самое ухо ей: «Просил, просил, мать, чтобы детёв с тобой оставили, нет, говорят, свое отродье с собой забирай».

«Отродье» — это мы с Дуней, прабабушкой вашей, сидим на лавке и глазами хлопаем.

— А за что, матушка Феодосия, вашего папу ссылали? — Спрашиваем.

— Вот то-то и оно, что ни за что. Я ж говорила вам, что священник, отец Антоний, к нам часто захаживал, вот за это дружеское и милосердное к нам отношение священника, как за пособничество попам, и осудили нас всех. А ещё... прости, Господи, людей неразумных, — матушка перекрестилась, — творят люди и не ведают что. В управу донос кто-то из наших, местных, настрочил. Зависть человеческая не знает предела. У нашего отца были золотые руки — и в механике, и в электрике... да за что ни возьмётся, всё сделает. Без дела ни зимой, ни летом не сидел. У нас всё было аккуратно и чисто: и двор, и сенник, и коровники, и для лошадок место имелось. Всякие сеялки-веялки, косилки-молотилки...

— А почему у вас всё было, а у других не было? — Допытываюсь.

— Марина, так устроено в мире, что кто много трудится, не ленится, у того и бывает всего много. А кто только на чужое добро поглядывает, да считает, а для своего дома и палец о палец не ударит, то есть, ленивый человек, у того и пусто, и холодно в доме, и ребятишкам есть нечего. Вот такие люди и бывают завистливыми. Отец наш был из другой породы, из тех, у кого всё в руках горело: одно дело делает, а другому уже придумку в голове кладет. И денежки у него водились: он немало заработал, когда его из царской армии, где он служил, как мастеровитого мужика направили в Китай железную дорогу строить. Это ещё при царе-мученике Николае было, больше века уж прошло.

На строительстве он тоже хорошо отличился, и вернулся в деревню не с пустыми руками, было на что хозяйством обзаводиться. У других этого не водилось, в диковинку был выписной инвентарь. Деревенские просили у него помощи. Он не отказывал, помогал, а потом эти люди в уборочную пору или посевную сами помогали ему — в благодарность за помощь. Но и это ему в вину поставили.

— А как это за помощь можно наказывать? — Спрашивает Аринка, — деда им помогал, а они ему, — правда ведь, Марина?

— Му-гу, — мычу ей в ответ, потому что сама не знаю, как это так получается.

— Тогда всё могли, — поясняет нам матушка, — произошла революция, и люди устроили другую власть, которая стала наводить новые порядки. Вот и в нашей деревне нашлись люди, которые написали доносное письмо на нашего отца, что он кулак, эксплуатирует чужой труд, и его, как враждебный элемент, надо немедленно раскулачить, всё отобрать и выселить за болота.

— Вы уж устали у меня, — поднялась старая игуменья, — заговорила совсем, бегите к матери, вас новое послушание ожидает — веники поедете резать.

Мы забыли про свою боевую раскраску, соскочили с колен и помчались. Веники — это здорово. А матушка тихонько побрела по бережку, где тропка терялась в густых прибрежных кустах. Невеселые воспоминания и тяжёлые думы тревожили её сердце.

Кулай — страшное место

Ох, и рёв по деревне стоял. Не одних нас раскулачили. Отцу разрешили взять только две лошади. Из амбара он притащил большущий ларь. Устроил плашмя на сани. Внутри уложил перину, обложил вокруг подушками. На другую подводу уложил, какие мог, припасы и инструмент. Запасал столько, сколько можно было уложить, поскольку знал — на какое время хватит, столько и живы все будем. Брал мясо, сало, хлеб, масло, крупы, муку... но на весь век не напасёшься. Немного увезешь в тайгу, даже если и знаешь, что путь неблизкий: не одна сотня километров. К нашим саням была пристроена волокуша с сеном для коней. На нас бабушка столько одёжек понасдевала, что мы стали похожи на кукол-неваляшек. Потом она всхлопнула руками и кинулась к божнице. Сняла два маленьких образка, а икону побольше — завернула в чистое белое полотенце. Достала толстые льняные нитки, сделала из них крепкие шнурки, закрепила на них иконки и подошла к нам:

— Когда ваша мама уже сильно занемогла, просила вам передать своё благословение. Сказала: «Подрастут девочки, каждой по иконке, чтобы Богородица хранила их, когда меня не станет». Вот, не дают вам подрасти, детки, — заморгала она глазами, сдерживая слёзы, — не дают... Тебя, Фрося, мать Богородицей «Нечаянная Радость» благословила, а Дуню — «Казанской».

Бабушка покрестилась на каждую иконку, приникла губами, приложила ко лбу и подошла к нам. Распотрошила наши одежки, повесила на грудь образки и снова закутала. Большую икону в белом полотенце подала мне:

— Это именная икона вашего отца — Николая Чудотворца. Тебе, Фрося, как старшей вручаю, береги её, потом отцу передашь. Перекрестила нас и сказала: «Идите со Христом!».

Заскрипели полозья, зафыркали лошади, потянулся наш обоз за село. Мужики угрюмо понукали лошадей, легонько похлестывали их бока вожжами. А впереди обоза и за ним, вершмя, на конях, незнакомые военные люди в белых полушубках, в брюках галифе с кожаными вставками, за спиной — винтовки. Угроза от этих людей шла и невозможность спрятаться. Мы смотрели на их сторожевые фигуры с недоумением и обидой.

Едем долго. В декабре дни короткие. Солнце тоже словно обросло инеем, как и наши лошади, отец, сторожевые люди. Мы давно уже в ларе среди перин и подушек, приподнимаем пологую крышку и выглядываем на низкое солнце, которое делает синим снег вокруг, ударяется о ели и сосны, а они выбрасывают вперёд длинные тени. Мы снова прячемся в теплую норку и засыпаем.

Сколько дней так ехали, и не скажу. Всё тише и тише — дороги не стало, и надо было пробивать её самим. Сторожевые люди послали вперёд наших мужиков на сильных лошадях, а сами — в конце, уже по проторённой дороге. Мука, а не езда. Вдруг, заскакали военные люди вокруг нас, заставляют разъезжаться по сторонам, и говорят, что приехали. А куда приехали... от лошадей пар валит, мужики наши в снег, а он по пояс. Загалдели все, закричали, а военные в небо выстрелили, заставили всех молчать, сказали: «Теперь это ваш дом, контра недобитая... можете в гости зверьё приглашать, или на похороны... его здесь много». Захохотали зло, развернули своих коней и помчались назад.

Женщины и дети заплакали. Все приуныли, потому что надеялись: хоть к самой маленькой деревушке всех привезут, а тут — на мороз в таёжном лесу. Ветерок стал подниматься, заметелило. Из оцепенения вывел всех наш отец, сказал: «Костры надо разводить, ребятишек греть. Это дело женское, а мы, мужики, давайте, доставайте пилы, топоры, лопаты... барак ладить начнем завтра, а сейчас какое-никакое укрытие от метели сооружать надо».

Заставил распрячь и укрыть лошадей, развели костер. Пока женщины готовили, мужчины и старшие дети стали строить что-то вроде большой снежной крепости, куда все укрылись от вьюги. А с утра они пошли валить лес, чтобы построить барак. Работали днями и ночами, по переменке. Что это была за работа! Топоры звоном звенели, отскакивая от перемерзшей древесины. Надо было торопиться, все понимали, иначе — гибель. Не потухая, вокруг горели костры: оттаивали землю, чтобы выкопать ямы под столбы для барака. Большие бревна отогревали, чтобы можно было их тесать, выбирать пазы. Потом их укладывали и скрепляли. Эта картина у меня перед глазами стоит так ярко, словно не семьдесят семь лет прошло.

Барак соорудили быстро. На деревянных скрепах устроили нары: настелили расколотые вдоль лесины, а мы с ребятишками натаскали хвойного лапнику, многими рядами устилали сырые горбылины, смотрели, чтобы не попались крупные ветки. Отец в округе обнаружил глубокий овраг, в одном месте которого снесло ветром снег, и обнажилась глина. Стали сооружать глинобитные печи — большие, неуклюжие, но теплые. Люди трудились молча, сосредоточенно. Они не были хмурыми, но глубокая печаль осела в глазах и осталась в них жить. Весёлыми оставались только дети, оно и понятно, мы ещё не осознавали горя и радовались каждому наступившему дню. Нам были указаны безопасные места, где мы могли играть под наблюдением взрослых. Это мы исполняли беспрекословно, потому что по утрам видели следы разных зверей. Среди них бывали и волчьи. Днем они не подходили, запах человеческого жилья, дыма, отпугивал, а ночью волки давали понять, кто в тайге хозяин.

Немного пообвыклись. Пробовали охотиться, но получалось не очень удачно. Ружья ни у кого не было — строго запрещалось брать с собой хоть самое захудалое ружьишко. Зверья вокруг много, а не добыть. Эти военные люди, что привели нас сюда и бросили, обшарили каждый наш узелок ещё в деревне. Лыжи, у кого находили, тоже выбросили из саней, чтобы мы не смогли убежать, когда лошади падут от голода.

Припасы, которые были взяты с собою из дома, скоро кончились. Мальчишки, конечно, со своими отцами ставили силки на зайцев, но это был не очень надежный способ охоты: много ли находишь по глубокому снегу. Пойдут они, бывало, проверять силки, а зайцы уже съедены. Наступал голод. Первыми ощутили его лошади. Как ни растягивали люди малые охапки сена и припасы овса, однажды всё кончились А тут ещё зверье на нашу скотинку повадилось, сколько лошадей было погублено. Появились первые жертвы голода и среди людей.

Наш дядя Никита, которого мы, ребятишки, очень любили за его шутки-прибаутки, и острое, но не обидное словцо. Ещё он умел рассказывать удивительные истории из библейской жизни еврейского народа и русские сказки. Чаще всего это случалось вечером, когда нас пугал волчий вой. От печек шло тепло, было темно и таинственно. И взрослые слушали, хоть и делали вид, что не слушают. Мы знали эту их маленькую хитрость, потому часто сами звали: «Пойдемте дядю Никиту слушать». Они побурчат вроде недовольно: «Ну, вот ещё, больше и делать нам нечего, как Никиткины побасёнки слушать». Но вроде нехотя, подходили. А уж ребятня — облепим его, и слушаем. Мы любили его, а он нас. А перед сном всегда говорил: «А теперь, детки, помолимся, чтобы Ангел-хранитель от нас не отошёл».

Мне он сплел и подарил ремённый кнутик. Как-то сказала ему: «Когда вырасту, буду маленьких овечек и козляток пасти». Он засмеялся, потрепал меня по голове и сказал: «А кто знает, может, и вправду Божьих овечек будешь пасти, тогда тебе непременно этот предмет воспитания пригодится».

Кнутик удивительный, он однажды мне жизнь спас, но об этом после... А теперь дядя Никита становился каким-то большим, огромным. Он даже валенки не мог на ноги надеть, и потому всё сидел на нарах. Лицо было одутловатым и прозрачным, словно лед на речке. Нам, детям, было немножко страшновато, но мы храбрились. Спрашиваем об этом у папы, а он только вздыхает и говорит: «Голод дорогу себе торит. Уходить отсюда всем надо, пока не поздно». Мы не понимали его слов и снова приставали: «А что он ест, что такой толстый». Отец усмехался горько и говорил: «Это значит только одно — у дяди Никиты совсем ничего не осталось от припасов. И болезнь эта, девочки, сразу же подстерегает — человек от голода опухает. Значит, мои дорогие, мы с ним скоро прощаться будем». А дядя Никита только улыбался и тихо говорил нам: «Ничо, ничо, девчонки, ещё на свадьбе вашей погуляем».

А однажды утром он стал очень маленьким и не дышал. Нас, ребятишек, взрослые отправили гулять на улицу, а сами его помыли, одели в чистую белую рубаху, положили на нары в самом центре барака. Прочитали канон на исход души, помолились и понесли его хоронить. Это была первая могилка ссыльного, первый православный крест на кулайских болотах...

Тропинка повернула в лес, старая игуменья прошла вверх, опираясь о гладкую суковатую палку. Здесь было монастырское кладбище, которое осталось от первых высланных сюда неповинных людей. Она подошла к почерневшему от времени полусгнившему кресту, перекрестилась, положила руки на посох и оперлась подбородком. Сколько раз бывала здесь. Много о чем думала. А сейчас решала — вправе ли она рассказывать этим современным городским девочкам горькую правду о тяжёлом прошлом их предков. Изнеженные и отрешённые от проблем жизни, по плечам ли им такая ноша?

Кокотино позорище

Мы так уработались на вениках, что, едва поужинав, улеглись спать. Если честно сказать, то работали-то мама, бабушка, да монахини, а мы вертелись у них под ногами. Монахини следили, чтобы кто не нанёс вреда березам: надо было срезать только те ветки, которые мешали правильно расти дереву. Вот мы и бегали, выискивали деревца с неправильными ветками. Большущий ворох получился. Потом все уселись вокруг этой душистой кучи и стали веники собирать. Мы, конечно, не утерпели, подпакостили: с разбегу рухнули в эту зелёную вкусно-терпкую ароматную громаду. Тут же от мамы с бабушкой получили по подзатыльнику:

— Ах вы, охальницы, — заругалась бабушка, — лист сомнете, что мы, голые прутья вязать будем?

Мы с Аришкой не обиделись, весело засмеялись, и уселись собирать маленькие венички из тех веток, которые забраковали взрослые. Мать Эмилия, она была старшей на этом послушании, посмотрела на наши изделия и добродушно сказала:

— Вот, Господь и ваши труды примет. А вы знаете, — она взглянула снова на нас, и мы увидели, какие у неё красивые глаза: большие, небесно-голубые с легкой дымкой, — вы говорили мне, что в городском храме помогаете подсвечники чистить, на клиросе в детском хоре поёте. Доброе дело во славу Божью творите. И здесь трудитесь. Только в храме и в монастыре вес у добрых дел разный.

— Как это, разный?.. Спрашиваем.

— Ну, скажем, для храма в городе вы вдвоем с Ариной тянете огромное бревно...

— Как мы его утянем, — изумляемся, — оно же большое.

— Это иносказательно, то есть, даже когда самое-пресамое большое полезное дело делаете... так вот, если в монастыре вы только одну соломинку перенесёте и уложите, куда вам благословят, то соломинка эта окажется на небесных весах тяжелее самого большого бревна.

— Правда? — удивились мы и посмотрели друг на дружку.

Наши веники получились на славу, только кто такими париться будет?

— Они пригодятся нашим старым монахиням, когда зимой им ноги надо будет распаривать. Очень к месту они будут, — успокоила мать Эмилия.

Наутро матушка Феодосия отправила Аринку в птичник:

— Пойди, моя хорошая, помоги матери Елизавете, птичнице, курочек проверить, где-то несутся, а где — неведомо. Несколько дней надо их попроверять — сколько с яичками, а сколько пустых.

— А как проверять? — Спрашивает Аришка.

— Мать Елизавета тебе все расскажет. А с Мариной мы пойдем сегодня на кладбище, надо могилки поправить, траву вырвать да цветами убрать.

Не знаю, что и делать: разве это труд — могилки все в порядке, травы нет, вот свежие цветы потребовались, так что я с большим удовольствием... и принялась за дело. Один очень старый и чёрный крест уж наклонился, я потрогала его, а он уж шатается:

— Матушка, — говорю, — такой старый крест, его надо выбросить и новый поставить, вот, уж скоро завалится.

— Да, наверное, так и придется сделать, а этот крест выбрасывать нельзя, мы его в наш монастырский музей поместим, будет он у нас самым почетным экспонатом.

Тут уж к матушке я привязалась, не отстать: расскажи, матушка Феодосия, да расскажи, почему этому кресту место в музее?

Она охватила мои щёки ладонями, приподняла лицо вверх, пристально смотрит в глаза и спрашивает:

— А ты и вправду хочешь знать?

— Конечно, хочу, — без запинки отвечаю, потому что тут же, немедленно, захотелось узнать, почему такой чести какой-то старый крест удостоился.

— Тогда тебе придется узнать грустные страницы из истории нашей семьи, продолжение того, что уже начала.

— Вот и хорошо, расскажите! Я всё время бабушку нашу спрашиваю — как она жила, когда была маленькой...

— И что она тебе отвечала?

— Сказала, что об этом мать игуменья Феодосия, настоятельница женского монастыря «Нечаянная Радость» расскажет, — говорю матушке, как хитрая лисичка.

— Ну что ж, сродницы послушание придется исполнить. Пойдем-ка мы с тобой на бережок, на наше местечко, присядем, да и повспоминаем.

Она охватила меня за плечи одной рукой, другой опиралась о посох. Мы шли и молчали. Потом — сидели на берегу, а она рассказывала. Знаю, она боялась, что я не пойму или испугаюсь. Она напрасно тревожилась. Я только подумала: а смогли бы мы с Аришкой перенести всё то, что наша прабабушка с матушкой Феодосией пережили, ведь им тогда было даже меньше лет, чем нам.

Я спустилась к реке, натягала кувшинок за длинные стебли, принесла, и положила их матушке в колени. Она улыбнулась, взяла цветы, другой рукой охватила посох, чтобы встать:

— Пойдем делами заниматься, я — своими, а ты — у тебя, поди, и цветы ещё не политы? А? Попадет нам с тобой от матери Эмилии. Строгая она?

Но не успела ответить матушке, как слышу — с воплями несётся к нам Аринка. Подлетает, бухается на наш бережок и стрекочет. Она всегда, когда волнуется быстро-быстро говорит, что и не поймешь, потому наша бабушка её всегда останавливала и говорила: «Вот, сорока, не услушаешь, чего и стрекочешь».

— Матушка, матушка! Какой позор я устроила Кокоше! Бедный петушок, он как побежал, замахал крыльями... теперь он от меня прятаться будет... Мать Елизавета сказала, что такого позора Кокоша вряд ли переживет... Он, что, помрет теперь?

— Остановись, да по порядку говори, что ты там учудила, — останавливает её матушка.

После наших первых неудач с послушаниями, мы знали — самим не надо ничего придумывать, что тебе скажут, то и надо исполнять. Аришку благословили, вот она и поскакала на птичник, курочек проверять. Хоть нам бабушка и наказала степенно ходить, но у нас по бабушкину наказу получалось пройти только шага три, а потом... Заглядишься по сторонам — цветы, ягоды дразнятся. Остановишься, ягодка за ягодкой, цветок за цветочком... и не заметишь, как увлечешься. Спохватишься, что опаздываешь на послушание — и снова бежать.

Мать Елизавета рассказала всё моей сестрёнке, показала ей, как и что, и направила в маленький курятник. Он был темный и заперт по случаю неожиданной контрольной проверки.

Аришка тихонько прикрыла дверь, вошла, оставила самую маленькую щёлку для света, и решила начать с самого первого гнезда, где устраивалась и шевелилась большая курица. Сестра смотрела, как та по-деловому подбирала под себя в гнезде сено, перебирала лапами, утаптывала. Наверное, эта с яйцом, решила Арина и ухватила её на руки. Но была она такая тяжелая, что еле удержишь. А тут, когда отроковица-послушница приступила к делу, курица как заорёт истерично, как крыльями замашет... вырвалась, и с истошным воплем ринулась в маленькую щель. Дверь под яростным напором не удержалась и распахнулась. Освобожденные курицы с громким кудахтаньем ринулись на волю. Аришка вышла и увидела, что большая курица превратилась в красавца-петуха, который оскорбленно вопил, и бежал в сторону леса во всех ног. Курицы, кудахтая, за ним. На куриный шум прибежала мать Елизавета. Поглядела на вспухшую ссадину на Аришкиной руке и спрашивает:

— Что за шум тут у вас?

Аришка насупилась и рассказала, как за курицу приняла монастырского петуха Кокотю. Монахиня всплеснула руками и от непроизвольного смеха долго не могла слова сказать:

— Ну, Кокотя!.. Ну, страдалец!.. Такой позор перенести! За всю свою исправную петушиную жизнь такого с ним не бывало! Да ещё на виду у всех кур! Не жилец он теперь, не жилец от позора!.. Ладно, послушница, беги к своей сестре, помоги ей цветы полить.

Матушка Феодосия с весёлыми глазами слушала всю эту историю. Губам она изо всех сил не давала улыбаться, потому что говорила серьёзным голосом:

— Да уж, учудила, девка, испортила петуха, что теперь нам с ним делать, а? Ведь сгинет птица, поди, побежал от позора к реке топиться...

— А что, разве такое бывает с птицами? — С испугом спрашивает Аришка, а я прыснула от смеха, — совсем не хотела его обидеть, правда-правда, там темно было, — со всей серьёзностью оправдывается сестрёнка, — не знала, что петух в гнезде, а не курица, у меня же первый раз такое послушание... а потом, спрашивается, что он в курином гнезде делал, он же петух?.. и почему его Кокотя зовут?

Опять застрочила словами сестра. Тут уж матушка не удержалась, улыбнулась весело. Оказывается, у нее красивая улыбка.

— Да шучу, девонька, шучу. Ничего с твоим Кокотькой не случится. Напугала ты его, вот и убежал. Настоящий петух, если он хозяин своего куриного хозяйства, всегда сам показывает какой-нибудь курице-неумехе, как надо гнездо вить, как строить да уминать сено. Потому он и топтался в гнезде, чтобы курочке было удобно яичко отложить. А Кокотей назвали... был с ним случай.

Нам матушка настоятельница уже не казалась строгой и суровой, была она в эту минуту доброй, как наша бабушка и была на неё очень похожа.

— Было это в начале лета. Наши курицы уж цыплят вывели и стали их по двору водить. А у нас приблудный кот оказался: кто-то подбросил. Дома, видно, стал не нужен хозяевам, вот и выбросили. Приехали в обитель с котом, а уехали без него. Прости их, Господи, не подумали, нужен ли он здесь. Монашки подкармливали, куда денешься. И вот, слышим, что наш петух криком искричался. Бежим, смотрим, а он на кота наступает: кот хотел на цыплят поохотиться. Стоят друг против дружки: петух в боевой позе, да и кот наизготове: хвост трубой, весь изогнулся дугой и фырчит на петуха. Разняли бойцов, а с той поры он стал у нас Кокотей, потому что кричал: Ко-ко-тяй!..Ко-ко-тяй!.. Ну ладно, сестрицы, идите цветы поливайте, а я свои послушания пойду исполнять.

Матушка поднялась, взяла в охапку кувшинки, и пошла. Длинные стебли цветов качаются плавно и красиво: жёлтое с зелёным на фоне её старенького черного подрясника.

Нечаянная Радость

Всю нашу семью матушка вечером ведет в главную церковь: завтра, 30 июля, день святой Марины, моей покровительницы. Мне же сказала отдельно: «Буду сама тебя готовить ко Святому Причастию, ты же моя крестница».

Не буду рассказывать вам всего, что она мне говорила — это моя тайна, а расскажу про икону «Нечаянная Радость». Она огромная: выше всякого высокого человека. Она в большой золотой и красивой раме, киот называется, стоит на возвышении, к ней надо подниматься по трём невысоким ступенькам. Возле этой иконы больше всего цветов бывает. Мать Эмилия благословляет всегда самые красивые букеты для неё составлять. Когда приношу букет, чищу коврик перед ступеньками, всегда смотрю и удивляюсь: как это — икона изображает икону, возле которой на коленях какой-то человек молится, и руки к ней поднял. Наверное, о чём-то важном просит, раз обыкновенный человек тоже на икону попал. Когда спросила об этом у матушки, она сказала: «Это храмовая икона. В её честь наш собор именуется и монастырь».

— А почему она — «Нечаянная Радость?».

— Хочешь об этом знать?

Я с готовностью киваю головой, потому что давно хотелось узнать, что же за случай такой произошёл с этим человеком на иконе.

— Что ж, тогда расскажу тебе древнее предание об этом.

Матушка перекрестилась дважды и дважды же сделала возле образа земной поклон: опустилась на колени и склонила голову до самого пола, то есть, до земли. Потом поднялась по ступенькам, приложилась к иконе, вернулась на прежнее место, ещё раз перекрестилась и сделала ещё один такой же поклон. Я всё повторила за ней.

— Было это в далекую старину, — начала она рассказывать, — так давно, что мало уж кто и помнит. В одном селении жил человек и промышлял он на жизнь тем, что разбойничал, занимался и другими беззаконными делами. Одним словом, опасный был для жителей сосед, потому что и убийством не гнушался. Хоть он все свои злодеяния совершал тайно, но по местности той носилось за ним худая слава. Но имел этот беззаконник одно странное для такого человека старание: перед тем, как идти на греховное своё дело, молился Богородице: «Радуйся, Благодатная, Господь с Тобою!». Так же пел и возвратившись после греха.

— Матушка! — Не утерпелось мне, возмутилась, — как же можно перед преступлением молиться! Получается, что он у Богородицы помощи просил!..

— То-то и оно, что получается так. Видимо, так были ослеплены грехом его духовные очи, что и не понимал, какое кощунство совершает.

— А как же Богородица?.. Как Она могла такое терпеть?

— Вот так и терпела. Он просил злое дело исполнить, а Она молилась перед Сыном Своим Иисусом Христом, чтобы простился грех и открылось его сердце увидеть себя.

— Так и просила?..

— А вот дальше слушай. Она же за каждого человека, кто обращается с молитвой, просит Бога о прощении. Устала, видно, Пречистая ждать покаяния от человека этого. И когда он земно припал к иконе, моля об удаче, поднял глаза и от страха свою черную просьбу вымолвить не смог: видит, изображение Богоматери задвигалось, а у Богомладенца открылись язвы на руках и ногах, и в боку, и оттуда потекла кровь. Пав опять лицом в землю, он вскричал: «О, Госпожа! Кто это сделал?». «Ты, — отвечала ему Божия Матерь, всякий раз, когда совершаешь преступление».

— Прямо так и сказала? — потрясённо спрашиваю.

— Так и сказала, что как только мы совершаем грехи, то ими, как гвоздями, снова и снова наносим раны Иисусу Христу.

— Я никогда не думала об этом.

— Вот и грешник тот, тоже не думал, пока сам не увидел плоды рук своих.

— А как же тогда... — и не смею спросить.

— Почему прощён был?

— Да, да, матушка!

— И взмолился тут грешный человек: «О, Владычице! Горько мне от гнусных моих дел, нет мне прощения! И всё равно прошу: пусть они не остановят Твоей милости! Упроси Сына Твоего о моём прощении!..». Трижды молила Богородица Своего Сына простить грешника, но Он оставался непреклонен. Наконец, на неотступную просьбу Своей Матери, ответил: Я исполню Твою просьбу. Ради Тебя отпускаются этому человеку его грехи». Тогда встал прощённый грешник и с радостью приник к ранам своего Спасителя. С той поры отказался человек от своей страшной жизни и стал человеком добро творящим.

— А почему же — Нечаянная Радость? — Спрашиваю.

— Так и не поняла? Да человек, который не видел своих грехов, прозрел, его по молитвам Богородицы Сам Господь простил, это ли не радость, не чаял человек, не ждал, а такая милость...

Матушка окончила свой рассказ, легонько коснулась моего уха, будто хочет потрепать его, а рука её передумала и погладила меня по голове. Снова подошли к иконе, и я всё смотрела и смотрела на неё.

— Крестная, — спрашиваю, — этот человек на иконе для того, чтобы мы знали: даже самый-пресамый грех Бог простит, если будет о прощении молить Его Мама?

— Ты всё правильно поняла, девочка, — соглашается матушка Феодосия, — но при условии, если человек искренне покается в своём грехе и попросит молитв о себе.

Мы шли вокруг храма по широкой песчаной дорожке, а по сторонам — цветы разноцветными шапками. Пахло сладко и тревожно от белой кашки. В одном месте, прямо перед алтарной частью храма, лежал огромный плоский красноватый камень, как плита. Конечно же, спросила, как попал этот камень сюда и что на нём делают. Матушка улыбнулась, коснулась рукой тихонько моей головы, и сказала:

— Всё ты хочешь узнать сразу, на сегодня хватит, давай-ка, лучше скажи, как будешь исповедоваться отцу Георгию, подготовилась?

Какое там, подготовилась, не знаю с чего и начинать.

— А про шишку свою, за что получила, знаешь, как сказать?

— А разве про это надо? — Спрашиваю, но гляжу на укоризненный взгляд матушки, вспоминаю кающегося грешника, и понимаю: гуля на лбу и пчёлы меня чему-то учили. Тру шишку, думаю, но ничего толкового не могу придумать: я же всё так замечательно сделала...

— Поди, думаешь, тебя надо было к награде представить за твои подвиги: какая замечательная послушница, сколько полезных дел успела за малое время...

Матушка искоса поглядывает на меня и улыбается, а мне стыдно, что она мои мысли подслушала. Мямлю что-то ей в ответ, а она уже с серьезным лицом:

— Пчелиное послушание не твоё же было, а Ариаднино. Ей объяснили как воду по капельке пускать, чтобы пчелки не закупались, а у тебя целое озеро получилось, много пчёл погибло. И с шишкой — залюбовалась собой и забыла обо всём на свете, нос задрала, а как против шёрстки погладили — в рёв, вот и запнулась о корявый корень.

Так, шаг за шагом и разобрали мы с матушкой все мои «подвиги». Интересно, что в груди поднималось сильное возмущение от слов крёстной — не так всё, не так думала, а когда оно улеглось, словно тихий голос подсказывал: сама же знаешь, что матушка права. Знала, что крёстная права, но из вредности не хотелось соглашаться. «Гордынька это, — подсказывал голос». Я уже знала, что тихий голос совестью зовется, и то, о чём буду говорить отцу Георгию завтра на исповеди.

Сенокос

На сенокос все монахини ездили еще неделю назад. Мы просились, но мать настоятельница сказала: «Не след вам сейчас ехать, вот поедем сено ворошить да копнить, тогда». Ура! Сегодня едем!

В старый монастырский автобус едва все уместились — друг подле дружки — теснёхонько. Самые молодые — между сиденьями поставили маленькие скамеечки. Автобус затарахтел, все запели особую молитву Николаю Чудотворцу, а потом и акафист стали читать. Порядок был строгий — всем читать. И нам досталось: мне кондак, Арине — икос, маме — кондак, бабушке — икос. Вот уж мы припозорились — плохо и невнятно читали. Было особенно стыдно, когда мать Елизавета красиво и распевно читала. Но нас успокоили: все когда-то, так же начинали.

Слушаю пение акафиста, в окошко поглядываю: по сторонам сосны и кедры бегут, дорога как змейка серебристая вьется, солнце от горизонта едва оторвалось и несётся по небосклону. Сижу и как дура улыбаюсь: хорошо, и в груди от радости что-то попискивает. Смотрю на своих — и они весёлые, какие-то непривычные. Оглянулась назад, а там пылит маленький трактор на колесах — за нами не поспевает. Это матушка Феодосия, сама села за рычаги. Когда мне сказали, что это она — не поверила, но мать Эмилия сказала: «А как же без матушки... она всегда с нами, и косила сама: мы только с косами, а она косилкой, вот на этом самом тракторочке нам травяную дорожку стелила». У меня гордость за крёстную: «Такая старенькая, а вон как управляется, только пыль столбом!».

Вдруг открылись монастырские покосы: до самого горизонта зеленое пространство, по которому ровные рядки скошенной и подсохшей травы. Солнце выкатилось в самый центр его дальнего края и заиграло-заподмигивало. Аришка от радости не утерпела и заверещала, потом засмущалась, оглянулась на монахинь, но они словно и не заметили её озорного порыва, опустили глаза, перебирают чётки и розовыми улыбками улыбаются: так солнце на их лицах светится.

Остановились. Послушницы побежали смотреть — просохло ли сено. Сено хорошо просохло, потому что стояли жаркие дни и безросные ночи. Было оно зеленое и ароматное. Мы с Аришкой тоже подошли, и как понимающие, трогали, переворачивали — обезьянничали, одним словом, видели, что так послушницы делают.

Мать Эмилия выдала инвентарь — грабли, вилы, тряпочные перчатки — всё это было в деревянном сарае, который прикорнул под огромным кедром. Нам с Аришкой она вручила два больших чайника и несколько кружкек, объяснила, что нашим послушанием будет носить воду, квас и клюквенный морс всем покосницам.

А тут и матушка подъехала. Все бросились за благословением разгружать маленькую прицепную тележку, где стояли бидоны с питьём, едой, посуда, корзины с овощами и булочками.

И вот началось. Левая половина поля была уже готова, чтобы сгребать сено и метать его в стога. Туда и направила матушка трактор. К нему прикрепили интересную решетку с зубьями. Мы смотрели раскрыв рот, как зеленый ручеёк сена бежал в эту решётку, скапливался, пока не получалась большая горка, тогда матушка нажимала в своей кабине какую-то рукоятку, и этот огромный косматый комок прижимался рамой, приподнимался и матушка везла его к монахиням, которые уже ожидали её. Матушка оставляла возле них эту маленькую копёшку сена, и быстро возвращалась к валку.

Монахини пели: «Богородице Дево, радуйся», про Ксенюшку и про батюшку Серафима. И так ловко раскидывали сено по большому кругу, что матушка едва успевала им подвозить всё новые и новые порции. Тут подъехал на лошади монастырский пасечник дед Илья. Он сидел на широкой низкой телеге с надувными колесами. Матушка подвезла очередную копёшку сена. Он взобрался к ней в кабину. Мы не слышали, что он говорил матушке, только видели её недовольное лицо. А дед Илья старался матушку в чём-то убедить, он — то прикладывал руку к сердцу, то — к голове, качал сокрушённо головою, потом взялся за рычаги, а матушка тихонько спустилась из кабины. Трактор резвёхонько помчался на оставленные валки, а матушка, будто извиняясь, тихонько покачала головой из стороны в сторону и сказала:

— От деда разве отговоришься? И возраст, и сердце, и заботы мои... всё в аргумент поставил, только б за рычаги усесться.

А на другой половине поля тоже кипела работа: здесь ворошили сено: кто граблями, кто вилами ловко опрокидывал пласт, чтобы оно скорее просыхало. У каждой ворошильщицы был свой рядок. Траву здесь скосили недавно, и она ещё не успела просохнуть до сена. У мамы не сразу получилось, бабушка ей показала, как правильно поддеть пласт, как напружинить тело и перенести его тяжесть на пласт, чтобы не так уставали руки. У бабушки так легко получалось, что мы с Аришкой не утерпели и попросили её дать нам попробовать.

— Пробуйте, сороки, — сказала она весело.

Но... пласт был тяжёл, неуклюж, сопротивлялся и не хотел переворачиваться, грабли выворачивались из рук. Помучившись изрядно, мы сдались:

— Никак, бабуль, не слушается, наверно, зацепился за корягу.

— За корягу, — засмеялась бабушка, — лучше за четыре маленьких коряги... Ваши ручки-белоручки никогда не знали такой работы, привыкли за компьютерную мышку держаться, потому слабосильны и непослушливы.

— А нам казалось это так легко... бабуль, ты так красиво и ловко переворачиваешь, — говорю ей.

— А на чужой труд завсегда приятней смотреть, чем самому делать, а? — спрашивает бабушка нас с Аришкой.

Нам почему-то стало смешно над собой, мы прыснули в кулаки и побежали за чайниками — поить наших гребцов. Мы бежали по скошенному полю и смеялись уже над придуманным нами словом — «гребцов», словно они на море гребут и переворачивают застывшие зелёные волны.

Как радостно нам бегать от одних к другим!

А на другой стороне дед Илья уже столько навозил сена, что стог поднялся на приличную высоту. Крупная мать Елизавета уминала ногами, как столбиками, сено, легкая мать Эмилия бросала и бросала ей под ноги новые охапки, которые закидывала к ним незнакомая нам сухая, жилистая и высокая монахиня. Лицо её было почти чёрным от загара. Узловатые пальцы широких ладоней крепко держали вилы. Она захватывала ими огромный пласт сена, пружинно подкидывала вверх, так, что её и не видно было, и выкидывала монахиням на стог. Мы опять остановились и заворожено смотрели — была какая-то музыка в движениях, не знаю, как и сказать, но как красиво это! Никогда такого не видела.

— Мариш, — говорит мне Аринка, — как хорошо, что мы сюда поехали!

С непривычки к обеду мы так убегались, что свалились под тень у березы, но долго нежиться нам не пришлось: пришла бабушка, и велела помогать ей — накрывать обеденную трапезу. Принесли большие покрывала, расстелили. Горками разложили хлеб, огурцы, помидоры, варёную картошку, зелёный лук с белыми головками. Миски, кружки расставили, возле них положили ложки. На большие тарелки выложили жареную рыбу. Всё было готово. Старшая по кухне позволила нам с Аришкой ударить в било — большую медную пластину, которая висела уже на толстой берёзовой ветке. Вот уж радость! Мы ударяли и ударяли. Било пружинило наши руки и издавало протяжный громкий звук. И оказался он таким громким, что его услышали даже в самых отдалённых уголках поля. Все собрались так быстро, что мы не успевали поливать воду на их маленькие узкие руки и на большие, в венах. Полотенца были раскинуты на дереве. Зазвучала молитва: «Отче наш...», матушка Феодосия благословила трапезу, сказала, что будем отдыхать полтора часа, потом работаем, в пять вечера — чай с монастырскими булочками, затем устраняем все вместе оставшиеся недоделки: стога должны быть завершёнными, и — домой, в обитель.

Какой это был обед! Мы никогда так вкусно не ели, всё казалось необыкновенным, особенно печёная картошка: её в двух кострах пекли в перевернутых ведрах без дна. Матушка взяла с собою нашу маму, и они пошли в сарай. Оттуда вышли со знакомыми нам корзинами: в большой корзине были фрукты, а в той, что поменьше — конфеты. Теперь я поняла и не удивлялась, почему мы так много всего везли.

Мы с Аришкой побежали за большими чайниками с горячим чаем. И вдруг я услышала голос. Он был высоким, чистым, прозрачным, будто и не человеческим вовсе — так жаворонки поют, ласточки заливаются. Он словно сверху опускался по золотому лучу солнца. От неожиданности оглянулась и опустилась на траву: молодая инокиня пела песню.

Песня рассказывала, что у одного отца было три сына. Они отправлялись в дальние страны, и отец наказал им вернуться домой с богатствами. Прошло время, и сыновья вернулись. Старший сказал: «Гордись, отец, я стал великим героем, вся власть теперь в моих руках: на большой крови я построил свой путь». Второй сын принёс отцу золотые дары и довольный, воскликнул: «Могу, отец, купить и продать все миры, а слёзы всех превратить в серебро и успех». А третий сын, преклонив колена произнёс: «Прости, отец, что великим не стал — смиренным был, врагов прощал, и только любовь твою сохранил...»

И от этого голоса и пения я вдруг заплакала. Слёзы лились и лились из глаз, я никак их не могла остановить. Аришка спрашивает:

— Ты чего ревешь?

Я кусаю губы и ничего не могу сказать, а чувствую — сердце каким-то большим стало, больше всего: полей, облаков, неба...

— Не знаю, Ариша, — говорю сестре тихо, — ничего не знаю...

Вторая половина дня пролетела быстро. На поле стояли красивые стога, которые со всех сторон монахини ровняли граблями и вилами: словно расчёсывали их головы. Были они остроконечны, аккуратны, словно и они надели скуфейки, только свои, зеленые. Ещё они были похожи на древних богатырей в зелёных шлемах.

— Красиво? — спросила матушка Феодосия, — похожи на головы монахов или на древних витязей...

— Да, крёстная, очень похожи.

— Монахи они ведь тоже воины, только Христовы.

— А кого они защищают?

— Всех людей, и нас с тобой тоже.

— А от кого?

— Теперь вижу, что ты с Ариадной родня — вопрос за вопросом. Обещалась рассказать тебе про камень у храма?

— Да, да, — киваю головой, — а то уедем, и ничего не узнаем.

— Вот и ладно, — сказала матушка и отправила нас к маме и бабушке укладывать в автобус чайники и чашки.

Камень-одинец

Мы проснулись рано, и побежали на свои послушания. У Аринки — важный день. Мать Елизавета сказала, что ночью у овечки и козочки малыши появились, надо за ними присмотреть, чтобы не обидел кто.

— А кто их может обидеть, таких маленьких... — напевает она потихоньку сама себе, — они же крошки совсем, и ходить не умеют пока...

— Аринка, да они же не котята, — перебиваю сестру, — видела маленького телёнка?.. сразу на ножки встал, так, наверное, и эти малыши, — говорю сестре, но не очень уверенно, потому что и сама не знаю, какие они.

Конечно, козлята с ягнятами — здорово! Но моё послушание — лучше! Всё цветёт и со всех сторон благоухает! Одних роз десять сортов: пунцовые, розовые, жёлтые, белые. А есть ещё с маленькими цветами на низких кустиках: готовый букет, неси и ставь. Розы всякий знает, а здесь есть такие цветы, названия которых и не выговоришь. Не запомнишь. Мать Эмилия каждый цветок по имени знает, конечно, она главным агрономом была в одной фирме. Давно, когда ещё не была монахиней. В монастыре она тоже устроила теплицу — вот чудеса и получились: на севере букеты из своих роз. Рассказала про себя, а потом добавила: «Богу надо всегда дарить лучшее из своего послушания. А что может быть лучше живых цветов в Его храме?.. лучше может быть только молитва». Я молчу, потому что про молитву ничего не знаю.

А на встречу с крестной я всё же опоздала. Матушка сидела у камня и о чём-то думала, только чётки потихоньку двигались в её руках. Я рядышком пристроилась, а она даже и не заметила. Это я так подумала, что она меня не заметила. Но потом услышала её голос.

— Обещалась рассказать тебе про этот камень, — она указала глазами на гранитную плиту, — и ремённый кнутик, про тот кнутик, что мне ссыльный Никита подарил.

Она немного помолчала.

— Солнышко тогда днями шибко теплом играло. Весной оно всегда ярое. Сугробы темнеть и оседать стали. А ночами морозец их сверху схватывал в корку. Бывало, днём растеплится, а ночью, ветер подымается, и тайга застонет. Ветер гудит, а мне кажется, что кто-то тянет полог у дверей барака и зовёт глухим голосом: «Сюда, сюда... увидишь». Спрошу и Дуни, сестры, слышала ли что? «Нет, — говорит, — и ты не слушай, леший это хочет тебя выманить да закружить, нечистая сила это». Лежу, мне страшно лешего, но и любопытно: как это он закружить может, когда со мной всегда иконка, которую мне бабушка на шею надела — мамино благословение. Бабушка твердо нам тогда сказала: «Носите с верой и молитвой, ничего не бойтесь, Богородица вас сбережёт».

В тот день отец наказал посмотреть — много ли нападало шишек после ночного ветра. Иду. Шишек было много, надо за ребятишками идти. И вдруг мне так себя стало жалко — у всех ребят мамы есть, а у нас с Дуняшкой — нет. Иду, а слёзы текут, вытираю их рукавицей. И не заметила, как забрела в запретную зону. Запретной зоной взрослые называли овраг: там снегу было много, становилось тепло и подземные родники могли ожить — верхний снег подтаивал, сочился вниз и оживлял их струйками.

Шла, шла, и вдруг — ухнула куда-то вниз, только что-то зашуршало сверху. И свет потемнел, словно белым ватным одеялом накрыло. Ни испугаться, ни кричать... ничего не успела. Какое-то отупение безразличное нашло. А дышать — никак, снег рот залепил. Пробую выцарапаться, а только пошевелюсь, еще глубже опускаюсь. Чую, ноги во что-то твердое уперлись, а выбраться — никак. Тут, скажу тебе, испугалась я не на шутку — ведь даже кричать не могу. Прижала голову к пальтишку, оттянула подбородком воротник, стало немного легче дышать. Не шевелюсь, боюсь, что дальше полечу, только иконке шепчу: «Боженькина Мама, помоги мне...». И верила, что поможет. Сколько так прошло времени, не знаю, но дышать становилось все трудней и трудней. Вдруг слышу сверху глухо так: «Никак Миколы дочка в сыпучку завалилась». Все затихло, а скоро уже несколько голосов, но они мне словно уже снились. Откопали меня, вытащили.

Это был Никита, кто нашёл меня. По ремённому кнутику, своему подарку, и опознал, кто завалился в овраг. Хорошо, что выронила его из руки, когда падала.

А камень этот, — матушка кивнула на красноватую глыбу перед храмом, — он мой спаситель. Не будь его, укатилась бы по сыпучке на самое дно.

— А что за сыпучка такая, матушка, — спрашиваю, поражённая её рассказом.

— Когда снег начинает подтаивать, то он становится рыхлым — маленькие капли просачиваются вниз и делают как бы маленькие туннели в разные стороны. Ночью снег промерзает и превращается в крупинки. Днём наст снова стаивает, и этот снег уже веса человека не держат. Да вы, поди, весной и сами во дворе по снегу бегаете, видели, какой снег рыхлый весной. Сознавайся, в сапоги не раз черпала?

Сознаюсь, потому что это правда. Наш дворник зимой часто забывал снег убирать, и к весне оставались целые черные сугробы — нам веселье, а бабушка на дворника ругалась.

— Камень... — Матушка Феодосия быстро поднялась на ноги и меня потянула за руку. Подошли. Она говорит мне: «Читай!».

Золотыми крупными буквами на красноватом камне было написано: «Дорогой страданий и мук прошли те, кто не отрёкся от Бога, не склонил головы пред хулителями Его, обретя здесь вечный покой. Светлая память тем, кто был выслан на Кулай лютым декабрём 1930 года». А ниже — имена и фамилии мужчин, женщин, детей, и названия деревень, в которых они жили раньше.

За матушкой пришла молоденькая послушница, сказала, что её ждут гости из Москвы.

— А кто камень из оврага сюда притащил, матушка? — Кричу ей вслед.

— Не спеши, торопыга, — сказала она мне, оглянувшись, — всему свое время.

Пчелиный сторож

Дед Илья — пчелиный сторож. Мать Эмилия дала мне в руки бидончик и сказала: «Беги к трапезной, там тебя Ариадна ждёт. Завтра медовый спас, матушка благословила вам сходить к отцу Илие за мёдом. Его келья за оврагом, у двух сосен, на пасеке».

Вот уж нам праздник: в избушку к дедушке! Мы с Аришкой знали, где это. Овраг перемахнули на едином дыхании, прошли низинкой... а сколько здесь ягод! Разве утерпишь, чтобы не остановиться: и дикая малина — сладкая, как мёд, и смородиновые кусты с крупными ягодами. Чуть дальше — ежевика, но нам не по пути. Дорожка ведет через сосновый бор, а по сторонам — малюхи кусточки брусники и черники. Наклоняемся и едим вволю. Изредка попадаются большущие земляничины, их время прошло, но нет-нет — и они наши. Вот вкуснотища так вкуснотища, как в сказке — налево посмотришь — черничное раздолье, направо — брусничное, а впереди дед Илья, мы про него и забыли совсем.

Кинулись бегом по дорожке. Вот и две сосны — огромные, до самого неба. Голову вверх начнешь задирать, чтобы на верхушки посмотреть, рот сам открывается. Вылетели к ним, а они — величавые, тихонько колышут ветвями и будто не дед Илья, а они всё тут стерегут. За ними — сразу простор, большое поле с цветами и травой. Пахнет мёдом.

Дедушкин домик на келью совсем не похож, старенький, немного на один угол осел, но крыша новая, блестит на солнце. Крутим головой, смотрим, где его искать. А он сам к нам идет с пасеки. Это такой весёлый пчелиный городок: не очень большой, но аккуратный и красивый: стоят разноцветными рядами домики-ульи на подставках, трава вокруг них вся выкошена. «Это чтобы пчелы в траве не путались», — поясняет мне Аришка очень серьёзным голосом знатока.

— А-а-а-а! Вижу, девоньки в гости пожаловали, — радостно говорит нам дедушка и ведёт в келью.

Как вкусно в избушке пахнет — желтые ряды сухих рамок с сотами, на столе — соты с мёдом. Они порезаны брусочками и с них в чашку струится красноватый мед. Мы с Аришкой весело переглянулись и, дразнясь, облизнулись. Дедушка увидел нашу дразнилку, похлопал рукою по широкой жёлтой лавке, тоже вкусной, как и соты, как и большая круглая бочка в углу.

— Это медогонка, — с гордостью, что знает, произносит Аришка новое для меня слово.

— А вы, сестрички-лисички, вижу, мышковали, — смеётся дедушка. Я взглянула на Аришку, она — на меня, и тоже засмеялись.

— Это не земля, дедушка, оправдываемся мы, это черника.

— Вишу, родные, это я так, в шутку. Кто ж утерпит при таком-то раздолье. Недаром в народе говорят: «Там где едят чернику и землянику врачам делать нечего».

Аришка поставила свой бидончик на стол, попросила у деда тарелку и высыпала бруснику.

— Это вам, дедушка!

— Да вы мои родные, спаси вас, Господь! Ишь, не забыли дедку, ягодок припасли. Садитесь, садитесь, сейчас чаю принесу, такого не пивали, вот с медком-то...

Аришка засмущалась от похвалы, а я подумала: «Какая же я недогадливая, увидела ягоды и про всё забыла, и что надо гостинчик дедушке принести, а Аришка не забыла».

— А чего ты мне не сказала, что надо ягод собрать? — набрасываюсь на сестру, как только дед Илья за порог вышел.

— Мариша, ну какая разница, я набрала, а ты и вправду как лисичка носом траву разгребала, — говорит мне Аришка и весело смеется. Мне почему-то стало обидно, и я злюсь:

— А сама-то, на кого похожа? — чтобы досадить, говорю ей.

И ведь знаю, что не надо так говорить, а всё равно говорю, даже губы кривятся:

— Ты специально так сделала, чтобы дед похвалил...

— Дура ты! — Злится Аришка.

И я злюсь. Насупились. Молчим. А в домике уже не так вкусно стало пахнуть — просто старым домом.

Пришел дедушка, посмотрел на нас внимательно, но ничего не сказал. Достал ложки, кружки, налил душистый чай. Мурлычет тихонько себе под нос: «Листики с глянцем, ягодки с румянцем, а сами кусточки не выше кочки». И что бы это могло быть?..

Но мы молчим, не отвечаем, будто и не слышим дедовой загадки. Не дождавшись ответа, он говорит мне:

— Мариша, пойди, детка, принеси хлеб, он там, на доске нарезан.

Понимаю, что дедушка меня специально выслал на улицу, чтобы выяснить, что у нас тут произошло. Возвращаюсь, ставлю красивую дощечку с хлебом на стол, а Аришка, словно ничего и не было, говорит мне:

— Представляешь, Мариша, дедушка сказал, что матушка Феодосия благословила его рассказать нам, как тут всё появилось.

Мы сидим и пьём чай. А он такой вкусный, что и не расскажешь. Дед довольно дует в кружку, и усы его то топорщатся, то шевелятся, точь-в-точь, как у соседского кота Барсика. Мы смотрим на дедушку, и нам снова весело. Мы улыбаемся. Это замечательно, что у меня есть сестрёнка, что мы сидим рядом, и мне не хочется у неё спрашивать, о чём они говорили, когда меня здесь не было. Как всё-таки хорошо в избушке!

Мы вышли из домика и сели на огромную колоду, которая была стёсана под удобное сидение. Маленький ветерок колышет ветки, пчёлы, как рыжие стрелы, с легким гудением вылетают с пасеки, другие — возвращаются.

— Вы послушайте только, — говорит нам дед Илья, — как по-разному поют в дороге пчёлы.

Аришка даже глаза прищурила от внимательности, я тоже слушаю, но ничего особенного не замечаю.

— Те, что летят к пасеке со взятком, слышите, с какой натугой гудят: нагрузились и нектаром, и пыльцой, им тяжело, а посмотрите, какими они весёлыми стали, когда за новым взятком пошли, совсем другая песня у них, видите как радуются своему труду.

— Так уж, дедушка, вы и знаете, что это те самые пчёлы?

— А как же, — важно произносит дед Илья, — мне ли не знать.

Дед улыбается, а глаза в мелких морщинках так и смеются весёлым смехом над нами, а потом он неуклюже, как-то неумело гладит нас с сестрой по голове своей корявой тяжелой ладонью, которая пахнет мёдом, смолой и травами. Мы ёжимся под его рукой: давно считаем себя большими девочками.

Он замечает это:

— У меня нет своих внучат, вот, я и рад вам. Да если хорошо подумать, то какие вы мне чужие...

Дед помолчал, вздохнул, и добавил:

— Здесь я и родился.

— Как?.. здесь?.. — враз вскрикиваем изумлённо.

— Матушка Феодосия не успела вам всё досказать, мой черёд пришел.

...И году не прошло, как мои родители свадьбу сыграли, когда в деревне жили. А там, как полагается, и я должен был появиться на свет. Но скоро радость их горем обернулось. Тем самым обозом, о котором вы уже знаете от матушки, привезли нас сюда, в Закулайские болота. А в феврале я тут и родился. Да, наделал же я тогда переполоху в бараке — ночь была...

Дед Илья улыбнулся почему-то довольной улыбкой, и потрогал свои седые усы — будто сам помнит эту ночь.

— Самому мне откуль знать, — вздохнул дед, словно подслушав нас, — первые мои няньки, когда подрос, рассказывали про наше здешнее житьё-бытьё.

— А они тоже в бараке жили? — спрашивает Аришка.

— В бараке, в бараке, а где ж им ещё быть. А вы не догадываетесь, кто это?

Мы морщим от большого старания лоб, чтобы придумать, кто ж это мог быть такой. И вдруг я даже подпрыгнула на колоде от догадки:

— Дедушка! Да это матушка Феодосия!

— Точно, Мариша, это она сейчас мать Феодосия, вон какой монастырь построила, диво, а тогда была простой деревенской ссыльной девчонкой Фросей, с сестрой Дуней и отцом Миколой. Они-то, ваши прабабки, и были моими первыми няньками, в зыбке тут качали.

Как тогда из болот шли, про это уж после родители рассказывали. Не любили они вспоминать, но я не отставал: расскажите, да расскажите, а то спрашивают — где родился, говорю — в болотах... Смеются, а я и взаправду не знаю.

Если бы не дядька Микола, батька ваших прабабок, девчонки, сгинуть бы всем нам тогда в этом гнилом месте. Это сейчас, за столько-то лет, всё здесь изменилось, а тогда... Созвал тогда дядька Микола всех мужиков отдельно, чтобы женщин не смущать, не пугать, и стал говорить:

— Видите, солнце какое, конец марта, а будто апрель во всю идёт, ранняя весна будет. Болота уж таять начали — под снегами вода. Не поторопимся, нам не выйти, а оставаться здесь — примрём: еды нет, лошади пали, семян — чуть-чуть, да и на ком и чем пахать?

Порешили мужики — выходить. Стали собираться. Тридцать шесть семей было сослано, а в обрат идти — тридцать шесть человек насчитали. Ну и меня мамка в кузовок увязала, лямки на плечи накинула: как в люльке я у неё на груди, только покачиваюсь. Пошли. А дядька Микола — умный был мужик, смётливый. Проглядел, кто что взял, лишнее наказал оставить тем, кто не решился, отказался идти, говорит: «Им тут сгодится, чтобы не умереть, а нам силы надо беречь».

Дед приумолк, стал прислушиваться, водить головой туда-сюда. Мы тоже заозирались, но ничего подозрительного не углядели, пока возле себя не услышали:

— Вот они где, послушницы-ослушницы: там их с мёдом ждут, а они тут с дедом лясы точат, — нарошнишным сердитым голосом сказала неожиданно подошедшая матушка Феодосия. В руках она держала тоже бидончик, только пообъёмистее наших.

— Мы соскочили и стали оправдываться. Она ласково остановила нас и сказала:

— Да я ж сама Илюше наказала с вами побыть.

Мы сделали изумлённые лица: нам показалось таким странным это её — Илюше, будто мальчику.

— Что мордашки-удивляшки состроили? Мы ж с Дуней его в зыбке качали, он хоть и старый пень теперь, и с бородой, а все одно будет для меня Илюшкой-крикуном.

Матушка шлепнула деда по лысой макушке, тихонько засмеялась, да и дед весь засветился от радости.

— Мы, нянька, тут про прошлое говорим, как из этих мест ссыльные назад вертались.

Мы с Аришкой прыснули от смеха, представив, как старенькая матушка Феодосия качает в люльке старого усатого и бородатого деда Илью.

— Смейтесь, смейтесь, щеглята, — говорит матушка и садится рядом с нами на скамейку. Потом спрашивает у нас: «Отпустим дедушку, пусть чай поставит, поди, не обедали?». Мы дружно:

— Чай пили!

— Да, чай у Ильи классический.

Матушка не любила современных словечек, вроде «классный», всегда говорила «классический», и получалось иногда очень забавно, чему она и сама потом удивлялась.

— Илья, я там корзинку поставила, матушки с кухни вам кое-что на стол прислали, а мы тут продолжим твою беседу. И о чём тут вам баял Илья Тимофеевич?

Мы, перебивая друг друга, рассказали ей про всё.

— Да, маленьким-то он был крикуном несусветным, вот и приходилось качать сутками в зыбке.

Матушка замолчала, словно далеко-далеко ушла от нас, наверное, так оно и было, но Аришка нетерпеливо подёргала её за рукав: «А потом что было, в лесу?».

Дорога из ссылки

По тайге шли долго. Быстро как побежишь — дети, женщины, да и опасно: днём снег стаивал хорошо. Отец нам рассказывал, что когда нас сюда везли, он специально запоминал дорогу. По памяти составил карту и спрятал её за икону Николая Чудотворца. Когда решили возвращаться, он и достал эту самодельную карту, показал мужикам. А перед дорогой уже, все встали у иконы, помолились и пропели акафист святому, чтобы он в пути-дороге нам помог.

Вышли к болоту. Ни конца ему не было видно, ни края. Водой уже взялось. Стали переходить. Я старшенькой была, так за отцову руку смело уцепилась, а Дуняшку он на закукорки посадил. За болотом развели большой костёр, стали сушиться — какая наша обувка — чирки самодельные, вроде высоких кожаных тапок, они воды не держат.

Скажу вам, девоньки, — улыбается нам матушка, — клюквы там было видимо-невидимо: словно из ведра на кочки кто насыпал! Да крупная, вкусная! Но отец нам много клюквы есть не разрешал, а другие — ели, оторваться не могли, — кто ж с голодухи утерпит, а потом у них животы и разболелись, тоже беда была.

Ну, да ладно, отдохнули, согрелись, поели, у кого что было, и дальше пошли. И вдруг слышим — далеко впереди собаки гавкают. Все заторопились: то-то радость — человечье жильё! Но отец всех остановил и говорит: «Здесь селение большое, заходить не будем, нас могут вернуть обратно, мы же теперь беглые».

Все понимали, что так оно и есть, но мы были такие усталые, голодные и обессиленные, что очень хотелось туда, где дымки из труб подымаются, где тепло, и люди... Но отец был непреклонен: «Нельзя нам туда, нельзя! Давайте, ребята, обойдем подальше, так надёжнее и безопаснее будет. Потерпите ещё немного. Лучше посмотрите, может, у кого обутки запасные есть, давайте отдадим, у кого чирки расползлись». И он достал свои крепкие ичиги с калошами и отдал Илюшкиной матери, которая шла уже почти босыми ногами по снежной няше...

— А сейчас, мои родненькие, — говорит нам матушка Феодосия, — меня простите, без слёз не могу вспоминать эту картину, — и она достала платочек из кармана и отёрла глаза.

— И не скажу вам, сколько мы ещё прошли-протопали, как во сне уже были, попадается нам по пути новая деревня, тоже немалая. Подходим... Вы не поверите, а к нам навстречу люди бегут! Пожилые женщины!

Мы опешили и даже остановились. Наверное, они увидели, как мы бредем, и догадались, что это ссыльные из-за болота. И они побежали к нам навстречу... Господи! Как они бежали! Бежали и выли со слезами...

— Маришенька, Аришенька, — утирает слезы матушка Феодосия, обнимает нас поочередно, — милые мои девоньки, столько уж лет прошло, почти девять десятков; и этих женщин давно уж на белом свете нет, а как вспомню, сердце в груди от благодарности к ним не умещается.

Разобрали нас деревенские по домам, покормили, а мы, ребятишки, наевшись, как залезли на полати, разомлели от тепла и — двое суток там спали, не вставая.

Матушка Феодосия, вздохнула.

— А ещё что в этом тайном возвращении мне запомнилось... Устали-нет, от моих рассказов? — спрашивает нас матушка, — нагнала, поди, на вас страху-то?

— Не-е-е! — Говорим ей. — Мы даже и не знали, что такое бывает на самом деле, думали только по телевизору...

А тут из домика дед Илья выглянул:

— Девки, — кричит, — айдате-ка обедать!

— Нашел девок, — заворчала на него матушка Феодосия, — девки в избах сидят, да куделю прядут, а ныне какие они девки...

— Прости, матушка, — замахал руками дед, — забылся, что мы у тебя под приглядом, девчонки, хотел сказать, айдате, пока чай горячий. И ты, матушка, с нами.

— Куда уж мне без вас, — с притворным вздохом говорит крёстная и идет с охотой в прохладный домик от летней жары. Мы за ней вприпрыжку, нас особо приглашать не надо.

Мы сразу узнали знаменитый бабушкин пирог с капустой и постные монастырские булочки. Дед Илья занёс целый пук всякой огородной зелени, она у него лежала в одной полЕ рубахи, а в другой — ровные зелёные огурцы в пупырышках, с желтыми, не успевшими засохнуть на носках цветочками. Мы быстренько сполоснули всё холодной водой из колодца и разложили на столе.

После обеда засобирались в монастырь. Матушка отдала деду бидон, который принесла, и сказала ему что-то тихо, но мы не расслышали.

Шли назад знакомой дорогой, но уже вчетвером. У матушки в руках ничего не было, только чётки. Она хотела нести большой бидон с мёдом, но дед Илья строго взял его из её рук, забрал один и у нас Аришкой. И хорошо, они такие тяжёлые. Нам с сестрой один на двоих достался. Мы его на толстую палку повесили, Аришка с одной стороны взялась, я — с другой.

— Дедушка, — спрашиваю, — а зачем вы наш бидончик так сильно укутали?

— Укутали, говоришь, — усмехается в свои пушистые усы дед Илья, — а вот придем когда, тогда ты мне и скажешь — зачем?

Но дожидаться так долго мы не стали и на первых же кочках, когда то у одной, то у другой ноги оказывались вверху, а бидончик, глухо охая, падал на бок, мы поняли, почему так основательно был увязан наш бидончик. Мы потирали коленки и с досадой приговаривали:

— Да уж, какие кочки здоровущие! Вон, как нагло деревья корни повыставили на дорожке, а тут ещё репейники...

Дед Илья заразительно смеётся, а матушка только улыбается, хоть и видно, что ей тоже хочется посмеяться, но она только покачивает головой:

— А то, как же, конечно, виноваты и кочки, раз под ноги вам лезут, и деревья, они же рады-радёхоньки подножку поставить тем, кто головёнки свои вверх задирает и под ноги не смотрит. А репешники... так они вам, городским, свои украшения цепляют, чтобы носили да радовались, аль не любо?

Мы тоже смеёмся:

— А откуда, дедушка, вы знали, что мы запинаться будем?

— Да откуль мне знать, — оборачивается к нам дед, — так, своё детство вспомнил.

Идти было весело, только, когда проходили через большую дорогу, матушка остановилась, перекрестилась, и сказала нам:

— Вот по этой дороге, мои дорогие, отец и повёл наш маленький отряд спасать.

Все молчали.

— Тогда дороги этой ещё не было, одна тайга...

Матушка присела на поваленную сосну, мы все примостились рядом.

— Когда мы дорогу эту каторжную одолевали, то в моем детском мозгу застряла одна картинка: шлепаем по расквашенному снегу, а нам на пути попадаются, то швейная машинка, то сапожные колодки... а то гора перьев попалась. И мне почему-то так страшно стало этих перьев, что спрашиваю у отца: «А чьи это перышки, папа?». Он горько усмехнулся, положил мне руку на голову и сказал: «Наши это перышки, доча...», и снял шапку с головы. Мы теребим его, не понимая, а он резко надел шапку, и сказал: «Подрастете, поймете»... Как прохожу здесь, так эту перину и вспоминаю.

— А почему он так сказал, матушка, ваш папа?

— Люди несли в переселение хоть что-то, что могло пригодиться им на новом месте: они же жить собирались, а нести это своё спасение им было уже не под силу, вот и оставляли на дороге. До нас этими местами тоже люди проходили, правда, их гнали ещё дальше на север.

— А почему он сказал, что это ваши перышки?

— Отец имел в виду, что всех нас тогда, как птах ощипали и выбросили помирать только потому, что мы новой власти не ко двору пришлись, мы же служили Богу, были божьими птицами, свободными, а не из их курятника...

Когда наша четвёрка шла уже оврагом и поднималась к монастырю, матушка с дедом Ильей остановились у большой выемки, и как тогда, у дороги, матушка опять перекрестилась, сказала деду:

— Вот оно, место-то...

— Да, — ответил дед, и они оба стояли молча.

Мы у них ничего не спрашивали, понимали — это они нам говорят, нам показывают. Матушка тихо произнесла:

— Вот, детки, место, где камень тот лежал... здесь меня Богородица и поставила на него, спасла.

— А как он у храма оказался, — не выдерживает Аришка.

— Об этом вы у Ильи Тимофеевича выведайте.

А выведывать нам не пришлось, он сам сказал:

— Когда прошло много лет, и я вырос, то захотелось на места своего рождения поглядеть, да не один я такой оказался, с нянькой и поехали. Тут уж все изменилось, не узнать, но камень этот цел оказался. Матушка Феодосия мне и говорит, правда, она ещё не была монахиней и звалась просто Евфросинией Николаевной...

— Ну, дед, ты говоришь, прям роман какой пишешь... мы с дедом решили тогда этот камень поднять, да церковь построить, чтоб люди помнили, какие зверства творили безбожники.

— Матушка! Матушка! — бегут по крутому склону две послушницы и сообщают звонкими голосами, — там привезли жеребёнка для Ильи Тимофеевича!..

— Пойдём, Илья, посмотрим, что за приплод нам там привезли, а то без матушки никуда, — тихонько ворчит крёстная, и торопится побыстрее подняться на склон.

Нам очень хочется посмотреть на жеребёнка, но мы идём к трапезной и оставляем бидоны.

Кокотя-чудотворец

Сегодня Аришкин Жучок, да и правду она говорила, не Жук даже, а настоящий Жучара, прокрался утром в цветник, и уминает вовсю нашу декоративную капусту, трясёт от удовольствия своей паршивой бородёнкой, мотает ушами! Меня такая злость охватила, даже не злость, а ярость, что схватила какую-то доску, и ну его охаживать по спине и по бокам. Он замемекал жалобно, а во мне злость не унимается, а только прибавляется: он бежать, а я за ним. Слышу:

— Марина! А ну-ка, брось доску!.. Сейчас же!..

А я не могу, доска эта словно прилипла к моим пальцам. Ко мне подбегает мать Эмилия, с силой вырывает деревяшку и бросает в сторону.

— Что ты делаешь!.. ты же покалечишь козлёнка! — с ужасом в глазах произносит монахиня, — разве так можно?! — и укоризненно качает головой.

— Он же капусту, мать Эмилия... вон, сколько её попортил!

Ярость во мне словно испарилась, и осталось только чувство вины.

— Да если бы он весь цветник съел, разве можно Божью тварь так калечить!.. Сегодня же к отцу Георгию на исповедь! Я не думала, что ты такая жестокая и безжалостная девочка!..

Мне стало стыдно, обидно и жалко козлёнка, я разрыдалась:

— Мать Эмилия, я сама не знаю, как получилась... я не хотела его бить, а оно как-то само...

— «Само»... само это называется грехом ярости и убийства...

— Какое убийство, — ужас охватил меня, — я его только стукала.

— Стукала она!.. а остановиться не могла, кричу тебе, кричу, а ты как не слышишь, так и убивают... немедленно, к отцу Георгию!

У отца Георгия не забалуешь, чего и не сделала, а только подумала, из души выколупнет. Слёзы мои мгновенно высохли, потому что и слёзы эти нехорошие. Знаю, что они как будто от зла отскочили и ко мне пристали: как же, такая хорошая девочка и вдруг — жестокая и безжалостная...

Так у меня этот день и шёл. А тут, вдобавок, ещё и гроза собирается: потемнело, стало тяжёло дышать, жарко, душно. Прогремело, ливень стеною прошёл, и снова засияло солнышко. Смотрю, идет Аринка и за рукав подрясника за собою матушку Феодосию тянет, а за ними — мама, бабушка и несколько послушниц. Увидела меня, зовёт:

— Маринка, идем скорее, увидишь какой наш Кокотя чудотворец!

Соскакиваю, бегу к ним:

— Какой чудотворец?! — Возмущаюсь, — петухи не бывают чудотворцами!..

— А вот пойдем и посмотрим, — говорит мне ехидненько сестра, — сама удостоверишься, тогда другое запоешь.

— Ох, беда вы моя бедонька, — приговаривает матушка Феодосия, — неверы вы мои православные, вам только чудеса подавай! Но ладно, так и быть, пойдем, посмотрим, что у вас там за тазик самодвижущийся обнаружился.

Гурьбой приходим на скотный двор. Немного в стороне от дорожки, на ровной песчаной площадке лежит вверх дном перевернутый эмалированный тазик, он то спокойно лежит, то начинает кругами двигаться, остановится — и снова. Мы замерли — и правда, тазик загадочный, а Кокотя вокруг него ходит, поглядывает пристально и — ко-ко-ко, да кр-р-ко-ко, как шаман какой.

— Видите! Видите, радостно вскрикивает Аринка!.. я же говорила, что Кокотя волшебник! Волшебный петух!

Тазик снова задвигался, петух снова что-то закурлыкал, все онемели от внимания, а матушка Феодосия подошла, приподняла тазик, а оттуда... как выскочит курочка, да бегом к лужице — и ну, пить, и ну, пить! А по дороге потеряла яичко, да такое странное — в одной белой плёнке, без скорлупки.

Матушка подошла к курочке, подняла её, гладит и приговаривает:

— Да бедная ты моя, какая лёгкая! Сколько ж дней ты под тазиком-то сидишь в такую жару без питья и еды! Даже яичко в скорлупку одеть не смогла...

Поворачивает голову к Аришке:

— А ну, чудотворица, скажи сколько дней этот таз тут валяется?

Аришка неуверенно говорит:

— Наверно, дня два...

— Вот, два дня курица под тазом сидит, а послушница и глазом не моргнет, чтобы в порядок всё на птичнике привести, да под таз заглянуть, так нет, ей чудеса подавай, сзывает всех на бесплатный спектакль, про кудесников-петухов наплела с три короба... голова бедовая, во что ты корм сыпала?

— В этот тазик, — виновато шепчет Аришка.

— А когда он лёжмя лежал, во что сыпала?

— Как мать Елизавета говорила, в корытце.

— А в таз-то, кто благословил?

— Сама, — ещё тише шепчет Аришка.

— Вот, самоуправица! Сама себе послушания раздает и всех от дела отрывает!

Отчитывает матушка Аришку, но видно, что она уроки даёт своим послушницам, что присмирели и внимательно слушают. А мама с бабушкой смотрят на матушкину взбучку, что она Аринке задаёт, и не могут улыбки сдержать от всего этого Кокотина чудотворения. Тут петух замахал крыльями, вытянул голову да как изо всех сил загорланит: «Ку-ка-ре-ку-у-у!!!». Матушка уже добродушно посмотрела на всех, и говорит петуху:

— Вот, и петух свое слово сказать хочет: Ре-ку-у, — говорит, — столько пустоголовых собралось... Молодец, Кокотя, ты один, видно, и есть, кто по монастырским правилам живет — бережёшь своих курочек, спасаешь, коли какая в беду попадет. Не будь тебя, сколько бы дней ещё тазик валялся? Молодец, петух, от верной гибели спас хохлатку!

Матушка посмотрела на нас с Аринкой и добавила:

— Иные бессловесные бывают разумнее человеков, нам же в укор и научение...

Злополучная картинка

На этом незадачи не кончились — пропала картинка матери Серафимы, старшей по кухне. Её подарили монахине паломники, вернувшиеся из Иерусалима. Картинка была небольшая, с открытку. Изображалось там Мертвое море с Иорданской стороны. Мать Серафима так была рада подарку с библейских мест, что не расставалась с ней ни на минуту, а как пришлось исполнять послушание, положила её на подоконник, и только к вечеру хватилась, но картинки не было.

Расспросили у всех — никто не брал, и не видел. Аришка сказала, что издалека видела на полу возле окна что-то синенькое, но не подходила ближе. А я вообще ничего не знаю про картинку. На том дело и кончилось, что мать Серафима посокрушалась, а потом вздохнула и сказала: «Тому, кто взял, наверное, она больше нужна была, чем мне, прости нас, Господи, за грех этот».

Но продолжение все-таки было, и совсем неожиданное для меня.

Вечернее правило прочитали, собираемся спать, я и прошу у сестрёнки:

— Ариш, ты не дашь мне твою голубую косынку на завтра, а я тебе — свой шарфик, который тебе нравится.

Аришка обрадовалась, согласилась, и кинулась к своему баульчику доставать. Потянула за угол косынки, а вместе с косынкой что-то ещё потянулось и на пол выпало. Аришка вспыхнула, схватила и быстро спрятала. А я-то уже видела, что это та самая злополучная картинка. Я не поверила своим глазам. Даже в самый первый миг от удивления не нашлись слова. На Аришку было жалко смотреть.

— Это всё не так, Мариша, как ты думаешь, — залепетала она.

— А как мне думать, Ариша? — Задыхаюсь от возмущения. — У меня же глаза не слепые, — говорю и вожу свою ладонь у себя перед глазами, показываю, что глаза мои видят.

— Я взяла её только рассмотреть: что это за Мертвое море, которое стало на месте Садома и Гоморры... она на полу лежала, я думала, что кто-то выбросил, вот и подняла.

— Хорошо же посмотрела, а потом тайком домой унесла и спрятала, — злорадно и ехидно говорю.

— А почему ты так радуешься, Марина, — тихо говорит Аринка, а слезы накапливаются, накапливаются в её глазах, и, не удержавшись, побежали светлыми дорожками из её немигающих глаз.

А во мне, где-то внутри, злой и безжалостный комочек стал разворачиваться и разворачиваться, как спираль, и занимать всё больше места. И хотела уже сказать Аришке такое... такое сказать, что... но замолчала, даже себе ладонями зажала рот, вспомнив, что именно так всё начиналось сегодня утром и с козлёнком. Ещё вспомнила, что говорил мне отец Георгий: «Если увидела в себе зло, надо поймать его в зародыше, поймать и раздавить, как клопа вонючего, пока не завладело оно всем сердцем». И вдруг, словно впервые увидела: сестра моя силится что-то объяснить, но не может, захлебывается в слезах. Мне её так жалко стало, как никогда: я поняла, как люблю свою сестрёнку, как она мучается. И я вытираю её глаза руками. Мы обняли друг друга, прижались; и так нам тепло и хорошо вдвоем. А потом Аришка рассказала, как всё было.

Люди пообедали и разошлись, кто отдыхать, кто на послушание, кто благословился за ягодами в лес сходить. Аринка искала мать Елизавету сказать, что козленок с утра отвязался, и она его найти не может.

Аришка заглянула в трапезную: она была пуста. Здесь было тихо. Чистые столы пахли деревом и смолкой, как у дедушки на пасеке. Она присела на лавку, подперла рукой подбородок, призадумалась: куда мог подеваться этот несносный Жучок, любит он сюрпризы преподносить. Не заметила, как глаза стали слипаться, и локоть поехал по столу. Она подняла голову и увидела под окном, у стула что-то синенькое. Встала, смотрит, открытка, а на ней — яркой синевы море, вдалеке изображены горы, а внизу написано: Вид Мертвого моря с Иорданской стороны.

Про Садом и Гоморру она знала, в воскресной школе рассказывали, и про Мертвое море слышала, а вот теперь и видит это страшное для грешников место. И чем дольше она смотрела на открытку, тем неуловимей отбегало от неё то, что ей хотелось понять. Тут вошла в трапезную послушница, и Аринка быстро спрятала картинку в большой карман платья. Зачем она так сделала, и сама не поняла. Хотела вынуть картинку и положить на стол, но застеснялась, побоялась, что послушница подумает, будто она её украла. Решила положить позднее, когда та уйдет. Но послушница сказала ей, где искать козлёнка и они обе побежали. Про открытку Аринка забыла.

Козла нашли, а тут с петухом история вышла: матушка Феодосия так строго отчитывала её за своеволие, что Аринка с досады сунула руки в карманы, а там — открытка. Испугалась ещё больше: а узнает матушка ещё и про открытку?.. открытку-то уже разыскивали. Дома спрятала пропажу, а она и вылети перед моим носом. И Аринка решила: ни за что теперь не сознается, пусть лучше она картинку эту порвет, чем воришкой перед монастырём окажется. Потому и сказала, когда спрашивали, что не знает, кто взял.

— Кто у меня тут на ночь ещё не благословленный? — спрашивает матушка Феодосия.

Девчонки и не слышали, как она вошла.

— Чего это вы в обнимку сидите, и глаза у Ариадны красные?.. Кто обидел?

И мы давай вперебой рассказывать про злополучную картинку.

Выслушала нас матушка, а потом и говорит:

— Слёзы в монастыре благодатные, они душеньку омывают, да умягчают сердечки, а?.. умягчают сердечки? — спрашивает, а сама задумалась, потом присела на самый краешек кушетки, качнула головой и нас как бы своей сухой ладонкой к себе манит:

— А давайте-ка, мои юнноточки, я вам расскажу, как мы с вашей прабабкой пО миру ходили...

По́ миру

Мы сразу же спрашивать:

— По́ миру — это как?.. Вы в разные страны ездили — ну, там, во Францию, Германию, Тайланнд, Турцию, Индию... или на какие-нибудь острова?.. интересно, расскажите нам скорее... Мы любим слушать про всякие страны, особенно про Африку, где тропический лес и всякие жути.

Слёзы наши, словно их и не бывало. Подсели мы к нашей матушке поближе, а она нам с укоризной:

— Э-эх!.. Счастливые вы, девочки, коль не знаете, что значит пό миру ходить. Пό миру ходить вовсе не то, что по миру кататься. У этих слов даже ударения разные. Вы видели в городе нищих в переходах?

— Видели, — говорим, — некоторые на одной ноге стоят...

— Сердобольные люди им копеечку подают, а нам с Дуняшей, вашей прабабкой, пришлось побираться, ходить по деревням, да милостыньку просить. Мы уж большенькие были, как вы теперь.

— А почему вам пришлось ходить? — Не понимаем мы.

— Вот о том и сказ, что почему... — вздохнула матушка.

...Как все вышли из ссылки, так отец наказал никому в нашу старую деревню не возвращаться, а идти в Омск: у кого какие родственники есть, туда и идти. Жить тихо, работать, не называться, в какой местности были, и в какой деревне жили раньше — узнай об этом власти — могут арестовать и сослать туда, откуда и не выберешься. Те годы, детки, суровые были.

Так вот. Отец наш, чтобы не навлекать на себя гнев властей, и не ставить под угрозу своих родственников: обнаружь-ка нас у кого из них, всех бы в тюрьму замели. Потому отец поступил мудро — уехал в южную сторону, где его никто обнаружить не может. Руки у него были золотые — за что ни возьмётся, всё сделает, на какой молоканке мотор забарахлит — отладит, у кого машинка швейная зауросит — настроит, у кого часы сломались... всё умел делать. И у нас всегда было молочко, хлебушек, творожок, да и денежки водились. Не бедствовали. Но в одной деревне встретился как-то один из наших, кулаевских, с кем выходили из-за болот, дядя Петя. Вроде и обрадовался нам, но в гости нас не пригласил, сказал, что жена болеет. Ну, не пригласил и не пригласил, беда-то какая, нам жить было где — отца позвали в мастерской трактор наладить, так нам сторожку для жилья определили.

А тут приезжает как-то уполномоченный из области, про вредный элемент беседу в мастерской проводить.

— А какой элемент тогда называли вредным, — сует нос с вопросом Аринка, — тогда тоже вредная химия была?

Матушка хмыкнула и сказала:

— Да уж, химия... вредным элементом тогда называли людей, тех, которых по ссылкам распихали, нас, то есть.

— А как это человек может элементом называться, он же — живой.

— Тогда, Анюта, было просто — сегодня живой, а завтра уже — безвредный элемент...

Скажу вам, прошло совсем немного времени после этой беседы, и отца нашего вдруг вызывают к местным властям. Показывают ему бумажку, и говорят, что на него есть анонимное письмо. В письме же говорится, что в нашем колхозе пригрелась, как змея за пазухой, контра, враг народа, беглый смутьян и организатор, который увёл сосланный вредоносный элемент из северных мест раньше срока. А сейчас он проживает спокойно среди честных людей, как ни в чём не бывало, а доверчивые люди ещё и дают ему работу, платят деньги, кормят двух его дочерей... и указывается отцова фамилия.

Отец понял, что теперь его не оставят в покое.

Из конторы он сразу же направился к одинокой старушке, что жила за околицей. Договорился — какое-то время мы поживём у неё. А ночью нашего отца увезли. Так мы его больше и не видели.

— А куда его увезли, — спрашиваю крёстную

— Кто ж его знает, Маришенька.

— А как вы с этой бабушкой жили?

— Баба Поля, а мы её звали — баушка Поля, была добрая и заботливая, только очень больная. Еды у нее почти не было, дров — тоже... так что, начались для нас суровые дни, испытания. Нас сначала подкармливали местные жители, а потом как-то сразу стали избегать нас, отворачиваться, будто и не замечают. Баба Поля нам сказала:

— Это Петька, гадёныш! Вашего отца сгубил — гумагу каку-то в управу написал, таперича другу́ — что местные помогают вредоносным детям. Сказывают, что в конторе порешили — кто будет помогать, того заарестуют, вот людя̍м-то и страшно... У-уу!.. бесстыдные завистливые шары у энтово Петьки!.. не даёт ему спокою, что батька-то ваш, за что ни возьмётся, всё на славу сробит, любо-дорого поглядеть...

Вот и стали мы с Дуней по окрестным сёлам ходить. Сердобольные люди повсюду есть: кто ковригу хлеба даст, кто шанежку, кто огурец или картошки насыплют в кузовок, так что, слава Богу, сами ели и баушку Полю нашу кормили. А тут приходим как-то в большое село. Справное село, зажиточное. А вот люди — иные. Никто не подал нам даже краюшки хлеба. Мальчишки местные гонят нас и побирушками обзывают. Пришли мы к окраинному колодцу, попили пустой воды, сели на траву, плачем, конечно, а как не плакать — ни отца, ни матери, ни приюта, ни тепла. Смотрим, с дороги к колодцу сворачивает пожилой мужчина — с маленькой бородкой, в белой панамке.

— Что, девицы-красные, кручинимся, слёзы льём?

Спрашивает он нас, а мы молчим, боимся, вдруг и отсюда погонит.

— Чьи вы и откуда?

— Ничьи, — отвечаем тихо.

— Ничьих не бывает, — не отстаёт дяденька.

— Бывает, — говорим, и в слёзы снова.

Этот человек оставил свой шуточный тон и уже серьёзно нас расспросил по-доброму, участливо. Ну, мы и рассказали всё, как есть. Он вздохнул и сказал:

— Ладно, слезами теперь горю не поможешь, пойдемте пока ко мне, хоть поедите нормально, а там что-нибудь придумаем.

Дяденька этот, Георгий Андреевич, местным доктором оказался. Вместе со своею женой они нашли добрых людей, которые согласились взять нас в няньки к ребятишкам за угол в доме, еду и кое-какую одежонку. Я осталась в этом селе, а Дуне нашлось место в соседней деревне.

Как говорится, мир не без добрых людей. Стали мы учиться в школе, потом на курсы в город определились: я — на пчеловода учиться, а Дуня — поварскому делу.

Вот так-то, мои девоньки хорошие. Даже самое плохое когда-то кончается.

Матушка Феодосия поднялась было, чтобы идти, потрепала наши чёлки, и добавила:

— Да, ещё такой случай был у меня в няньках.

Рано утром хозяйка растопила печь, да и пошла в магазин, соли, спичек и сахару купить. А мы с ребятишками ещё спали.

Я проснулась от дыма: чую, что задыхаюсь. Глянула вниз — мы на полатях спали, а в кути всё полыхает, и уже возле двери огонь. В чём была, схватилась, да окно разбивать. Выбила окошко, ребятишек выволокла на улицу, кое-какое тряпьёшко — тоже, но больше не смогла — сознание потеряла. Очнулась, что меня люди по щекам хлопают. Сначала как очумелая была, даже не понимала, что со мною, потом кричу: «Ребятишки где?». Меня успокоили: целы ребята, у соседей. Смотрю, возле меня — куколка. Самодельная кукляшка, в деревнях таких тряпичных кукол женщины своим детям мастерят. Я сунула её за пазуху.

Мать ребятишек так уж благодарила за своих ребят, так благодарила. А я оказалась неблагодарной — ту куклу-то, не отдала ни ей, ни её дочкам. А уж сама большая была — какие куклы. Но все одно: тайком выну, и ну любоваться. Даже просто подержать её было удивительно, непривычно: у нас же кукол не было, какие куклы в ссылке, да и отец игрушками нас не баловал. Так вот. Любуюсь втихаря, а мне радость-то мою словно по краям кто сжигает — коробит, коробит: бесстыдница!.. у детей отняла!.. воровка!.. — так вот совесть меня увещевает и спокою не даёт. Не выдержала, побежала к хозяйке, куклу отдала и со слезами всё ей рассказала. Она была женщиной доброй, простила, но наказала больше так не делать.

Матушка Феодосия, когда рассказывала, всё поглаживала по голове Аринку:

— Мои хорошие, слушайте свое сердечко, оно вас не обманет, когда чистое. А теперь: «Храни вас, Господь, в ночь сию».

Она перекрестила нас и вышла.

У старой мельницы

После разговора с девочками, строгой наставнице и настоятельнице монастыря не хотелось идти в келью. Она взяла в руки старую суковатую палку, которая много лет служила ей посохом, и пошла с Иисусовой молитвой вокруг его территории.

Тихо. Всё улеглось и успокоилось. В сестринском корпусе видны слабые огоньки свечей и лампад — монахини творили молитвы, вечернее правило, читали псалтирь. Закончился ещё один день запрятанного за тысячи километров небольшого таёжного монастыря.

Не оставляя молитвы, мать Феодосия думала о девочках, в памяти которых она торопилась сохранить свою жизнь, ей хотелось, чтобы не в беспамятстве эти дети двадцать первого века вели тропу своей жизни.

Она прошла к камню за алтарём храма, тяжело опустилась на скамеечку, и услужливая память понесла её по пыльной улице родной деревни, остановила возле старой мельницы, где она вынимала отцов клад. Про него Фросе сказал отец в ту ночь, когда его увезли. Что за клад такой, он не стал уточнять, только шепнул: «Там есть то, что вам с Дуней сгодится. Ищи за мельничными жерновами».

...В свою прежнюю деревню, точнее, село, она попала по осени, когда поля были убраны, и женщины начинали рубить капусту. Она видела, как в крытых дворах пропаривали бочки под засолку.

Фросе памятно было это время, когда бабушка и мама были ещё живы. Папа выкатывал бочки в летние сени, подкладывал под них кирпичи. Жарко топил баню, чтобы камни хорошо накалились. Из бани тащил маленьким бабушкиным рогачём круглые, раскалённые до красна булыжники, и бросал их в воду. Из бочки тотчас вырывался какой-то взрёв, пар — клубом, а вода бурлила и отвечала гневными и утробными всхлипами. Фрося смотрела на отца, как он почти вприсядку семенит ногами, часто и смешно, она заливалась смехом и всё норовила заглянуть в бочку, а мама её отгоняла: «Отойди подальше, дочка, не ровён час, ошпаришься». «Не ошпарюсь, не ошпарюсь!» — приплясывала девочка, слушая глухую в бочке воркотню воды и камня, потом накидывала на горловину чистую двойную холстину, а сверху — старый бабушкин полушубок.

К старой мельнице она шла мимо своего бывшего дома, который давно стал колхозной конторой. На крылечке толпились мужики, на скамейке, возле дома-конторы сидели женщины, лузгали семечки и некрасиво плевались. Ей стало жалко их чистенький и ухоженный дом, но не потому, что он теперь казённое учреждение, ей жаль было детства, которое теперь остыло.

Старую мельницу тоже строил её отец. Вместе с деревенскими дело спроворили быстро, и скоро водяное колесо захлюпало, жернова запели весёлую песню, и белый ручеёк муки наполнял мешки, которые мужики с довольным кхыком вскидывали на плечи. А жёны их каждую осень пекли пышные булки из новины.

«Старой» она стала сразу же, и потому, что сторожил мельницу древний девяностодвухлетний дед Евсей, крепкий старик и разумный, «Миколкин сродник, их же крепкой родовы», говорили. У него была длиннющая седая борода. Часто мужики смеялись: «Едем и смотрим, то ли вода колесо крутит, то ли дед Евсей свою бороду полощет».

Фрося поднялась по кривым ступенькам к жерновам, прошла к стене и вынула из неё треугольный камень с буквой «П», с этой буквы начиналась уже плохо сохранившаяся надпись: «Простой помол — за 1 мешок ...», дальше не видно было, цифры стерлись. За камнем оказалась небольшая ниша, где лежал старый кожаный саквояж. Фрося отнесла его к реке, смыла мучную пыль, с большим трудом расстегнула. В холстине лежали пачки старых денег, в маленькой коробочке — золотые украшения: брошки, цепочки, колечки, золотые и серебряные монеты с царским профилем. И еще письмо. Она развернула почти слипшийся листок:

«Дорогие мои, доживет ли бумага до вас. Я тороплюсь. Завтра нас увезут. Тут я маленько собрал, что с Китая осталось. Даст Бог, все вернёмся. А если, что — то вам на подмогу. А сейчас самое главное — вы открыли малый схорон, а за ним, слева — большой, но его откроете тогда только, когда кончится антихристово время, или когда супостаты задумают сносить мельницу. Как разломать, догадаетесь. Там лежит вся церковная утварь, богослужебные книги, иконы. Всё это мы с отцом Антонием, нашим священником, спрятали перед его арестом. Там и опись, писаная его рукой. Храни вас Бог, детки мои. Благословляю, ваш папа, Миколай Матвеич».

Девушка прижала листок к мокрому лицу, и целовала, целовала слова: «ваш папа, Миколай Матвеич».

Речка шумела небольшим водосбросом, крутила яму под почерневшим от времени водяным колесом, которое от своей ненужности обветшало и скособочилось.

Фрося взяла несколько монеток из коробки, и положила их в свою сумочку, а бумажные ассигнации задумчиво стала бросать в воду. Она смотрела на эти давным-давно обесценившиеся бумажки, как они крутятся в водовороте, потом выныривают и плывут по реке... Когда-то они могли спасти даже жизнь, а сегодня они — ненужный хлам, пустые бумажки.

Так она впервые поняла — нет в этой жизни на земле ничего такого, что не окажется завтра пустыми бумажками.

Арест и лесоповал

Эти несколько золотых и серебряных монет и принесли горе Фросе. Она не знала, куда и как их употребить, что с ними делать, не представляла даже настоящую их ценность, но об опасности, которая их сопровождает, догадывалась. Но она так устала от постоянных тайн своей жизни, что готова была отнести их ... в милицию. Но тут же и испугалась своего решения, вспомнив, как исчез из жизни отец. И решила посоветоваться со своей подругой, с которой вместе училась, а теперь и работала в пчеловодческой артели.

Та ахнула от такого дива, а утром с Фросей уже беседовал строгий товарищ в круглых очках.

— Ну, и? — Спросил он, когда Фрося примостилась на самый краешек стула, указанный его небрежной рукой.

— Что? — Не поняла она.

— Где остальное? — Поднял он голову от стола, где лежали стопка бумаги и трофейная ручка-самописка. — Остальное золото, где?.. — со взвизгом выкрикнул нервный человек, — не гони передо мною дурочку!.. этот номер не пройдет! Или ты не поняла, куда попала?

— Поняла, — убитым голосом произнесла она, сжала руки изо всех сил друг в дружке, придавила их ещё и коленями.

Собираясь на грозную встречу, она ничего хорошего для себя не ожидала и потому решила не говорить, где остальные монеты, потому что, начни ковыряться сыскные люди в тайнике, обязательно доберутся до святых книг и икон, а этого Фрося никак допустить не могла. И решила рассказать историю, которую они придумали с Дуней как раз для такого случая.

— Раз поняла, то и говори, — строгий товарищ взял несколько листов, остальную бумагу передвинул к углу стола, отщёлкнул колпачок самописки, — предупреждаю, говори правду, придуманных историй мне здесь некогда слушать.

— Когда мы с сестрой остались одни, то стали с ней по деревням ходить, милостыню просить: кто что подаст, то и ели...

— Меня история вашего бродяжничества не интересует, в данный момент я спрашиваю: где остальные монеты, и что там ещё? Не хочешь же сказать, что только это у тебя и было?

— Только это и было, — тихо произнесла девушка.

Видно было, что строгий товарищ очень рассердился, он как-то несуразно потянул вперед через стол шею, и сразу стал похож на деревенского гусака, верхней губой и носом он стал делать какие-то гримасы, поправляя так очки на носу, которые вдруг сползли. Фросе захотелось засмеяться, но она больно прикусила губы, чтобы удержаться.

— Врём и смеёмся, — лицо человека напротив стало злым, он ощерился, и стали видны скверные зубы, а глаза, увеличенные стеклами очков, казалось, сейчас выскочат, и упадут к носу.

Фрося передёрнула плечами, так теперь стало омерзительно и страшно.

— Я говорю, что деньги эти дали нам арестованные, когда гнали их в каторгу через деревню, в которой мы собирали милостыню... Один, с усами, достал что-то из-за пазухи, и бросил нам.

Строгий товарищ соскочил со стула, подбежал к Фросе, схватил пальцами её ухо и стал крутить изо всей силы. Фрося не выдержала боли и взревела нечеловечески, слёзы посыпались градом из глаз.

— Вражье племя, будешь говорить? — Не отнимал руки истязатель. — Заговоришь, заговоришь, — шипел он, продолжая остервенело рвать ухо. Скверная брань сыпалась на девушку:

— Ишь, арестант-проказник нашёлся, швыряется в неё золотом... ты, деревенская дура, ничего лучше придумать не могла?..

Ухо распухло и горело, боль вонзилась в висок, и Фросе казалось, что она уже навсегда лишилась уха.

— Я говорю... я говорю... правду, — не сознавалась девушка, — наверное, это был белый офицер...

Не раз и не два вызывали Фросю на допрос, но нового она ничего не добавила к своим показаниям. Её садили в холодную, держали без еды и воды, но она повторяла, как заведённая: гнали по этану арестованную белую часть, и кто-то бросил им узелок...

От неё отступились, но не отпустили — приговорили — ссылка на лесоповал, этот её истязатель на прощанье сказал:

— Жалко, не то сейчас время, а то всыпали бы тебе по полной...

Места ссылки для Фроси оказались знакомыми — дорога одна и та же, только ещё дальше на север, в большой леспромхоз.

Валить лес — дело трудное и опасное. Здесь нужна особая сноровка и умение. Того и другого у Евфросинии было не занимать — хоть и маленькой была, когда с отцом их в тайге зимой бросили, но её цепкий и пытливый ум всё схватывал на лету и откладывал в какую-то копилку памяти. Она наблюдала, как отец с мужиками лес валили, как выбирали сосны и намечали, куда какой падать, чтобы не задеть вальщиков. Их же, ребят, была задача — ветки таскать. Кто поменьше, те подбирали лапник, а кто постарше, — сами потюкивали топориком по сваленным лесинам.

Это восстановленное памятью знание очень пригодилось здесь, в леспромхозе. Скоро Фросю назначили бригадиром, несмотря на её молодой возраст. Но была она не по годам крепка и сильна, обладала волевым характером и практической сметкой.

Трагический случай свёл её тесной дружбой с монахиней Зиновией. А случилось следующее.

Три бригады вальщиц леса соревновались между собой — такая была им дана установка: к революционному празднику бригады должны побить свои прежние рекорды, и вывести леспромхоз на первое место в областном соревновании.

Женщин здесь не щадили, даже считали за доблесть не щадить, а тем, кто пытался жаловаться на непосильный труд, обычно говорили: «А ты кто тут?.. С врагами народа и со всякой контрой у нас разговор короткий: норму повысим, так что, иди и работай!».

В тот день бригады выполнили план, и шли на рекорд. Соседнюю бригаду на рекорд вела старая на вид, но крепкая и жилистая Зинка-монашка. Все работали до изнурения, дрожали от усталости руки и ноги, руки не держали топоры и пилы. Огромная сосна, которая должна была принести победные кубометры древесины, вдруг заартачилась и не хотела падать. Тогда Зинка-монашка с другими женщинами-дровосеками стала её додавливать:

— Пошла, родимая, пошла... — кричали, навалившись, женщины.

И громадина пошла.

— А ну!.. все на север, — крикнула бригадирша своим подручным.

Все кинулись в безопасную сторону, а сама Зиновия чуть замешкалась. Огромная сосна со скрежетом ухнула на землю и рубанула кривой веткой по руке монахини. Та сама встать уже не могла. К ней подбежали — рука как-то неестественно вывернулась и болталась.

Было понятно — перелом. Женщины наложили шины, кое-как прикрутили руку, и повезли в леспромхозовскую больницу. Наложили гипс, и отправили в барак.

Однажды ночью Фрося услышала, как Зиновия тихо и придушено всхлипывала. Она на цыпочках подошла к нарам, где лежала монахиня, и спросила:

— Очень болит, рука, да?

— Да разве это боль, моя милая, — сквозь слёзы улыбнулась она, — не могу теперь я крестное знамение наложить — правая рука повреждена.

— А другой рукой, — спросила Фрося и по лицу Зиновии поняла, что ляпнула что-то не то.

Так и стала Евфросиния каждую ночь приходить к монахине. Мать Зиновия рассказывала, как порушили и разорили их монастырь на Курской земле. А монахинь рассыпали-разослали по Сибири: кого в тюрьму, кого в лагеря, а её, вот, на лесоповал.

— Десятый год кончается, как моя каторга длится, — шепотом говорит Евфросинии мать Зиновия, — скоро отпустят. Буду искать своих горемычных, собьём какую-нибудь артель. Наши сестрицы на всякое дело большие мастера. Будем трудиться да молиться, а придут добрые времена, монастырь восстановим.

— Матушка, а думаешь, наступят такие времена? — С сомнением спрашивает девушка.

— Обязательно!.. Эти безбожные времена нам попущены на очищение и вразумление. Сама увидишь!.. А не хочешь со мной? — вдруг спросила и испытующе взглянула монахиня.

— Я? — Словно испугавшись чего-то, спросила Фрося?

— Да!.. ты, ты, девонька, — что-то мне подсказывает, что ты из нашего огорода овощ, — добавила мать Зиновия и ласково улыбнулась Фросе.

— Эй, вы, богомолки-бормоталки, опять спать не даёте, — возмутилась на соседних нарах недавно присланная деваха из уголовных.

Реабилитация

Зиновию Путятину отпустили досрочно, видно, посчитали, что работник с такой травмой леспромхозу не нужен, и в органах не противились — месяцем раньше, месяцем позже... отпустили.

Монахиня подошла к Фросе прощаться:

— Вот тебе на память, со святых мест, из Иерусалима, может, вспомнишь когда, — ласково посмотрела на Евфросинию мать Зиновия, и надела на шею простой деревянный крестик на толстой суровой нитке.

Фрося поняла, что подарок этот со значением, и неловко улыбнулась.

Прошёл год. Евфросиния втянулась, и работа не казалась уже такой изнуряющей. Молодость и генетический запас прочности рода, казалось, трудились легко и непринуждённо, стараясь вылепить из неё личность незаурядную. Она ничего специально не делала, чтобы завоевать авторитет среди женщин-невольниц, но те сами охотно признавали её лидерство. Даже леспромхозовские лихие начальники не позволяли себе с нею грубости и хамства.

Вскоре ей дали вольное поселение: она могла жить в посёлке, но покидать его пределы не имела права. Её бригада так и оставалась лучшей, и переходящее знамя не покидало леспромхозовского красного уголка.

Утром перед разнарядкой, её вызвал к себе начальник. Она вошла в казённый кабинет, скудно обставленный дрянной мебелью. Поздоровалась.

— Ну что, Евфросинья Николаевна, будем прощаться? — голос начальника был наигранно весел, но глаза напряжённые, сквозные. — Проходите, милости просим к нашему столу. Иван Иваныч тут к вам слово имеет.

Иван Иваныч был молодым человеком лет тридцати двух, в костюмной паре и белой рубашке с галстуком в крупный горох. Фрося никак не могла поймать взгляда этого человека, глаза у него были какие-то странные: вроде они есть, и вроде их нет. И она сосредоточилась на нелепых горошинах его галстука. Она считала их то штуками, то парами, то начинала следить линию их хаотичного разброса. Она понимала, что её отпускают, пришёл этот такой жданный ею миг, но в душе было пусто, и вокруг всё как-то опустело, словно холодным ветром выдуло. Она словно отстранилась от себя, и уже как бы со стороны наблюдала и за собой, и за этими неестественными мужчинами.

— Хочу ознакомить вас с постановлением о реабилитации, — скороговоркой проговорил Иван Иваныч и стал невыразительным протокольным голосом зачитывать документ, который был у него в руках.

Фрося старалась внимательно слушать, но смысл слов, да и сами слова куда-то уплывали, оставался только фон, через который пробивались отдельные фразы: «что гражданка... была выслана в... и находилась на принудительных работах с ... 19.. года... факт политической репрессии установлен решением Ленинского суда города... на основании постановления о реабилитации».

Она поняла главное — факт её ареста признан незаконным и она теперь свободна. Это подтверждало и новое отношение к ней мужчин.

— Ну и куда вы теперь направитесь? — Спросил начальник, — насколько я помню, из родственников у вас одна сестра, но она занимается своей семьёй...

Фрося подумала: надо же, даже о сестре известны все подробности, но промолчала.

— Вы могли бы остаться у нас, как вольнонаёный работник, мы дадим вам хорошую должность с хорошей зарплатой, обеспечим жильём... работник вы прекрасный и нас вполне устраиваете...

— Евдокия Николавна, может быть и... — начал было Иван Иваныч, но Фрося не дала ему договорить:

— Нет, спасибо за заботу, но теперь без чужих подсказок хочу строить свою жизнь...

Фрося встала, повернулась к молодому человеку и протянула к нему руку:

— Где мои документы о реабилитации? Могу их взять?

Тот дал ей в руки тоненькую папку. Она прижала её к груди, очень внимательным, запоминающим взглядом обвела и кабинет, и этих чужих людей, которые уже вышли из её жизни, кивнула головой, и сказала:

— Прощайте!

— Зайдите в бухгалтерию, вас там рассчитают, — крикнул ей вслед начальник.

Обет

Место неволи разве может быть милым. Евфросиния быстро собрала свой фанерный чемоданчик, пристроила его на спину широким ремнем, и пошла. Куда? Она и сама не знала. Хотелось уйти поскорее и подальше из этого стылого места.

Она отмахала уже изрядно, когда услышала позади себя фырканье лошади и надсадный мужской кашель, между приступами которого слышалось: «Н-но, родимая, давай, пошевеливайся».

Поравнявшись, мужчина предложил:

— Давай, девка, садись, ноги, поди, не казённые, ещё сгодятся.

Фрося взгромоздилась на рогожу, которой была накинута небольшая копёшка сена.

— Откуль и в какие такие места путь держим, если не секрет?

Мужчина оказался словоохотливым, но это не раздражало девушку, потому что была в нем искренняя доброта и участливость. И она, неожиданно для самой себя, рассказала этому совершенно незнакомому мужику, встреченному ею посреди широкой тайги и пустой дороги, и о детской ссылке с отцом, и об этой, второй, которая кончилась реабилитацией:

— А сейчас, простите, не знаю, как вас звать-величать...

— Да зови просто дядькой Миколаем.

— Моего отца так же звали.

— Ну вот, и не запутаешься.

— А сейчас, дядька Микола, я как в той сказке: иду туда, не знаю куда, иду за тем, не знаю зачем... — проговорила Фрося грустно

— Ну-у, ты зря, разве идти жить пустяшное дело?.. Не-е, — совсем не пустяшное. А скажу тебе, что места, о которых ты говорила, знаю — мимо проезжать будем, там у меня родственник живет, тоже из этих же, ваших, как и ты, высланных. Да, — вздохнул Микола, — не приведи, Господи, никому такую судьбину.

Он хотел ещё что-то сказать, но передумал, и остальную дорогу они ехали молча, только когда спустились к мостику, и в низинке раскинулось селение сказал:

— Вот оно, место-то ваше, Выселки. Теперь оно жилое.

Фрося вбирала глазами и далекие домики, и большое стадо коров, которое пылило и тянулось к жилью, и немного тревожные краски заходящего солнца. Неожиданно для себя она тронула за плечо мужика, и сказала:

— А останови-ка мне тут, дядька Микола, прогуляюсь до детства.

— А не дуришь, девка? — Спросил возница.

— Не-а! — С неожиданным задором сказала девушка и соскочила с телеги. — Я же не бывала здесь летом, вот и посмотрю.

— Ну, как знашь, — вздохнул дядька Микола, — можа так и лучше... если надо будет, найди моих сродников, фамилия их Родионовы, тебе всяк подскажет, где их дом.

Но для начала Фрося решила найти овраг и камень, который спас ей, девочке, жизнь. Просёлочная дорога была лёгкой и тёплой. Её босые ноги ступали в мягкую, набитую тележными колёсами и ещё не остывшую пыль, которая щёкотно прыскала меж пальцами.

Овраг был справа, поросший мелкой березой и кустарником. Она и свернула к нему. Глаза пристально скользили по его крутым склонам, но не находили ничего похожего на большой камень. Прошла уже не один километр, устала продираться сквозь спутанные травы и бурелом, но решила не отступаться. Присела отдохнуть. Задумалась. Вспомнила отца, сестру, вспомнила тревожные ночи с волчьим воем, тяжёлые стоны ночной тайги. Было горько, но как-то не безнадежно. Она не замечала слёз на своих щеках, но они были лёгкими, отрадными.

Евфросиния вспомнила большую сосну, под которой она собирала шишки, а потом... и произошло. Сосна, пожалуй, была такая, как на той стороне, возле глиняного обвала, только та была поменьше. Фрося быстро встала на ноги, и пошла через лог, к противоположной стороне наискось. Уже знала — нашла! Она не видела ни камня, ни признаков его, но каким-то внутренним чутьем знала — это здесь! Поднялась к сосне, повернулась к оврагу, остановилась и закрыла глаза, потом решительно сделала несколько шагов вперед, соскользнула по склону вниз, цепляясь за ковер крохотных сосенок-самосевок, почти на корточках спустилась еще, и очутилась в маленьком зелёном шатре: да, это был её камень, вокруг которого густилась смородина. Она радостно вскрикнула, пролепетала что-то даже ей самой непонятное, охватила руками пологий наклон камня, уткнулась носом в его сырую прохладу, и замерла. Сколько она так пролежала, не скажет никто, но когда она выпрямилась, и села на камень, это был уже другой человек.

Что произошло с Фросей, как тут скажешь, если она никогда никому об этом не говорила, но что-то произошло, потому что она вынула из-под кофточки свой деревянный нательный крестик на суровой нитке, приложила его к губам и сказала горячим шёпотом: Я обещаю Тебе, что исполню всё, что Тобою повелено: будет здесь монастырь!».

Красавица Леда

Матушка Феодосия и не заметила, как с её воспоминаниями и ночь прошла. Занималась заря, а с нею начиналась и новая жизнь дня. Старая монахиня услышала мерные удары звонкого колокольца: мать Вера вышла будить сестер на молитву.

Ну а мы с Аришкой только носы высунули: ещё рано, только пять часов утра, можно поспать самые сладкие два часика. И мы не заметили, как снова уснули.

Мама разбудила нас и обозвала засонями. А ещё сказала, что матушка благословила нам сегодня после завтрака идти на послушание к деду Илье — смотреть за жеребёнком и его мамой — кобылицей Радой.

Нас с Аринкой с кроватей как пружиной подкинуло:

— Ур-ра-а-а! — заорали мы во всё горло от радости.

— Тише, тише, не кричите, не забывайте, что вы не дома, а в святой обители, — пригрозила нам мама пальчиком, но не строго, а, улыбаясь; и мы видели, что даже пальчик её улыбается.

Мы кинулись маму обнимать изо всех сил, она едва отбивалась:

— Ну вот, теперь задушите, кто вас будет наказывать дома?

— Не задушим, не задушим... — приговаривали мы весело и быстро оделись.

А какой луг был живописный, на котором паслись монастырские лошади — зелёный, душистый, в прозрачной дымке с едва заметным ветерком.

— Дедушка Илья!.. Дедушка Илья! — бежали мы вприпрыжку к старому пасечнику, у нас сегодня замечательное послушание — ваших лошадок сторожить.

— Ну, раз послушание, так послушайтеся, давайте, сторожите... только как вы это делать-то будете? — спросил он нас, а глаза у него хитрющие, в весёлых белых морщинках, да усы усмешливо пошевеливаются.

Мы озадачились — а, правда, как? Лошади пасутся, да и подходить к ним боязно, ещё лягнут или укусят, хоть дедушка и говорит, что они «смирённые в обхождении, и к монастырским сестрицам — со всем почтением».

Нас, конечно, не убедили дедушкины слова: «со всем почтением», мы опасались, вдруг на нас их почтение и кончится, потому и примолкли.

Дед поглядел на наши озадаченные лица и засмеялся:

— Да не кручиньтесь, девоньки, матушка дала такое послушание, чтобы вы полюбовались на лошадок: какую красоту Господь каждому Своему творению определяет.

И мы смотрели. На вольный и красивый их бег, на весёлое их пофыркивание, но особенный восторг вызывал у нас жеребёнок. Он был необыкновенной красоты — темный золотистый каштан с белой гривкой и белым же коротеньким хвостиком. Он резвился возле матери, дурашливо вскидывая передние ноги. Рада обнимала его своей шеей и слегка прикусывала зубами его холку.

— Дедушка, — взмолились мы, — а можно посмотреть жеребёнка поближе?

— Отчего же, можно, только он пугливый и близко к себе вас не допустит, побежит к матери спасаться.

Идём тихонько к жеребёнку, почти крадёмся, а он остановился, уставил на нас свои два лиловых глаза, пораздувал тонкие ноздри, взбрыкнул, и побежал к матери, ткнулся носом ей под брюхо и стал пить молоко, смешно помахивая от удовольствия хвостиком.

— Ну, как, брат Илия, мои послушницы не балуют здесь? — Раздался оживлённый голос матушки Феодосии, — не мешают лошадям-то пастись?..

Мы побежали к матушке за благословением.

— Нравится послушание? — Спрашивает нас матушка.

— Очень! — В два голоса вторим.

— А хорош будет конёк, — кивает она в сторону жеребёнка.

— Хорош, матушка, уж как хорош! — довольный, голосом знатока говорит дед Илья, — настоящей игреневой масти.

— Это второй игреневый в моей жизни, первой была кобылка в моём детстве...

— А какая она была, — пристаём к матушке, — тоже такая же?

— Нет, она была темно-мышастая, почти черная...

Как не помнить тот день, когда она появилась на свет. Отец возился во дворе, мамочка наша лежала в горнице на постели — она тогда сильно болела. Бабушка в кути пекла блины, а мы с Дуней сидели за столом, ловили горячие блины, которые бабушка скидывала со сковороды, сворачивали их трубочкой-треугольником и острыми уголками наперегонки цепляли сметану: кто больше зацепит. Бабушка благодушно журила — она любила, когда с аппетитом ели:

— Печка-то, слышите, ворчит — не успевает за вами.

Мы навострили уши, да только и слышим — шкворчит тесто на сковородке, когда бабушка лила его, а оно кругло растекалось.

Тут-то и вошёл отец с весёлым лицом. Бабушка к нему:

— Садись, Микола, к столу, пока горяченькие...

— Погоди, мать, не до того, — махнул он рукой, — жерёбая наша принесла приплод, да такой дивный...

Мы с Дуней выскочили из-за стола:

— Тятенька, а можно посмотреть? — запрыгали мы вокруг него.

— Погодите, тараторки, пусть обсохнет как следует, да матернего молочка напьётся, потом, потом посмотрите. — И вышел.

— Да, тоже поразительной красоты была наша жеребя из детства, — мягко улыбается матушка Феодосия. — Что игренька, было сразу видно, а вот стан-то какой? Так и думали, что будет чёрной, но она с каждой неделей менялась — всё светлее и светлее становилась, словно выгорала, не знали даже, какого цвета будет, а через год превратился голенастый жеребёнок в красавицу лошадку — с длинной белой гривой и волнистым хвостом. Круп оставался темно-мышастым, но с красивыми светлыми яблоками. Все, кто видели, любовались ею и приговаривали: откуда взялась такая красота? А как пойдет она носиться по лугу — головка маленькая, ушки ладненькие, ножки — тоже в белых носочках... на радость скотинку Господь послал нам, в утешение. Мама знала, что умрет, и наказала отцу: «Когда меня не станет, пусть Ледушка отвезёт меня на погост». Лошадка всё в точности исполнила, когда настало время.

Матушка вздохнула, и грустно добавила:

— Нам же с Дуней пришлось и хоронить Леду...

— Как? — Не только мы, но и дед Илья изумился.

— Это было здесь. Помните, я вам показывала барак, где мы жили, — говорит нам матушка, аль забыли?.. кто мне ещё тогда послушаний надавал: «А почему, матушка, этот старый сарай не ремонтируют?.. Лучше здесь новый построить».

Мы с сестрой вспомнили, и засмеялись.

— То-то, а этот старый барак, — продолжала крёстная, — вернее, что от него осталось, наша уникальная музейная реликвия, мы показываем его всем паломникам, и рассказываем людям, что же бывало в нашей истории. А тогда, за бараком этим, мы и похоронили в снегу нашу красавицу.

— Её волки заели? Почему она умерла? — Пытаем матушку.

— А вы как думаете, почему? — Обернула вопрос к нам матушка.

Аришка молчит, на меня поглядывает.

— Там же снег один был, — вдруг догадываюсь, — ей же нечего было есть!

— Да, да, девоньки мои, от голода и пала наша любимая скотинка. Пока жива была, оставалась у отца надежда на спасение даже в этом гиблом месте. Как ни лелеяли её, как ни берегли, а голод повалил. Она напоследок стала такой худющей, что без слёз и смотреть было невозможно.

Она лежала за бараком, мы боялись туда и заглядывать: выглянем, и назад, казалось, что ребра лошади прорвут заиндевевшую шкуру.

Страшно-то страшно, но чего наша Леда будет так валяться, вот и говорю своей сестре:

— Дуня, давай, похороним Леду?

— А как? — Она меня спрашивает.

— А мы ее снегом засыплем, чтобы никто не съел.

Так и решили, а перед тем стали прощаться. Мы видели, как взрослые хоронят умерших из барака.

Я подошла первой. Погладила рукавичкой свалявшуюся лошадиную гриву, отряхнула снег с открытого глаза, и запричитала:

— Ледушка, Ледонька, лошадка наша любимая! Ты нас катала и всегда папу слушалась, ты была веселая и красивая...

Мне так её стало жалко, что не выдержала и зашмыгала носом. Говорю сестре:

— Не могу больше, иди теперь ты, Дуня.

А Дуня уже ревела в голос: было и ей Леду жалко, но ещё больше страшно, что она такая лежит. Не смогла подойти, побоялась.

— Я боюсь, Фросенька, давай скорее её похороним...

Стали мы бросать снег маленькими лопатками, и потихоньку её зарыли: получилась большая снежная горка. Дуня предложила крестик из веточек сделать, а я ей строго сказала:

— Бабушка говорила, что крестики только крещеным людям ставят, а скотам и зверям нельзя...

Дед Илья

Мы были потрясены, и молчали. Матушка спросила:

— Что приуныли, красны-девицы?.. Страшно?.. Рассказано вам, чтобы знали, что и животинка в то время терпела муки.

Матушка ушла, а мы приступили к деду Илье:

— Дедушка, покажи нам тот барак, за которым Леду похоронили.

— Покажу, покажу, а сейчас погоним наших коников на водопой, — и он вручил каждой по хворостине:

— Бить их не надо, а так, пугануть, если в сторону им вздумается.

Лошади дорогу знают, идут быстро, так что мы едва за ними поспеваем, но нас они из виду не упускают, косят глазом.

— Ишь, пытают, нельзя ли новых сторожей обойти, — я вот вам! — Дед Илья грозит строго кнутом самым резвым, — ишь вы!.. глядите у меня!

Напившись, нафыркавшись, лошади пошли в глубину, кроме новенькой с жеребёнком. Та мордой подтолкнула малыша на берег, но ему хотелось резвиться, и он снова стал бегать возле воды. Мамаша стала принимать решительные меры — издала резкий вскрик, и поддала ему головой тумака. Тот даже отлетел от воды и поскакал на берег.

— Как она его отругала? — восхитилась Аришка.

— А вас, разе, мама хвалит, когда вы её не слушаетесь? — Спрашивает дед Илья.

Нам стало весело, потому что маминых словесных тумаков мы получаем изрядно.

— Вот и она, бережет своё дитя, — сказал дед, и потрогал свой ус.

А я подумала — наверное, дедушка проверяет, на месте ли его усы, и снова засмеялась.

— Я смешное сказал? — Спрашивает.

— Нет, дедушка, я смешное подумала, вы трогаете усы, а мне и пришла в голову глупость: проверяете, не потеряли вы их, — и снова засмеялась.

— Ах ты, озорница, — засмеялся и дед, дурашливо погрозил и мне кнутом:

— Смотри у меня!

Пока купались лошади, я решила спросить у деда Ильи, как же он встретился с матушкой Феодосией, ведь тогда, когда она с нашей прабабушкой скиталась по людям, он ещё совсем маленьким мальчиком был.

— Да, это отдельная история, — сказал дед Илья и сел на бережок, где кони не топтались. Прихлопнул рукой по траве, приглашая и нас рядышком.

— Мне уж пятнадцать, никак, годов было, когда увидел её взрослой девушкой. А я был в то лето у сродников, гостил. Они рассказывали, что не пошли тогда назад из болот, остались здесь, выжили, построились, и положили начало вот этим Выселкам — махнул он рукой в сторону деревни, — так и осталось название, прижились: Выселки да Выселки... Видите, места-то здесь какие, лучше не сыскать.

— Да, — закивали мы головами, — как в Швейцарии, — добавила Аринка.

— А ты в Швецари-то своей, бывала? — хитровато спросил дед.

— Не-а, — девчонки так в школе говорят, когда по телику красивую природу увидят.

— Вот-вот, не как у нас, а как в Швецари этой, да ещё по телику, ну да ладно, добра у нас от этого не убавится, — проворчал дед и продолжил:

— Так вот, бегу по дороге: пошёл искать телку, уж такая телка была непутёвая, никак не углядишь, ну, и смотрю — по дороге девушка идет босая, за спиной чемоданчик, и по сторонам поглядывает, увидала меня и спрашивает:

— Паренёк, подскажи, а где тут Родионовы живут?

Указал, да и побежал дальше.

Еле отыскал проклятущую телку, весь изгваздался по тальникам шарясь, и что её туда упёрло! Ладно, пригнал, да сразу в баню — суббота была. Вымылся, в избу захожу. А там за столом сидит с моей родней эта девушка, подорожная знакомая: чистая, светлая, с волнистыми волосами, смотрит на меня и улыбается:

— Ну, Ильюшка, не узнаёшь меня? — Спрашивает, а сама смеётся.

— Да ему где узнать, — говорит тетя, — он и умел только — орать да мараться.

— Узнаю, — говорю возмущённо, — вы про наших спрашивали, я вам и указал дом.

Все за столом так и рассмеялись, будто сказал им до невозможности смешное. Я обиделся. А девушка подошла ко мне, обняла и чмокнула в макушку. Я крутанул головой от такой нежности, не привык.

— Ишь, бычок какой уросливый вырос, — проговорила она. — Ну-ну, не обижайся, ты уже вон как вымахал, а я, всё равно, твоя первая нянька...

И я так подружился с моей нянькой, что прям — не разлей вода. Было с ней интересно: такая молодая, а всего в жизни уже пережила. Мы с ней часто ходили на тот камень. Она мне однажды сказала:

— Илюшка, я скоро по делам уеду в город, сколько буду, не знаю, а тебе задание — собери парней, мужиков, всех, кто помнит, что здесь были сосланные, перетащите камень в место, какое тебе укажу...

Сказала так, и что-то замолчала... Сколько ни пытал, не говорила, только пальцем грозила и говорила: «Чш-ш-ш!.. потом скажу». Это «потом» только через десять лет наступило, когда она снова в нашу деревню приехала — я уж здесь обосновался, и жил.

Вот тогда-то и начался монастырь — с маленькой избушки, которую она сама себе построила, хотели ей помочь, сказала: «Нет, ребята, свою келью надо своими руками ладить». Сказать-то сказала, да мы ночами с ребятами, вытешем лесины, прорубим углы, да и затащим... она утром ругается, а дело-то сделано. Видим, она молится за нас, а потом отругает: «Ну, нет с вами, обормотики мои, никакого сладу!». А я ей: «Нянька, не сердись, ты меня в зыбке качала, неужто мне не помочь тебе?». «Ладно, неслух», — скажет, и за вихры отреплет. Потом и часовенку поставили, а уж церковь всем миром подымали — многие из бывших высланных с детьми приезжали помогать, говорили: «это за ради нашей памяти». А потом мы с матушкой за иконами съездили в старую деревню. Так и пошёл монастырь.

— Вот так, мои девчатки, дело-то и было, — сказал нам дед Илья, и вдруг вскинулся, — вы глядите, сторожа заговорились и коней проглядели.

А кони, помахивая хвостами, шли уже далеко: они хорошо знали дорогу домой, и никакие сторожа и пастухи им уже не требовались.

— Дедушка, — спрашиваю, — а зачем монастырю нужны лошади, когда сейчас всё делают машины.

— Зачем? — Нахмурился дед Илья, — раз машины, так и лошади не нужны? Так, родимая моя, может и такое время подойти, что у твоих внуков машины-то и спросят: «А скажи-ка, мил-человек, зачем ты нам нужен? Нет у тебя ни силы нашей, ни скорости, ни сноровки, всё еду тебе подавай, да одёжу... и ум наш, машинный, не в пример твоему: он всю вселенную рассчитать может».

— Не будет такого, — возмущаюсь таким дедовым будущим.

— Дай-то Бог, чтоб не сполнилось.

Дед крестится. Молчит, о чём-то думает, потом говорит:

— А вот мы сейчас у сестры твоей и спросим, зачем лошадки монастырю?

Аришка смотрит на убегающих лошадей, забегает перед нами, и весело говорит:

— Для того чтобы радоваться!..

Сказала и побежала вслед маленькому табунку.

— Вот, вот... радоваться. А ещё — ты видела, Мариша, новое большое строение возле монастыря?

— Да, дедушка. А что там будет?

— Пансионат для больных ребяток из детских домов. Тех, у кого ножки больны, или позвоночник с детства неправильный... Лечить их будут ездой на лошадях, забыл, как это называется, мудрёное какое-то слово.

— Дедушка, я знаю! Такое лечение иппотерапия называется! По телевизору видела.

— Во-во, как ипподром... Так матушке в этом деле помогает один благодетель. Живёт он, правда, в Москве, большой чин. Его один сродник тоже бывал здесь в тридцатые те годы...только как начальник конвоя, он загонял сюда наших ссыльных в снега. Видно, вину за предка в душе держит. И то, слава Богу!

Полуночница

Мама сказала, что послезавтра мы уезжаем домой, и матушка Феодосия отменила все послушания: у нас будет целых два дня отдыха!

Отдых — хорошо. Мы с Аришкой сначала порадовались, а потом приуныли: что же нам делать? Всё время были с монастырём, а теперь как будто чужие. Грустно стало. Об этом и сказала крёстной. Она выслушала внимательно.

— Ну и какие же вы чужие, теперь обитель эта и ваша, Богородица всех принимает. А что грустно, — значит, не зря здесь были, а, Марина?

Матушка прижала рукой мою голову к себе, и спрашивает:

— А чего тебе больше всего хотелось в монастыре?

У меня перехватило горло, и я говорю ей шёпотом:

— Прийти на Полуночницу...

Матушка Феодосия внимательно посмотрела на меня, а потом говорит:

— Хорошо, будь, по-твоему...

Я боялась проспать. Но только услышала далёкое «Дзинь-дзинь» будильного колокольца монахини Веры, как тут же тихонько, чтобы не разбудить Аришку, соскользнула с постели, оделась, и, на цыпочках, вышла на крыльцо.

Утро только начиналось, и было оно в косых лучах солнца, в росе и птичьем пении. Я стояла, смотрела и слушала — никогда не видела раньше, как пробуждается и умывается день.

Через двор к храму по одной, двум, групками спешат монахини. Они бесшумны, и идут красиво — прямые, стройные, лёгкие, чуть заметный ветерок раздувает мантии, и они похожи на скользящих птиц. Меня так заворожило движение матушек, что я чуть не забыла, зачем проснулась.

Тихонько иду за ними. В храме полумрак, только лампадки и свечи светятся. По стенам — старинные иконы. Монахини, прежде чем пройти вперёд, делают земные поклоны перед большим распятием, прикладываются к нему губами... так же кланяются перед каждой иконой. Я повторяю всё вслед за ними. Ставим свечи перед образами. Монахини разделяются на две части: одни уходят в правую сторону храма, другие — в левую. Я не посмела идти вслед за ними, и встала возле скамейки у клироса.

Были долгие молитвы, чтение, пение, но это не утомляло меня. Потом монахини и инокини потекли ручейком с двух сторон к середине, где встали друг против друга: двадцать и двадцать. Как они шли!.. Будто плыли по небесам в своих черных облачениях и высоких клобуках с длинными покрывалами-намётками.

Была в этом красота и особенность. От этой особенности, от того, что они такие молодые все, и красивые, почему-то сжалось сердце.

Они запели: «Се, Жених грядет в полунощи, и блажен раб, егоже обрящет бдяща...». Мне непонятны были слова, и кто такой жених, который «грядет в полунощи», тоже не знала, но звуки, что с такой нежностью и любовью лились, и уносились вверх, во всё пространсто, и в моё сердце тоже, пробуждали в моей душе... будто всё я знаю, и про дев, у которых в светильниках масла было много, и про тех, не разумных, у которых его не было совсем... их-то и не пустил Жених, потому что они опоздали.

И стало жалко этих глупых дев: мне показалось, что это про меня монахини поют, и заплакала. Я поняла, кто такой Жених и кто такие девы...

Потихоньку подошла к иконе «Нечаянная Радость». Захотелось встать на колени. Я плакала и вспоминала, как обижала Аришку, как была дерзкой с учителями и несправедливой с подругами, как хотела, чтобы всегда было по-моему... Мне и тех, кого обижала, стало жалко, и захотелось бежать сейчас же, и просить у них прощение.

Монахини славили Богородицу: «Радуйся, Невесто Невестная», а мне вспоминалось всё, что рассказала нам матушка Феодосия: как маленькая крёстная жила здесь с моей прабабушкой, и как шли они по болотам... как умирали здесь, в снегах, люди, а о них плакали в деревне... как дед Илья помогал матушке строить монастырь... подумала про крёстную — такая старенькая матушка, а ездит на тракторе... вспомнилась лошадь за бараком, и караульный начальник, который гнал ссыльных. Слезы бежали по щекам, и капали на ступеньку у иконы, а я их не замечала.

Свободный полет попугая

Мама, бабушка и Аришка уже были готовы к походу в лес за ягодами и грибами. Стали звать и меня, но я отказалась. Мне почему-то захотелось побыть одной.

Иду тихонько дорожкой на выход из обители. Солнце так хорошо золотит небольшой куполок и крест часовни, что не выдержала, прошла вглубь, села на сухой пенёк напротив часовни. Потрогала рукой пенёк. Он тёплый и гладкий, какой-то тоже родной. Было очень тихо. Но «тихо» это было как мамино: «Доброе утро!», когда она входила в спальню и целовала наши ещё закрытые глаза. Или как папины руки, сильные и добрые, когда мы учимся плавать, а он направляет нас...

Не знаю, сколько так сидела.

За воротами пошла вокруг монастыря, мне хотелось посмотреть, — от чего же отделяется монастырь. Иду и вижу: от дорог, больших и маленьких, от речки, от большой деревни вдали, от леса и поля, от оврага...

Пошла к оврагу, туда, где матушка и дед Илья показывали место, где камень лежал, на который давным-давно Богородица усадила девочку Фросю. Возле — бился прозрачный родничок, крутя в маленьком водоёме чешуйки от шишек. Рядом лежало черпало — небольшой берестяной ковшичек, очень красивый. Я окунула его, и наполнила. Вода была холодной и вкусной, как льдинки.

Бродила долго. Солнце перебралось уже на вторую половину неба. Возвращалась немного усталая. Решила ещё раз посмотреть на красный камень. Зашла за большой храм, и увидела матушку. Она сидела у камня на маленькой скамеечке и перебирала чётки. Лица её не видела — оно было низко опущено. Хотела её окликнуть, но что-то меня остановило. И я замерла. И опять почувствовала эту тишину, как у часовни.

— Проходи, проходи, Марина, — вдруг сказала матушка. — Садись.

Я присела на другую такую же скамеечку.

Матушка снова принялась за чётки, а я просто сидела и смотрела по сторонам. Вдруг моё внимание привлекло цветное пятно на сосенке. Оно крутилось и как-то знакомо поскрипывало. Я стала пристально вглядываться, а потом услышала: «Отче наш ижанеси нанебиси». Я обмерла от страха — это же Микеша, наш попугай! Как он здесь оказался? Я хотела соскочить, чтобы позвать его, но моё колено прижала сильная матушкина рука. Она сказала мне тихонько:

— Не двигайся и ничего не говори, не то погубишь птицу, — а сама монотонно и тоже чуть скрипуче стала выговаривать:

— Отче наш, иже еси на небесех...

Попугай замолчал и завозился на ветке. Матушка продолжала:

— Микеша хороший... иди сюда... иди, Микеша...

Попугай слетел и сел матушке на руку. Она накрыла его другой рукой и сказала ему:

— Умный Микеша... молитву знает...

— А зачем попугаю молитву знать, он же её без смысла повторяет, — спрашиваю.

— Без смысла, говоришь... для него, может, и без смысла, а всякое произнесённое слово — жить начинает. Вот, расскажу тебе историю про попугая.

Микешка повыглядывал из матушкиных рук, затих, и не торопился освобождаться.

— Так вот, — начала крёстная, — жил да поживал один попугай, был он покрупнее нашего Микеши, и однажды тоже вылетел из клетки на простор. Да так зазевался со своими попугайными делами на свободе, что не успел и крылом махнуть, как оказался в крепких когтях хищника. Заорал попугай от страха и боли, а хищная птица знай, несёт его все выше и выше: не таких крикунов слыхала. Выбился попугаишка из сил, а потом, со всей мочи да и закричи: «Господи, помилуй!». От неожиданного не птичьего языка хищник его и выпустил, а попугай и упорхнул... Видишь, тоже от хозяина птичка выучила эти два спасительных слова, и осталась жива.

Я протянула руки, чтобы взять Микешку, но матушка поднялась, и заставила меня взять обе скамеечки и отнести в храм. Когда я пришла в комнату, попугай благополучно был водворён в клетку и уже за матушкой повторял Иисусову молитву.

— Вы его учили молитве? — Спросила меня матушка.

— Нет, — говорю, — не учили.

— Значит, услышал, птица монастырская. А зачем вы его выпустили, он случайно к нам прилетел, а в лесу бы погиб.

— Мы его не выпускали, он сам...

— Сам он не мог, значит, не закрыли клетку как следует. Ну, да ладно... Марина, хоть я ваши послушания и отменила, но как крестницу попрошу тебя: поможешь мне?

— С радостью!

С радостью же помчалась за матушкой в её келью. Не помчалась, конечно, а степенно шла, как отмеченная настоящим игуменским доверием.

Домой!

Ох, и короба принесли грибники и ягодники! Целые пучки разных трав, конечно, не без помощи деда Ильи. Я-то думала, они пешком ходили, а они... в телеге на лошади. Аришка и я тараторили друг другу о своём. Тут и выяснилось, что Аришка не закрыла Микешкину клетку: побежала за корзинкой, и забыла.

Нам весело собираться в обратный путь, мы смеёмся: сюда привезли целые корзины и пакеты, и обратно — не с пустыми руками.

Мама с бабушкой довольны: сортируют дары леса и толи себе, толи нам говорят:

— Тайга щедрая хозяйка, когда к ней со всем уважением...

Мы же с Аришкой пошептались, и стали отпрашиваться:

— Мам, мы сходим попрощаться с сестрами?

— Если матушка благословила к ним сходить, то ступайте.

— Благословила! Благословила, ещё вчера! — и мы понеслись в свою келью за подарками для сестер. Эти подарки мы приготовили давно: насушили лепестков, травинок, чешуек от коры и шишек, разгладили их. А потом из них составили на плотной бумаге всякие интересные картинки. Закрепили их клеем, и вот! Получилось замечательно! Только для матери Рахили у нас был особый подарок, но пока — ч-ш-ш!..

К ней первой, мы и пошли. Постояли возле двери, произнесли положенную молитву, замерли. Услышав ответное: «Аминь», отворили дверь. Здесь всё так же было солнечно и весело — иконы лежали на столах, словно отдыхали. А птицы — что за щебетливый хор! Мы весело говорим:

— Как у вас хорошо, мать Рахиль!

Монахиня улыбается, и спрашивает:

— Что-то вы ко мне сразу с багажом?.. — и кивает на нашу поклажу в руках. — Ставьте скорее, наверное, тяжело,

Мы опускаем её на табуретку, снимаем платок, и обнаруживается наша клетка с попугаем. Микеша оторопел и от новой обстановки, и от птичьего веселья. Матушка подняла вверх красивые брови домиком, приглашая нас к объяснению. Мы — довольны.

— Это наш вам подарок, его зовут Микеша, и он умеет говорить молитвы, — тараторим наперебой.

— Да ну? — удивляется монахиня, — так уж и знает?

— Это он сейчас оробел, а как освоится, будет, как и ваши птички...

— Если он будет с птичками, то быстро забудет молитвы, и станет трещать, как и они... что ж, придется ему, как птичьему молитвеннику, предоставлять отдельную келью, — улыбается мать Рахиль.

Мы смотрим, пытаясь понять: говорит серьёзно мать Рахиль или забавляется нами. Но на всякий случай говорим:

— Это уж, как благословите птичке...

— А вам не жалко? — Спрашивает.

Мы снова переглянулись, разве сознаешься, когда даришь, что немного жалковато, но я бодро сообщаю:

— Вчера он вылетел на улицу, матушка Феодосия поймала, он молитвы выговаривал, и она сказала, что это монастырская птица.

— Ну, раз матушка дала этой птичке такую характеристику, тогда поставим Микешу на монастырское довольствие, сообщим матери Серафиме об этом.

Мы так и не поняли, где монахиня шутит, а где говорит серьёзно. Потом она прошла к шкафу, достала и подала нам по маленьким чёткам:

— Птичку вы здесь оставляете, кто ж вам напомнит о молитве? Думаю, вот эти десять зёрнышек-узелков и напомнят вам об этом.

Ещё она дала нам по большущей горсти конфет, словно мы маленькие ребятишки, но мы не отказались, потому что конфеты любим.

Мать Феофила подарила нам по глиняной фигурке: Аришке — монашку, которая кормит травой овечку, а мне — послушницу с чемоданами, и сказала:

— Чтобы помнили о монастыре и о послушаниях.

Мы уже и не знали, куда деваться от подарков: мать Мариамна подарила нам два красивых школьных передника. Это было так замечательно: у нас в школе в этом году как раз разрешили девочкам носить форменное платье!

Мать Серафима напекла своих замечательных булочек, а Аришке подала маленький белый конвертик, и что-то шепнула на ухо. Мать Эмилия принесла в горшочке удивительную голубую розу и спросила:

— Марина, тебе этот цветок что-нибудь напоминает?

— Да, — воскликнула я, — главную икону в храме!

— Вот и пусть тебе будет памятка. Как ухаживать за цветком, ты уже знаешь.

Аришке мать Елизавета принесла и сметаны, и молока, и творогу.

— Да куда ей, — матушка Феодосия ущипнула Аришку за щёчку, — ишь, какие щёки нахомячила на монастырских-то харчах...

Аришка покраснела:

— Матушка, я не поправилась...

— Значит, худо кормили, а? — Матушка улыбается.

Аришка пытается что-то сказать, но крёстная останавливает:

— Да шучу, шучу!

Она надевает ей на шею простой деревянный крестик на суровой нитке. А мне — маленькую иконку «Нечаянная Радость». Мы стоим и молчим — понимаем, что это за подарки. Она посмотрела на нас строго:

— Носите благоговейно, не срамите меня. Им, без малого, сотня лет. Вот такое вам моё благословение.

А бабушке нашей она сказала:

— А ты, племяша, ещё останься, так надо...

Смотрим, вперевалку бежит дед Илья с большим бидоном:

— Ух, чуть не опоздал... это вам пчёлки медку насбирали, просили передать.

Мы сидим уже в машине, и нам грустно. Мама взялась за руль, тронула рычаги, нажала на педаль, и машина тронулась. Мы с Аришкой машем всем обеими руками.

Обитель «Нечаянная Радость» простилась с нами.

Как только побежала дорога и замелькали колючие сосны, Аришка открыла конвертик, и вскрикнула — там была картинка: Вид на Мертвое море с Иорданской стороны. Она прижала картинку к груди и оглянулась: монастырь давно уже скрылся из глаз.

А дома было тихо и пусто. Кошка Мурка встретила нас по-хозяйски: выгнула шею, потёрлась мордочкой о наши ноги и повела маму на кухню. На столе лежала телеграмма от папы: «Прилетаю завтра, рейс номер...»

Декабрь 2012 г. — февраль 2013 г.

Комментарии

Дорогая Галинушка, сердечно поздравляю Вас с днём рождения! Низкий поклон Вам за Ваш талант, удивительную повесть и за все Ваши неповторимые и искренние писательские труды! Пусть хранит Господь Вас на жизненном пути, даруя множество благодатных дней для творчества! МНОГАЯ ЛЕТА!

Галина Минеева

Дорогая Татьяна! Как мне радостно Ваше поздравление и этот светлый букет! Как хочется, чтобы у всех нас было много той радости, которой богаты цветы! Их любовь в бескорыстии и жертвенности! СпасиБо, дорогая, за тёплые слова! Прошу прощения, что не заходила на свою страницу и не увидела поздравление! rainbow-smile

Инна Сапега

Да, Галинушка, как славно! Очень понравилась Ваша повесть, для детей и взрослых. И снова здесь рассказчица - вы-девочка, такая живая, милая, немного озорная. И красивые были.

и еще хочется сказать - правда, так грустно уезжать из монастыря!

Спаси Бог! Пишите нам ещё чудесных произведений!!! 

Галина Минеева

Тут, дорогая моя Инна, как Господь управит - будет Его воля и благословение, напишу что-нибудь, а - нет, так и на том спасиБо. Благодарю, Инночка, за тёплые слова и участие. Мне так хочется, чтобы и у Вас всё было хорошо, очень хочется. Я люблю красивых людей и талантливые произведения, потому что Бог не только Любовь, но и Красота. Так что - новой и Вам Красоты во всех смыслах! Тихонько, по-матерински, Вас обнимаю.

Татьяна Ефимкина

Примите  и мой поклон, Галина, за прекрасную повесть. Читается легко, несмотря на серьёзность темы, за кажущейся простотой кроется глубина - как речка с прозрачной водой: кажется, вот дно, только руку протяни, ан нет - глубоко там, не достать. Язык живой, яркий, образный... И всё повествование получилось без слащавости и излишней дидактичности, и так органично в рассказ о поездке в монастырь вплетена история о создании монастыря и судьбе матушки Феодосии.
Спаси Господи Вас, Галина, помощи Божией Вам и новых творческих успехов!

Галина Минеева

Мне очень хотелось, дорогая Татьяна, рассказать о тяжелых страницах нашей истории именно детям, и приоткрыть монастырь детскому сердечку, ведь и о нём они ничего не знают. Внутренняя жизнь монастыря закрыта от мирского глаза, и это правильно, а вот любопытным детским глазёнкам ничего помешать не может. С благодарностью принимаю Вашу оценку. Удачи и Вам, Татьяна!

Радостно было читать. Не только из-за милых картинок гостеванья детишек в монастыре (и каких колоритных! почти "Богомолье" Шмелева). Но особенно из-за страшной истории из прошлого игумении. И эта этапная дорога, где "по боакм-то все косточки русские". Но ведь выстояла женщина, и монастырь сама построила. Нечаянная радость - после таких гонений - люди еще смогли остаться людьми и сохранить веру. Тем и радостна вдвойне эта радость, что пришла она после таких страшных времен. Е.rainbow

Галина Минеева

Мне дорог Ваш отзыв, матушка! Я беспокоилась - всё ли выдержала верно, чтобы не нарушить правду о монастыре и право на рассказ о нём. А страницы истории, да, они реальны - из судьбы сибирской женщины, которая, слава Богу, ещё жива. И правда то, что в женщинах наших таится неведомая сила, ею, наверное, мы ещё и живы, как и Православие наше.

Еще бы оно было не реалистично! Человек-то такой жив! Кстати, примерно об этом (в отношении старообрядцев) писал П. Мельников-Печерский - "раскол бабами держится" (если перефразировать на "гонимая вера" - будет в точку). Ну, а чтобы не было так страшно: попугай, петух и кошка...clapping

И эта жуткая картина ссыльного тракта с брошенными вещами. Бросали, расставаясь с жизнью: ведь это - атрибуты ремесла. Видимо, сами хозяева этих вещей легли костьми неподалеку...

Галина Минеева

Вот ведь, мать Евфимия, кажущийся парадокс: старались гнать, ломать, жечь, истреблять, а народ - как дамасский клинок, только прочнее становился, но... запас крепости не безграничен. И такие люди становятся реликтами нашего народа. Что-то будет из детей сегодняшних, когда вострубят Ангелы... Помоги, Господи, всем нам! Благодарю Вас, матушка, за внимание!

Мария Коробова

Получила огромное удовольствие! О счастливых детях и детстве с Богом. У меня все было по-другому. Бог пребывал в семье, а Церкви Его я не знала. Грустно немножко. Какое прекрасное чтение для ребенка! Интересно, с юмором, современно, опрокидывая миф о "занудстве" религиозных детей и "угрюмости" некой их бытия. Это хорошо бы почитать - именно поэтому - и ребенку светскому, который на перепутье. А какие образы очаровательные (включая попугая!). Этические уроки рассыпаны бисером, но не педалируются и не навязываются - потому и отложатся у читателя. Получилась маленькая повесть - или есть и продолжение?
В общем, спасибо за восхитительные литературные впечатления. С уважением Нижегородская Омилийка

Галина Минеева

Очень благодарна Вам, Мария, за благожелательность и интерес к работе. Мне дорого Ваше мнение. Нет, пока эта небольшая повесть возникла в таком виде, продолжения ещё не родилось, но Ваш вопрос для меня прозвучал, как подсказка. Подумаю. Только маленьким героиням придётся посетить другие места "страдалищ современности". Но это так сложно, что пока даже испугалась вдруг озарившего. Но на омилийских полях самое невозможное становится возможным, как мне удалось заметить за то небольшое время, что я с вами. Спаси Вас, Господь Христос! И Вам - новых и радостных для нас успехов!

Спаси Бог. Очень замечательный рассказ. Мне он сильно напоминает одну, родную моему сердцу обитель. С нетерпением жду Ваших рассказов. Бог в помощь. С уважением, Гость.