Вы здесь

Николай Гумилёв. Жизнь и личность (Глеб Струве)

Николай Гумилёв

Для написания сколько-нибудь подробной, а тем более исчерпывающей биографии Н. С. Гумилёва время еще не настало. Для этого прежде всего нет налицо достаточного материала. Если семейный и личный архивы Гумилёва и сохранились в России, они до сих пор находятся под спудом. Заграницей сохранилось то, что Гумилёв перед своим возвращением в Россию в апреле 1918 года оставил в Лондоне у своего Друга, художника Б. В. Анрепа, который в 1942 или 1943 году весь этот материал передал пишущему эти строки. Этот находящийся сейчас у меня архив Гумилёва включает тетрадь со стихами, несколько записных книжек (в том числе с черновой рукописью трагедии «Отравленная туника»), рукопись неоконченной повести «Веселые братья», несколько документов, относящихся к прохождению Гумилёвым военной службы (некоторые из этих документов, представляющих чисто биографический интерес, мы печатаем в приложении к настоящему очерку) и др. (более подробные сведения о моем архиве см. в вышедшем под моей редакцией томе «Неизданный Гумилёв» — изд-во имени Чехова, Нью-Йорк, 1952). Письма Гумилёва и письма к нему других лиц почти неизвестны. Возможно, что архив Института Русской Литературы в СССР, а также и частные архивы таят еще много ценного. Воспоминания о Гумилёве относятся по большей части либо к самым последним годам его жизни (таковы интересные воспоминания В. Ф. Ходасевича, А. Я. Левинсона, Н. А. Оцупа, И. В. Одоевцевой), либо к периоду между 1909 и 1914 годами (воспоминания С. К. Маковского, Г. В. Иванова, Г. В. Адамовича). По обстоятельствам внешнего порядка остались ненаписанными — или написанными, но не опубликованными — воспоминания таких и лично и литературно близких к Гумилёву людей, как его первая жена А. А. Ахматова, как О. Э. Мандельштам, М. А. Кузмин, М. А. Волошин. Большая часть напечатанных воспоминаний касается литературной деятельности Гумилёва. О более раннем периоде и о Гумилёве-человеке, в отличие от поэта, воспоминаний очень мало. Поражает как будто бы полное отсутствие воспоминаний о Гумилёве-солдате и офицере.

Из воспоминаний, исходящих не из литературных кругов и представляющих биографический интерес, надлежит упомянуть опубликованные лишь недавно рассказ невестки Гумилёва, жены его старшего брата («Николай Степанович Гумилёв», «Новый Журнал», кн. 46, 1956, стр. 107—126) и страничку воспоминаний о встречах с Гумилёвым и Ахматовой в 1910—1912 гг. их соседки по Слепневу (имение в Бежецком уезде Тверской губернии, принадлежавшее семье матери Гумилёва), г-жи В. Неведомской («Воспоминания о Гумилёве и Ахматовой», «Новый Журнал», кн. 38, 1954, стр. 182—190). Рассказ А. А. Гумилёвой ценен своими семейными и житейскими подробностями, но немного наивен, и некоторые ее домыслы и заключения не вызывают особенного доверия. Это относится, например, к ее рассказу о любви Гумилёва к его кузине, Маше Кузьминой-Караваевой — якобы единственной настоящей любви в жизни Гумилёва. Не говоря о том, что в этой части рассказа хронология весьма смутная, трудно понять, почему г-жа Гумилёва относит к рано умершей Маше (памяти которой Гумилёв посвятил стихотворение «Родос», лишенное всякой любовной окраски) и написанный в 1920 году «Заблудившийся трамвай», и даже одно из переводных стихотворений «Фарфорового павильона», к тому же вписанное Гумилёвым тогда же, когда он его перевел — то есть в 1917 году в Париже — в альбом его парижской «Синей Звезде»1. В воспоминаниях г-жи Неведомской, напротив, много интересных подробностей литературного характера, но почерпнутых вне того литературного круга, к которому принадлежал Гумилёв. В нижеследующем кратком очерке нами использованы и те и другие воспоминания в той части их, которая производит впечатление достоверности, а также и ранее опубликованные рассказы литературных современников Гумилёва2.

* * *

Николай Степанович Гумилёв родился 3(15) апреля 1886 года в Кронштадте, где его отец, Степан Яковлевич, окончивший гимназию в Рязани и Московский университет по медицинскому факультету, служил корабельным врачом. По некоторым сведениям, семья отца происходила из духовного звания, чему косвенным подтверждением может служить фамилия (от латинского слова humilis, «смиренный»), но дед поэта, Яков Степанович, был помещиком, владельцем небольшого имения Березки в Рязанской губернии, где семья Гумилёвых иногда проводила лето. Б. П. Козьмин, не указывая источника, говорит, что юный Н. С. Гумилёв, увлекавшийся тогда социализмом и читавший Маркса (он был в то время Тифлисским гимназистом — значит, это было между 1901 и 1903 годами), занимался агитацией среди мельников, и это вызвало осложнения с губернатором Березки были позднее проданы, и на место их куплено небольшое имение под Петербургом.

Мать Гумилёва, Анна Ивановна, урожденная Львова, сестра адмирала Л. И. Львова, была второй женой С. Я. и на двадцать с лишним лет моложе своего мужа. У поэта был старший брат Дмитрий и единокровная сестра Александра, в замужестве Сверчкова. Мать пережила обоих сыновей, но точный год ее смерти не установлен.

Гумилёв был еще ребенком, когда отец его вышел в отставку и семья переселилась в Царское Село. Свое образование Гумилёв начал дома, а потом учился в гимназии Гуревича, но в 1900 году семья переехала в Тифлис, и он поступил в 4-й класс 2-й гимназии, а потом перевелся в 1-ю. Но пребывание в Тифлисе было недолгим. В 1903 году семья вернулась в Царское Село, и поэт поступил в 7-й класс Николаевской Царскосельской гимназии, директором которой в то время был и до 1906 года оставался известный поэт Иннокентий Федорович Анненский. Последнему обычно приписывается большое влияние на поэтическое развитие Гумилёва, который во всяком случае очень высоко ставил Анненского как поэта. По-видимому, писать стихи (и рассказы) Гумилёв начал очень рано, когда ему было всего восемь лет. Первое появление его в печати относится к тому времени, когда семья жила в Тифлисе: 8 сентября 1902 года в газете «Тифлисский Листок» было напечатано его стихотворение «Я в лес бежал из городов…» (стихотворение это не было нами, к сожалению, разыскано).

По всем данным, учился Гумилёв плоховато, особенно по математике, и гимназию кончил поздно, только в 1906 воду. Зато еще за год до окончания гимназии он выпустил свой первый сборник стихов под названием «Путь конквистадоров», с эпиграфом из едва ли многим тогда известного, а впоследствии столь знаменитого французского писателя Андрэ Жида, которого он, очевидно, читал в подлиннике. Об этом первом сборнике юношеских стихов Гумилёва Валерий Брюсов писал в «Весах», что он полон «перепевов и подражаний» и повторяет все основные заповеди декадентства, пора жившие своей смелостью и новизной на Западе лет за двадцать, а в России лет за десять до того (как раз за десять лет до выхода книги Гумилёва сам Брюсов произвел сенсацию, выпустив свои сборнички «Русские символисты»). Все же Брюсов счел нужным добавить: «Но в книге есть и несколько прекрасных стихов, действительно удачных образов. Предположим, что она только путь нового конквистадора и что его победы и завоевания впереди». Сам Гумилёв никогда больше не переиздавал «Путь конквистадоров» и, смотря на эту книгу, очевидно, как на грех молодости, при счете своих сборников стихов опускал ее (поэтому «Чужое небо» он назвал в 1912 году третьей книгой стихов, тогда как на самом деле она была четвертой).

Из биографических данных о Гумилёве неясно, что он делал сразу по окончании гимназии. А. А. Гумилёва, упомянув, что ее муж, окончив гимназию, по желанию отца поступил в Морской Корпус и был одно лето в плавании, прибавляет: «А поэт по настоянию отца должен был поступить в университет», и дальше говорит, что он решил уехать в Париж и учиться в Сорбонне. Согласно словарю Козьмина, Гумилёв поступил в Петербургский университет уже гораздо позднее, в 1912 году, занимался старо-французской литературой на романо-германском отделении, но курса не кончил. В Париж же он действительно уехал и провел заграницей 1907—1908 годы, слушая в Сорбонне лекции по французской литературе. Если принять во внимание этот факт, поражает как он в 1917 году, когда снова попал во Францию, плохо писал по-французски, и с точки зрения грамматики, и даже с точки зрения правописания (впрочем, С. К. Маковский говорит, что он и в русском правописании, а особенно пунктуации, был далеко не тверд): о его плохом знании французского языка свидетельствует хранящийся в моем архиве собственноручный меморандум Гумилёва о наборе добровольцев в Абиссинии для армии союзников, а также его собственные переводы его стихов на французский язык.

В Париже Гумилёв вздумал издавать небольшой литературный журнал под названием «Сириус», в котором печатал собственные стихи и рассказы под псевдонимами «Анатолий Грант» и «К-о», а также и первые стихи Анны Андреевны Горенко, ставшей вскоре его женой и прославившейся под именем Анны Ахматовой — они были знакомы еще по Царскому Селу. В одной из памяток о Гумилёве, написанной вскоре после его смерти, цитируется письмо Ахматовой к неизвестному лицу, написанное из Киева и датированное 13 марта 1907 года, где она писала: «Зачем Гумилёв взялся за „Сириус“? Это меня удивляет и приводит в необычайно веселое настроение. Сколько несчастиев наш Микола перенес и все понапрасну! Вы заметили, что сотрудники почти все так же известны и почтенны, как я? Я думаю что нашло на Гумилёва затмение от Господа. Бывает»3. К сожалению, даже в Париже оказалось невозможно найти комплект «Сириуса» (всего вышло три тоненьких номера журнала), и из напечатанного там Гумилёвым мы имеем возможность дать в настоящем издании лишь одно стихотворение и часть одной «поэмы в прозе». Были ли в журнале какие-нибудь другие сотрудники кроме Ахматовой и скрывавшегося под разными псевдонимами Гумилёва, остается неясным.

В Париже же в 1908 году Гумилёв выпустил свою вторую книгу стихов — «Романтические цветы». Из Парижа он еще в 1907 году совершил свое первое путешествие в Африку. По-видимому, путешествие это было предпринято наперекор воле отца, по крайней мере вот как пишет об этом А. А. Гумилёва:

Об этой своей мечте [поехать в Африку]… поэт написал отцу, но отец категорически заявил, что ни денег, ни его благословения на такое (по тем временам) «экстравагантное путешествие» он не получит до окончания университета. Тем не менее Коля, не взирая ни на что, в 1907 году пустился в путь, сэкономив необходимые средства из ежемесячной родительской получки. Впоследствии поэт с восторгом рассказывал обо всем виденном: — как он ночевал в трюме парохода вместе с пилигримами, как разделял с ними их скудную трапезу, как был арестован в Трувилле за попытку пробраться на пароход и проехать «зайцем». От родителей это путешествие скрывалось, и они узнали о нем лишь пост-фактум. Поэт заранее написал письма родителям, и его друзья аккуратно каждые десять дней отправляли их из Парижа.

В этом рассказе, может быть, и не все точно: например, остается непонятным, почему по дороге в Африку Гумилёв попал в Трувилль (в Нормандии) и был там арестован — возможно, что тут перепутаны два разных эпизода4 — но мы все же приводим рассказ А. А. Гумилёвой, так как об этой первой поездке поэта в Африку других воспоминаний как будто не сохранилось.

В 1908 году Гумилёв вернулся в Россию. Теперь у него уже было некоторое литературное имя. О вышедших в Париже «Романтических цветах» написал опять в «Весах» (1908, 3, стр. 77—78) Брюсов. В этой книге он увидел большой шаг вперед по сравнению с «Путем». Он писал:

…видишь, что автор много и упорно работал над своим стихом. Не осталось и следов прежней небрежности размеров, неряшливости рифм, неточности образов. Стихи Н. Гумилёва теперь красивы, изящны, и большей частью интере сн ы по форме; теперь он резко и определенно вычерчивает свои образы и с большой продуманностью и изысканностью выбирает эпитеты. Часто рука ему еще изменяет, [но?] он — серьезный работник, который понимает, чего хочет, и умеет достигать, чего добивается.

Брюсов правильно отмечал, что Гумилёву больше удается лирика «объективная», где сам поэт исчезает за нарисованными Им образами, где больше дано глазу, чем слуху. В стихах же, где надо передать внутренние переживания музыкой стиха и очарованием слов, Н. Гумилёву часто не достает силы непосредственного внушения. Он немного парнасец в своей поэзии, поэт типа Леконта де Лиля…

Свою рецензию Брюсов заканчивал так:

Конечно, несмотря на отдельные удачные пьесы, и «Романтические цветы» — только ученическая книга. Но хочется верить, что Н. Гумилёв принадлежит к числу писателей, развивающихся медленно, и по тому самому встающих высоко. Может быть, продолжая работать с той упорностью, как теперь, он сумеет пойти много дальше, чем мы то наметили, откроет в себе возможности, нами не подозреваемые.

В этом своем предположении Брюсов оказался как нельзя более прав. Так как Брюсов считался критиком строгим и требовательным, такая рецензия должна была окрылить Гумилёва. Немного позлее, рецензируя в «Весах» (1909, ?7) один журнал, в котором были напечатаны стихи Гумилёва, вошедшие потом в «Жемчуга», Сергей Соловьев говорил, что иногда у Гумилёва «попадаются литые строфы, выдающие школу Брюсова», и тоже писал о влиянии на него Леконта де Лиля.

В период между 1908 и 1910 гг. Гумилёв завязывает литературные знакомства и входит в литературную жизнь столицы. Живя в Царском Селе, он много общается с И. Ф. Анненским. В 1909 году знакомится с С. К. Маковским и знакомит последнего с Анненским, который на короткое время становится одним из столпов основываемого Маковским журнала «Аполлон». Журнал начал выходить в октябре 1909 года, а 30 ноября того же года Анненский внезапно умер от разрыва сердца на Царскосельском вокзале в Петербурге. Сам Гумилёв с самого же начала стал одним из главных помощников Маковского по журналу, деятельнейшим его сотрудником и присяжным поэтическим критиком. Из года в год он печатал в «Аполлоне» свои «Письма о русской поэзии». Лишь иногда его в этой роли сменяли другие, например Вячеслав Иванов и М. А. Кузмин, а в годы войны, когда он был на фронте — Георгий Иванов.

Весной 1910 года умер отец Гумилёва, давно уже тяжело болевший. А несколько позже в том же году, 25-го апреля, Гумилёв женился на Анне Андреевне Горенко. После свадьбы молодые уехали в Париж. Осенью того же года Гумилёв предпринял новое путешествие в Африку, побывав на этот раз в самых малодоступных местах Абиссинии. В 1910 же году вышла третья книга стихов Гумилёва, доставившая ему широкую известность — «Жемчуга». Книгу эту Гумилёв посвятил Брюсову, назвав его своим учителем. В рецензии, напечатанной в «Русской Мысли» (1910, кн. 7), сам Брюсов писал по поводу «Жемчугов», что поэзия Гумилёва живет в мире воображаемом и почти призрачном. Он как-то чуждается современности, он сам создает для себя страны и населяет их им самим сотворенными существами: людьми, зверями, демонами. В этих странах — можно сказать, в этих мирах, — явления подчиняются не обычным законам природы, но новым, которым повелел существовать поэт; и люди в них живут и действуют не по законам обычной психологии, но по странным, необъяснимым капризам, подсказываемым автором суфлером.

Говоря о включенных Гумилёвым в книгу стихах из «Романтических цветов», Брюсов отмечал, что там фантастика еще свободней, образы еще призрачней, психология еще причудливее. Но это не значит, что юношеские стихи автора полнее выражают его душу. Напротив, надо отметить, что в своих новых поэмах он в значительной степени освободился от крайностей своих первых созданий и научился замыкать свои мечты в более определенные очертания. Его видения с годами приобрели больше пластичности, выпуклости. Вместе с тем явно окреп и его стих. Ученик И. Анненского, Вячеслава Иванова и того поэта, которому посвящены «Жемчуга» [т. е. самого Брюсова], Н. Гумилёв медленно, но уверенно идет к полному мастерству в области формы. Почти все его стихотворения написаны прекрасно, обдуманным и утонченно звучащим стихом. Н. Гумилёв не создал никакой новой манеры письма, но, заимствовав приемы стихотворной техники у своих предшественников, он сумел их усовершенствовать, развить, углубить, что, быть может, надо признать даже большей заслугой, чем искание новых форм, слишком часто ведущее к плачевным неудачам.

Вячеслав Иванов тогда же в «Аполлоне» (1910, 7) писал о Гумилёве по поводу «Жемчугов», как об ученике Брюсова, говорил о его «замкнутых строфах» и «надменных станцах», о его экзотическом романтизме. В поэзии Гумилёва он видел еще только «возможности» и «намеки», но ему уже тогда казалось, что Гумилёв может развиться в другую сторону, чем его «наставник» и «Вергилий»: такие стихотворения как «Путешествие в Китай» или «Маркиз де Карабас» («бесподобная идиллия») показывают, писал Иванов, что «Гумилёв подчас хмелеет мечтой веселее и беспечнее, чем Брюсов, трезвый в самом упоении». Свой длинный и интересный отзыв Иванов заканчивал следующим прогнозом:

…когда действительный, страданием и любовью купленный опыт души разорвет завесы, еще обволакивающие перед взором поэта сущую реальность мира, тогда разделятся в нем «суша и вода», Тогда его лирический эпос станет объективным эпосом, и чистою лирикой — его скрытый лиризм, — тогда впервые будет он принадлежать жизни.

К 1910—1912 гг. относятся воспоминания о Гумилёве г-жи В. Неведомской. Она и ее молодой муж были владельцами имения Подобино, старого дворянского гнезда в шести верстах от гораздо более скромного Слепнева, где Гумилёв и его жена проводили лето после возвращения из свадебного путешествия. В это лето Неведомские познакомились с ними и встречались чуть не ежедневно. Неведомская вспоминает о том, как изобретателен был Гумилёв в выдумывании разных игр. Пользуясь довольно большой конюшней Неведомских, он придумал игру в «цирк».

Николай Степанович ездить верхом, собственно говоря, не умел, но у него было полное отсутствие страха. Он садился на любую лошадь, становился на седло и проделывал самые головоломные упражнения. Высота барьера его никогда не останавливала, и он не раз падал вместе с лошадью.

В цирковую программу входили также танцы на канате, хождение колесом и т. д. Ахматова выступала как «женщина-змея»: гибкость у нее была удивительная — она легко закладывала ногу за шею, касалась затылком пяток, сохраняя при всем этом строгое лицо послушницы. Сам Гумилёв, как директор цирка, выступал в прадедушкином фраке и цилиндре, извлеченных из сундука на чердаке. Помню, раз мы заехали кавалькадой человека десять в соседний уезд, где нас не знали. Дело было в Петровки, в сенокос. Крестьяне обступили нас и стали расспрашивать — кто мы такие? Гумилёв, не задумываясь, ответил, что мы бродячий цирк и едем на ярмарку в соседний уездный город давать представление. Крестьяне попросили нас показать наше искусство, и мы проделали перед ними всю нашу «программу». Публика пришла в восторг, и кто-то начал собирать медяки в нашу пользу. Тут мы смутились и поспешно исчезли.

Неведомская рассказывает также о придуманной Гумилёвым игре в «типы», в которой каждый из играющих изображал какой-нибудь определенный образ или тип, например «Дон Кихота» или «Сплетника», или «Великую Интриганку», или «Человека, говорящего всем правду в глаза», причем Должен был проводить свою роль в повседневной жизни. При этом назначенные роли могли вовсе не соответствовать и даже противоречить настоящему характеру данного «актера». В результате иногда возникали острые положения. Старшее поколение относилось критически к этой игре, молодых же «увлекала именно известная рискованность игры». По этому поводу г-жа Неведомская говорит, что в характере Гумилёва «была черта, заставлявшая его искать и создавать рискованные положения, хотя бы лишь психологически», хотя было у него влечение и к опасности чисто физической.

Вспоминая осень 1911 года, г-жа Неведомская рассказывает о пьесе, которую сочинил Гумилёв для исполнения обитателями Подобина, когда упорные дожди загнали их в дом5. Гумилёв был не только автором, но и режиссером. Г-жа Неведомская пишет:

Его воодушевление и причудливая фантазия подчиняли нас полностью и мы покорно воспроизводили те образы, которые он нам внушал. Все фигуры этой пьесы схематичны, как и образы стихов и поэм Гумилёва. Ведь и живых людей, с которыми он сталкивался, Н. С. схематизировал и заострял, применяясь к типу собеседника, к его «коньку», ведя разговор так, что человек становился рельефным; при этом «стилизуемый объект» даже не замечал, что Н. С. его все время «стилизует».

В 1911 году у Гумилёвых родился сын Лев. К этому же году относится рождение Цеха Поэтов, — литературной организации, первоначально объединявшей очень разнообразных поэтов (в нее входили и Блоки Вячеслав Иванов), но вскоре давшей толчок к возникновению акмеизма, который, как литературное течение, противопоставил себя символизму. Здесь не место говорить об этом подробно. Напомним только, что к 1910 году относится знаменитый спор о символизме. В созданном при «Аполлоне» Обществе Ревнителей Художественного Слова были прочитаны доклады о символизме Вячеслава Иванова и Александра Блока. Оба эти доклады были напечатаны в ? 8 «Аполлона» (1910 г.). А в следующем номере появился короткий и язвительный ответ на них В. Я. Брюсова, озаглавленный «О речи рабской, в защиту поэзии». Внутри символизма наметился кризис, и два с лишним года спустя на страницах того нее «Аполлона» (1913, 1) Гумилёв и Сергей Городецкий в статьях носивших характер литературных манифестов провозгласили идущий на смену символизму акмеизм или адамизм. Гумилёв стал признанным вождем акмеизма (который одновременно противопоставил себя и народившемуся незадолго до того футуризму), а «Аполлон» его органом. Цех Поэтов превратился в организацию поэтов-акмеистов, и при нем возник небольшой журнальчик «Гиперборей», выходивший в 1912—1913 гг., и издательство того же имени.

Провозглашенный Гумилёвым акмеизм в его собственном творчестве всего полнее и отчетливее выразился в вышедшей именно в это время (1912 г.) сборнике «Чужое небо», куда Гумилёв включил и четыре стихотворения Теофиля Готье, одного из четырех поэтов — весьма друг на друга непохожих — которых акмеисты провозгласили своими образцами. Одно из четырех стихотворений Готье, вошедших в «Чужое небо» («Искусство»), может рассматриваться как своего рода кредо акмеизма. Через два года После этого Гумилёв выпустил целый том переводов из Готье — «Эмали и камеи» (1914 г.). Хотя С. К. Маковский в своем этюде о Гумилёве и говорит, что недостаточное знакомство с французским языком иногда и подводило Гумилёва в этих переводах, другой знаток французской литературы, сам ставший французским эссеистом и критиком, покойный А. Я. Левинсон, писал в некрологе Гумилёва:

Мне доныне кажется лучшим памятником этой поры в жизни Гумилёва бесценный перевод «Эмалей и камей», поистине чудо перевоплощения в облик любимого им Готье. Нельзя представить, при коренной разнице в стихосложении французском и русском, в естественном ритме и артикуляции обоих языков, более разительного впечатления тождественности обоих текстов. И не подумайте, что столь полной аналогии возможно достигнуть лишь обдуманностью и совершенством фактуры, выработанностью ремесла; тут нужно постижение более глубокое, поэтическое братство с иностранным стихотворцам6.

В эти годы, предшествовавшие мировой войне, Гумилёв жил интенсивной жизнью: «Аполлон», Цех Поэтов, «Гиперборей», литературные встречи на башне у Вячеслава Иванова, ночные сборища в «Бродячей Собаке», о которых хорошо сказала в своих стихах Анна Ахматова и рассказал в «Петербургских зимах» Георгий Иванов. Но и не только это, а и поездка в Италию в 1912 году, плодом которой явился ряд стихотворений, первоначально напечатанных в «Русской Мысли» П. Б. Струве (постоянными сотрудниками которой в эти годы стали и Гумилёв и Ахматова) и в других журналах, а потом вошедших большей частью в книгу «Колчан»; и новое путешествие в 1913 году в Африку, на этот раз обставленное как научная экспедиция, с поручением от Академии Наук (в этом путешествии Гумилёва сопровождал его семнадцатилетний племянник, Николай Леонидович Сверчков). Об этом путешествии в Африку (а может быть отчасти и о прежних) Гумилёв писал в напечатанных впервые в «Аполлоне» «Пятистопных ямбах»:

Но проходили месяцы, обратно
Я плыл и увозил клыки слонов,
Картины абиссинских мастеров,
Меха пантер — мне нравились их пятна —
И то, что прежде было непонятно,
Презренье к миру и усталость снов.

О своих охотничьих подвигах в Африке Гумилёв рассказал в очерке, который будет включен в последний том нашего Собрания сочинений, вместе с другой прозой Гумилёва.

«Пятистопные ямбы» — одно из самых личных и автобиографических стихотворений Гумилёва, который до того поражал своей "объективностью, своей «безличностью» в стихах. Полные горечи строки в этих «Ямбах» явно обращены к А. А. Ахматовой и обнаруживают наметившуюся к этому времени в их отношениях глубокую и неисправимую трещину:

Я знаю, жизнь не удалась… и ты,
Ты, для кого искал я на Леванте
Нетленный пурпур королевских мантий,
Я проиграл тебя, как Дамаянти
Когда-то проиграл безумный Наль.
Взлетели кости, звонкие как сталь,
Упали кости — и была печаль.

Сказала ты, задумчивая, строго:
— «Я верила, любила слишком много,
А ухожу, не веря, не любя,
И пред лицом Всевидящего Бога,
Быть может самое себя губя,
Навек я отрекаюсь от тебя». —

Твоих волос не смел поцеловать я,
Ни даже сжать холодных, тонких рук.
Я сам себе был гадок, как паук,
Меня пугал и мучил каждый звук.
И ты ушла в простом и темном платье,
Похожая на древнее Распятье.

Об этой личной драме Гумилёва не пришло еще время говорить иначе как словами его собственных стихов: мы не знаем всех ее перипетий, и еще жива А. А. Ахматова, не сказавшая о ней в печати ничего.

Из отдельных событий в жизни Гумилёва в этот предвоенный период — период, о котором много вспоминали его литературные друзья — можно упомянуть его дуэль с Максимилианом Волошиным, связанную с выдуманной Волошиным «Черубиной де Габриак» и ее стихами. Об этой дуэли — вызов произошел в студии художника А. Я. Головина при большом скоплении гостей — рассказал довольно подробно С. К. Маковский (см. его книгу «На Парнасе Серебряного Века»), а мне о ней рассказывал также бывший свидетелем вызова Б. В. Анреп.

Всему этому был положен конец в июле 1914 года, когда в далеком Сараеве раздался выстрел Гавриила. Принципа, а затем всю Европу охватил пожар войны, и с него началась та трагическая эпоха, которую мы переживаем по ею пору. Об этом июле Ахматова писала:

Пахнет гарью. Четыре недели
Торф сухой по болотам горит.
Даже птицы сегодня не пели,
И осина уже не дрожит.

Стало солнце немилостью Божьей,
Дождик с Пасхи полей не кропил.
Приходил одноногий прохожий
И один на дворе говорил:

«Сроки страшные близятся. Скоро
Станет тесно от свежих могил.
Ждите глада, и труса, и мора,
И затменья небесных светил.

Только нашей земли не разделит
На потеху себе супостат:
Богородица белый расстелит
Над скорбями великими плат».

Патриотический порыв тогда охватил все русское общество. Но едва ли не единственный среди сколько-нибудь видных русских писателей, Гумилёв отозвался на обрушившуюся на страну войну действенно, и почти тотчас же (24-го августа) записался в добровольцы. Он сам, в позднейшей версии уже упоминавшихся «Пятистопных ямбов», сказал об этом всего лучше:

И в реве человеческой толпы,
В гуденьи проезжающих орудий,
В немолчном зове боевой трубы
Я вдруг услышал песнь моей судьбы
И побежал, куда бежали люди,
Покорно повторяя: буди, буди.

Солдаты громко пели, и слова
Невнятны были, сердце их ловило:
— «Скорей вперед! Могила так могила!
Нам ложем будет свежая трава,
А пологом — зеленая листва,
Союзником — архангельская сила». —

Так сладко эта песнь лилась, маня,
Что я пошел, и приняли меня
И дали мне винтовку и коня,
И поле, полное врагов могучих,
Гудящих грозно бомб и пуль певучих,
И небо в молнийных и рдяных тучах.

И счастием душа обожжена
С тех самых пор; веселием полна
И ясностью, и мудростью, о Боге
Со звездами беседует она,
Глас Бога слышит в воинской тревоге
И Божьими зовет свои дороги.

В нескольких стихотворениях Гумилёва о войне, вошедших в сборник «Колчан» (1916) — едва ли не лучших во всей «военной» поэзии в русской литературе сказалось не только романтически-патриотическое, но и глубоко религиозное восприятие Гумилёвым войны. Говоря в своем уже цитированном некрологе Гумилёва об его отношении к войне, А. Я. Левинсон писал:

Войну он принял с простотою совершенной, с прямолинейной горячностью. Он был, пожалуй, одним из тех немногих людей в России, чью душу война застала в наибольшей боевой готовности. Патриотизм его был столь же безоговорочен, как безоблачно было его религиозное исповедание. Я не видел человека, природе которого было бы более чуждо сомнение, как совершенно, редкостно чужд был ему и юмор. Ум его, догматический и упрямый, не ведал никакой двойственности.

Н. А. Оцуп в своем предисловии к «Избранному» Гумилёва (Париж, 1959) отметил близость военных стихов Гумилёва к стихам французского католического поэта Шарля Пеги, который так же религиозно воспринял войну и был убит на фронте в 1914 году.

В приложении к настоящему очерку читатель найдет «Послужной описок» Гумилёва. В нем в голых фактах и казенных формулах запечатлены военная страда и героический подвиг Гумилёва. Два солдатских Георгия на протяжении первых пятнадцати месяцев войны сами говорят за себя. Сам Гумилёв, поэтически воссоздавая и переживая заново свою жизнь в замечательном стихотворении «Память» (которое читатель найдет во втором томе нашего собрания) так сказал об этом:

Знал он муки голода и жажды,
Сон тревожный, бесконечный путь,
Но святой Георгий тронул дважды
Пулею нетронутую грудь.

В годы войны Гумилёв выбыл из литературной среды и жизни и перестал писать «Письма о русской поэзии» для «Аполлона» (зато в утреннем издании газеты «Биржевые Ведомости» одно время печатались его «Записки кавалериста»). Из его послужного списка вытекает, что до 1916 года он ни разу не был даже в отпуску. Но в 1916 году он провел в Петербурге несколько месяцев, будучи откомандирован для держания офицерского экзамена при Николаевском кавалерийском училище. Экзамена этого Гумилёв почему-то не выдержал и производства в следующий после прапорщика чин так и не получил.

Как отнесся Гумилёв к февральской революции, мы не знаем. Может быть, с начавшимся развалом в армии было связано то, что он «отпросился» на фронт к союзникам и в мае 1917 года через Финляндию, Швецию и Норвегию уехал на Запад. Повидимому, предполагалось, что он проследует на Салоникский фронт и будет причислен к экспедиционному корпусу генерала Франше д-Эспере, но он застрял в Париже. По дороге в Париж Гумилёв пробыл некоторое время в Лондоне, где Б. В. Анреп, его петербургский знакомец и сотрудник «Аполлона», познакомил его с литературными кругами. Так, он возил его к лэди Оттолине Моррелл, которая жила в деревне и в доме которой часто собирались известные писатели, в том числе Д. X. Лоуренс и Олдос Хаксли7. В сохранившихся в лондонском архиве Гумилёва записных книжках записан ряд литературных адресов, а также много названий книг — по английской и другим литературам — которые Гумилёв собирался читать или приобрести. Записи эти отражают интерес Гумилёва к восточным литературам, и возможно, что либо в это первое пребывание в Лондоне, либо в более длительное на обратном пути (между январем и апрелем 1918 года) он познакомился с известным английским переводчиком китайской поэзии, Артуром Уэли (Waley), служившим в Британском Музее. Переводами китайских поэтов Гумилёв занялся в Париже. О жизни Гумилёва в Париже, продолжавшейся шесть месяцев (с июля 1917 по январь 1918 года) мы знаем довольно мало. По словам известного художника М. Ф. Ларионова (в частном письме ко мне) самой большой страстью Гумилёва в этот его парижский период была восточная поэзия, и он собирал все до нее касающееся. С Ларионовым и его женой, Н. С. Гончаровой, жившими в то время в Париже, Гумилёв много общался, и принадлежащий мне сейчас лондонский альбом стихов Гумилёва иллюстрирован их рисунками в красках (есть в нем и один рисунок Д. С. Стеллецкого). Вспоминая о пребывании Гумилёва в Париже, М. Ф. Ларионов писал мне:

«Вообще он был непоседой. Париж знал хорошо и отличался удивительным умением ориентироваться. Половина наших разговоров проходила об Анненском и Жерар де Нервале. Имел странность в Тюильри садиться на бронзового льва, который одиноко скрыт в зелени в конце сада, почти у Лувра».

Из других русских знакомств Гумилёва известно об его встречах с давно уже жившим заграницей поэтом К. Н. Льдовым (Розенблюмом), письмо которого к Гумилёву из Парижа в Лондон с вложенными в него стихами сохранилось среди бумаг, переданных мне Б. В. Анрепом8.

Но хотя Ларионов говорит о восточной литературе, как главной страсти Гумилёва в Париже, мы знаем и о другой его парижской страсти — о любви его к молодой Елене Д., полурусской, полу-француженке, вышедшей потом замуж за американца. Об этой «любви несчастной Гумилёва в год четвертый мировой войны», как он сам охарактеризовал ее, говорит целый цикл его стихов, записанных в альбом Елены Д., которую он называл своей «синей звездой», и напечатанных по тексту этого альбома — уже после его смерти — в сборнике «К синей звезде» (1923 Многие из этих стихотворений были записаны Гумилёвым и в его лондонский альбом, иногда в новых вариантах.

Короткий заграничный период оказался творчески продуктивным в жизни Гумилёва. Помимо стихов «к. синей звезде» и переводов восточных поэтов, составивших книгу «Фарфоровый павильон», Гумилёв задумал и начал писать в Париже и продолжал в Лондоне свою «византийскую» трагедию «Отравленная туника». К этому же времени относится интересная неоконченная повесть «Веселые братья», хотя возможно, что работу над ней Гумилёв начал еще в России. Может показаться странным, что в то время как и Швеция, и Норвегия, и Северное море, которые он видел проездом, навеяли ему стихотворения (эти стихотворения вошли в книгу «Костер», 1918), ни Париж ни Лондон, где он пробыл довольно долго, сами по себе не оставили следов в его поэзии, если не считать упоминаний парижских улиц в любовных стихах альбома «К синей звезде».

О военной службе Гумилёва за это время, о том, в чем заключались его обязанности как офицера, известно очень мало. Я уже упоминал составленный Гумилёвым меморандум о наборе добровольцев среди абиссинцев в армию союзников. Был ли представлен этот меморандум по назначению, то есть французскому верхов ному командованию или военному министерству, мы не знаем. Может быть, разыскания во французских военных архивах дадут ответ на этот вопрос. Гумилёв во всяком случае считал себя специалистом по Абиссинии. Хотя Георгий Иванов, хорошо знавший Гумилёва, в своих воспоминаниях о нем и говорит, что он отзывался об Африке презрительно и раз в ответ на вопрос, что испытал он, увидев впервые Сахару, ответил: «Я не заметил ее. Я сидел на верблюде и читал Ронсара», — этот ответ следует считать, пожалуй, рисовкой. Заметил Гумилёв Сахару или не заметил, он воспел ее в длинном стихотворении и даже предсказал время, когда

на мир наш зеленый и старый
Дико ринутся хищные стаи песков
Из пылающей юной Сахары.

Средиземное Море засыпят они,
И Париж, и Москву, и Афины,
И мы будем в небесные верить огни,
На верблюдах своих бедуины.

И когда наконец корабли марсиан
У земного окажутся шара,
То увидят сплошной, золотой океан
И дадут ему имя: Сахара.

Стихи Гумилёва об Африке (в книге «Шатер») говорят о том колдовском очаровании, которое имел для него этот материк — он называл его «исполинской грушей», висящей «на дереве древнем Евразии». Об Африке Гумилёв вспоминал и в Париже в дни своего вынужденного бездействия там в 1917 году. Свою любовь к ней и свое знакомство с ней он решил использовать в интересах союзного дела. Отсюда — его записка об Абиссинии, в которой он сообщает данные о различных населяющих ее племенах и характеризуют их с точки зрения их военного потенциала. Эту записку читатель найдет в приложении к одному из последующих томов нашего собрания.

В приложении к настоящему очерку даются никогда ранее не печатавшиеся документы, проливающие некоторый свет на обстоятельства, при которых Гумилёв в январе 1918 года покинул Париж и перебрался в Лондон. У него было, невидимому, серьезное намерение отправиться на месопотамский фронт и сражаться в английской армии. В Лондоне он запасся у некоего Арунделя дель Ре, который позднее был преподавателем итальянского языка в Оксфордском университете (я встречался с ним в бытность мою студентом там, но, к сожалению, и понятия не имел о том, что он знавал Гумилёва), письмами к итальянским писателям и журналистам (в том числе к знаменитому Джованни Папини) — на случай, если ему придется по пути задержаться в Италии: письма эти сохранились в записных книжках в моем архиве. Возможно, что к отправке Гумилёва на Ближний Восток встретились какие-то препятствия с английской стороны вследствие того, что к тому времени Россия выбыла из войны. При отъезде из Парижа Гумилёв был обеспечен жалованьем по апрель 1918 года, а также средствами на возвращение в Россию. Думал ли он серьезно о том, чтобы остаться в Англии, мы не знаем. Едва ли, хотя в феврале 1918 года он, по-видимому, сделал попытку приискать себе работу в Лондоне (см. об этом в документах, приложенных к настоящему очерку, II, 8). Из этой попытки, очевидно, ничего не вышло. Гумилёв покинул Лондон в апреле 1918 года: среди его лондонских бумаг сохранился датированный 10 апреля счет за комнату, которую он занимал в скромной гостинице неподалеку от Британского Музея и теперешнего здания Лондонского университета, на Guilford Street Вернуться тогда в Россию можно было лишь кружным путем — через Мурманск:. В мае 1918 года Гумилёв уже был в революционном Петрограде.

В том же году состоялся его развод с А. А. Ахматовой, а в следующем году он женился на Анне Николаевне Энгельгардт, дочери профессора-ориенталиста, которую С. К. Маковский охарактеризовал, как «хорошенькую, но умственно незначительную девушку». В 1920 году у Гумилёвых, по словам А. А. Гумилёвой, родилась дочь Елена. О ее судьбе, как и о судьбе ее матери, мне никогда не приходилось встречать никаких упоминаний. Что касается сына А. А. Ахматовой, то он в тридцатых годах стяжал себе репутацию талантливого молодого историка, причем специальностью своей он как будто выбрал историю Средней Азии. Позднее, при обстоятельствах до сих пор до конца не выясненных, он был арестован и сослан. Совсем недавно в журнале «Новый Мир» (1961, 12) среди напечатанных там писем покойного А. А. Фадеева было напечатано и его обращение в советскую Главную военную прокуратуру, помеченное 2 марта 1956 года, то есть за два месяца до самоубийства Фадеева. Фадеев направлял :в прокуратуру письмо А. А. Ахматовой и просил «ускорить рассмотрение дела» ее сына, указывая, что «в справедливости его изоляции сомневаются известные круги научной и писательской интеллигенции». Свое обращение Фадеев заканчивал следующими словами:

При разбирательстве дела Л. Н. Гумилёва необходимо также учесть, что (несмотря на то, что ему было всего 9 лет, когда его отца Н. Гумилёва уже не стало) он, Лев Гумилёв, как сын Н. Гумилёва и А. Ахматовой всегда мог представить «удобный» материал для всех карьеристских и враждебных элементов для возведения на него любых обвинений.

Думаю, что есть полная возможность разобраться в его деле объективно.

Хотя к другим тут же напечатанным письмам неким С. Преображенским даны пояснительные комментарии, это в известном смысле беспримерное обращение Фадеева, которое он подписал своим званием депутата Верховного Совета СССР, оставлено без всякого пояснения. Известно, однако, что вскоре после этого Л. Н. Гумилёв был освобожден из «изоляции» (как деликатно выразился Фадеев) и стал работать в азиатском отделе Эрмитажа. В 1960 году Институтом Востоковедения при Академии Наук СССР был выпущен солидный труд Л. Н. Гумилёва по истории ранних гуннов («Хунну: Средняя Азия в древние времена»). Но в 1961 г. заграницу дошли слухи (может быть, и неверные) о новом аресте Л. Н. Гумилёва.

Вернувшись в Советскую Россию, Н. С. Гумилёв окунулся в тогдашнюю горячечную литературную атмосферу революционного Петрограда. Как многие другие писатели, он стал вести занятия и читать лекции в Институте Истории Искусств и в разных возникших тогда студиях — в «Живом Слове», в студии Балтфлота, в Пролеткульте. Он принял также близкое участие в редакционной коллегии издательства «Всемирная Литература», основанного по почину М. Горького, и вместе с А. А. Блоком и М. Л. Лозинским стал одним из редакторов поэтической серии. Под его редакцией в 1919 году и позже были выпущены «Поэма о старом моряке» С. Кольриджа в его, Гумилёва, переводе, «Баллады» Роберта Саути (предисловие и часть переводов принадлежали Гумилёву) и «Баллады о Робин Гуде» (часть переводов тоже принадлежала Гумилёву; предисловие было написано Горьким). В переводе Гумилёва с его же коротким предисловием и введением ассириолога В. К. Шилейко, который стал вторым мужем А. А. Ахматовой, был выпущен также вавилонский эпос о Гильгамеше. Вместе с Ф. Д. Батюшковым и К. И. Чуковским Гумилёв составил книгу о принципах художественного перевода. В 1918 году, вскоре после возвращения в Россию, он задумал переиздать некоторые из своих дореволюционных сборников стихов: появились новые, пересмотренные издания «Романтических цветов» и «Жемчугов»; были объявлены, но не вышли «Чужое небо» и «Колчан». В том же году вышел шестой сборник стихов Гумилёва «Костер», содержавший стихи 1916–1917 гг., а также африканская поэма «Мик» и уже упоминавшийся «Фарфоровый павильон». Годы 1919 и 1920 были годами, когда издательская деятельность почти полностью приостановилась, а в 1921 году вышли два последних прижизненных сборника стихов Гумилёва — «Шатер» (стихи об Африке) и «Огненный столп»9.

Кроме того Гумилёв активно участвовал и в литературной политике. Вместе с Н. Оцупом, Г. Ивановым и Г. Адамовичем он возродил Цех Поэтов, который должен был быть «беспартийным», не чисто акмеистским, но ряд поэтов отказался в него войти, а Ходасевич кончил тем, что ушел. Уход Ходасевича был отчасти связан с тем, что в петербургском отделении Всероссийского Союза Поэтов произошел переворот и на место Блока председателем был выбран Гумилёв. В связи с этим много и весьма противоречиво писалось о враждебных отношениях между Гумилёвым и Блоком в эти последние два года жизни обоих, но эта страница литературной истории до сих пор остается до конца не раскрытой, и касаться этого вопроса здесь не место.

Гумилёв с самого начала не скрывал своего отрицательного отношения к большевицкому режиму. А. Я. Левинсон, встречавшийся с ним во «Всемирной Литературе», где их на два с лишком года объединил «общий. труд насаждения духовной культуры Запада на развалинах русской жизни», так вспоминал об этом времени в 1922 году:

Кто испытал «культурную» работу в Совдепии, знает всю горечь бесполезных усилий, всю обреченность борьбы с звериной враждой хозяев жизни, но все же этой великодушной иллюзией мы жили в эти годы, уповая, что Байрон и Флобер, проникающие в массы хотя бы во славу большевицкого «блеффа», плодотворно потрясут не одну душу. Я смог оценить тогда обширность знаний Гумилёва в области европейской поэзии, необыкновенную напряженность и добротность его работы, а особенно его педагогический дар. «Студия Всемирной Литературы» была его главной кафедрой; здесь отчеканивал он правила своей поэтики, которой охотно придавал форму «заповедей»… В общественном нашем быту, ограниченном заседаниями редакции, он с чрезвычайной резкостью и бесстрашием отстаивал достоинство писателя. Мечтал даже во имя попранных наших прерогатив и неотъемлемых прав духа апеллировать ко всем писателям Запада; ждал оттуда спасения и защиты.

О политике он почти не говорил: раз навсегда с негодованием и брезгливостью отвергнутый режим как бы не существовал для него. (Разрядка моя. — Г. С.).

Едва ли правильно думать, как утверждали многие, что дело было в «наивном» и несколько старомодном, традиционном монархизме Гумилёва. Отрицательное отношение к новому режиму было общим тогда для значительной части русского интеллигентного общества, и оно особенно усилилось после репрессий, последовавших за покушением на Ленина и убийством Урицкого, совершенным поэтом Леонидом Каннегиссером. Но многими тогда овладел и страх. Гумилёва от многих отличали его мужество, его неустрашимость, его влечение к риску и тяга к действенности. Так же как неверно, думается, изображать Гумилёва как наивного (или наивничающего) монархиста, так же неправильно думать, что в так называемый заговор Таганцева он оказался замешанным более или менее случайно. Нет оснований думать, что Гумилёв вернулся весной 1918 года в Россию с сознательным намерением вложиться в контрреволюционную борьбу, но есть все основания полагать, что, будь он в России в конце 1917 года, он оказался бы в рядах Белого Движения. Точной роли Гумилёва в Таганцевском деле мы не знаем, и о самом этом деле известно еще далеко недостаточно. Но мы знаем, что с одним из руководителей «заговора», профессором — государствоведом Н. И. Лазаревским, Гумилёв был знаком еще до отъезда из России в 1917 году.

* * *

Прежде чем рассказать о трагическом завершении жизни Гумилёва, приведем здесь из воспоминаний современников, хорошо знавших его, описания наружности Гумилёва и впечатления, которое он производил на знакомившихся с ним. Они во многом совпадают, но каждое из них вносит и какую-то свою черточку и дополняет другие.

Н. А. Оцуп, бывший на восемь лет моложе Гумилёва, относит свое первое воспоминание о Гумилёве к 1901 году (но если, как он пишет, Гумилёв тогда уже учился в Царскосельской гимназии вместе со старшим братом Оцупа, это должно было быть не раньше 1903 года). Оцуп пишет:

И все же я Гумилёва отлично запомнил, потому что более своеобразного лица не видел в Царском Селе ни тогда, ни после. Сильно удлиненная, как будто вытянутая вверх голова, косые глаза, тяжелые медлительные движения, и ко всему очень трудный выговор, — как не запомнить!

В другом месте, цитируя строчку Гумилёва о себе из стихотворения «Память» («Самый первый: некрасив и тонок») Оцуп писал: «Да, он был некрасив. Череп суженный кверху, как будто вытянутый щипцами акушера. Гумилёв косил, чуть-чуть шепелявил…»

Невестка Гумилёва, познакомившаяся с ним в 1909 году, так описывает его, подчеркивая скорее привлекательные, положительные черты:

Вышел ко мне молодой человек 22 лет, высокий, худощавый, очень гибкий, приветливый, с крупными чертами лица, с большими светло-синими, немного косившими глазами, с продолговатым овалом лица, с красивыми шатеновыми, гладко причесанными волосами, с чуть-чуть иронической улыбкой, с необыкновенно тонкими, красивыми белыми руками. Походка у него была мягкая, и корпус он держал чуть согнувши вперед. Одет он был элегантно.

Тогда же — может быть, немного раньше, в самом начале 1909 года — с Гумилёвым познакомился С. К. Маковский. Вот — портрет, который он дает:

Юноша был тонок, строен, в элегантном университетском сюртуке, с очень высоким, темно-синим воротником (тогдашняя мода) и причесан на пробор тщательно. Но лицо его благообразием не отличалось: бесформенно-мягкий нос, толстоватые бледные губы и немного косящий взгляд (белые точеные руки я заметил не сразу). Портил его и недостаток речи: Николай Степанович плохо произносил некоторые буквы, как-то особенно заметно шепелявил…

к немного более, позднему времени относится первая встреча с Гумилёвым г-жи Неведомской, которая дает очень красочную зарисовку поэта:

На веранду, где мы пили чай, Гумилёв вошел из сада; на голове — феска лимонного цвета, на ногах — лимонные носки и сандалии и к этому русская рубашка… У него было очень необычное лицо: не то Би-Ба-Бо, не то Пьеро, не то монгол, а глаза и волосы светлые. Умные, пристальные глаза слегка косят. При этом подчеркнуто-церемонные манеры, а глаза и рот слегка усмехаются; чувствуется, что ему хочется созорничать и подшутить над его добрыми тетушками, над этим чаепитием с вареньем, с разговорами о погоде, об уборке хлебов и т. п.

К последним годам жизни Гумилёва относятся воспоминания покойного В. Ф. Ходасевича и И. В. Одоевцевой. Ходасевич лишь вскользь говорит о наружности Гумилёва в связи с впечатлением душевной молодости, которое тот произвел на него (они впервые встретились в 1918 году, но по-настоящему познакомились в 1920 году и одно время были соседями по комнатам в Доме Искусства):

Он был удивительно молод душой, а может быть и умом. Он всегда мне казался ребенком. Было что-то ребяческое в его под машинку стриженной голове, в его выправке, скорее гимназической, чем военной…

Ходасевич ярко нарисовал также картину появления Гумилёва на одном вечере в тогдашнем голодном и холодном революционном Петрограде:

Боже мой, как одета эта толпа! Валенки, свитеры, потертые шубы, с которыми невозможно расстаться и в танцевальном зале. И вот, с подобающим опозданием, является Гумилёв под руку с дамой, дрожащей от холода в черном платье с глубоким вырезом. Прямой и надменный во фраке, Гумилёв проходит по залам. Он дрогнет от холода, но величественно и любезно раскланивается направо и налево. Беседует со знакомыми в светском тоне…

К тому же примерно времени относится воспоминание Ирины Одоевцевой, тогда начинающей поэтессы, впервые увидавшей Гумилёва в студии «Живое Слово»:

Высокий, узкоплечий, в оленьей дохе, с белым рисунком по подолу, колыхавшейся вокруг его длинных, худых ног. Ушастая оленья шапка и пестрый африканский портфель придавали ему еще более необыкновенный вид… Так вот он какой, Гумилёв! Трудно представить себе более некрасивого, более особенного человека. Все в нем особенное и особенно некрасивое. Продолговатая, словно вытянутая вверх голова, с непомерно высоким плоским лбом. Волосы стриженные под машинку, неопределенного пегого цвета. Жидкие, будто молью травленные брови. Под тяжелыми веками совершенно плоские, косящие глаза. Пепельно-серый цвет лица, узкие, бледные губы. Улыбался он тоже совсем особенно. В улыбке его было что-то жалкое и в то же время лукавое. Что-то азиатское. От «идола металлического», с которым он сравнивал себя в стихах:

Я злюсь, как идол металлический
Среди фарфоровых игрушек.

Но улыбку его я увидела гораздо позже. В тот день он ни разу не улыбнулся…

* * *

Гумилёв был арестован 3-го августа 1921 года, за четыре дня до смерти А. А. Блока. И В. Ф. Ходасевич, и Г. В. Иванов в своих воспоминаниях говорят, что в гибели Гумилёва сыграл роль какой-то провокатор. По словам Ходасевича, этот провокатор был привезен из Москвы их общим другом, которого Ходасевич характеризует как человека большого таланта и большого легкомыслия, который «жил… как птица небесная, говорил — что Бог на душу положит» и к которому провокаторы и шпионы «так и льнули». Гумилёву «провокатор», называвший себя начинающим поэтом, молодой, приятный в обхождении, щедрый на подарки, очень понравился, и они стали часто видеться. Горький говорил потом, что показания этого человека фигурировали в Гумилёвском деле и что он был «подослан». Г. Иванов связывал провокатора с поездкой Гумилёва в Крым летом 1921 года в поезде адмирала Немица и так описывал его: «Он был высок, тонок, с веселым взглядом и открытым юношеским лицом. Носил имя известной морской семьи и сам был моряком — был произведен в мичманы незадолго до революции. Вдобавок к этим располагающим свойствам, этот „приятный во всех отношениях“ молодой человек писал стихи, очень недурно подражая Гумилёву». По словам Иванова, «провокатор был точно по заказу сделан, чтобы расположить к себе Гумилёва». Хотя в рассказе. Иванова есть подробности, которых нет у Ходасевича, похоже, что речь идет об одном и том же человеке.

Ходасевич же оставил наиболее подробный и точный рассказ о последних часах, проведенных Гумилёвым на свободе. Он писал в своих воспоминаниях:

В конце лета я стал собираться в деревню на отдых. В среду, 3-го августа, мне предстояло уехать. Вечером накануне отъезда пошел я проститься кое с кем из соседей по Дому Искусств. Уже часов в десять постучался к Гумилёву. Он был дома, отдыхал после лекции.

Мы были в хороших отношениях, но короткости между нами не было. И вот, как два с половиной года тому назад меня удивил слишком официальный прием со стороны Гумилёва, так теперь я не знал, чему приписать необычайную живость, с которой он обрадовался моему приходу. Он выказал какую-то особую даже теплоту, ему как будто бы и вообще не свойственную. Мне нужно было еще зайти к баронессе В. И. Икскуль, жившей этажом ниже. Но каждый раз, когда я подымался уйти, Гумилёв начинал упрашивать: «Посидите еще». Так я и не попал к Варваре Ивановне, просидев у Гумилёва часов до двух ночи. Он был на редкость весел. Говорил много, на разные темы. Мне почему-то запомнился только его рассказ о пребывании в царскосельском лазарете, о государыне Александре Феодоровне и великих княжнах. Потом Гумилёв стал меня уверять, что ему суждено прожить очень долго — «по крайней мере до девяноста лет». Он все повторял:

— Непременно до девяноста лет, уж никак не меньше.

До тех пор собирался написать кипу книг. Упрекал меня:

— Вот, мы однолетки с вами, а поглядите: я, право, на десять лет моложе. Это все потому, что я люблю молодежь. Я со своими студистками в жмурки играю — и сегодня играл10. И потому непременно проживу до девяноста лет, а вы через пять лет скиснете.

И он, хохоча, показывал мне, как через пять Лет я буду, сгорбившись, волочить ноги, и как он будет выступать «молодцом».

Прощаясь, я попросил разрешения принести ему на следующий день кое-какие вещи на сохранение. Когда на утро, в условленный час, я с вещами подошел к дверям Гумилёва, мне на стук никто не ответил. В столовой служитель Ефим сообщил, что ночью Гумилёва арестовали и увезли. Итак, я был последним, кто видел его на воле. В его преувеличенной радости моему приходу, должно быть, было предчувствие, что после меня он уже никого не увидит.

С рассказом Ходасевича расходится рассказ Георгия Иванова (в статье о Гумилёве в 6-й тетради «Возрождения», ноябрь-декабрь 1949 г.). По словам Иванова, Гумилёв в день ареста вернулся домой около двух часов ночи, проведя весь вечер в студии, среди поэтической молодежи. Иванов ссылается на студистов, которые рассказывали, что в этот вечер Гумилёв был особенно оживлен и хорошо настроен и потому так долго засиделся. Провожавшие Гумилёва несколько барышень и молодых людей якобы видели автомобиль, ждавший у подъезда Дома Искусств, но никто не обратил на это внимания — в те дни, пишет Иванов, автомобили перестали быть «одновременно и диковиной и страшилищем». Из рассказа Иванова выходит, что это был автомобиль Чеки, а люди, приехавшие в нем, ждали Гумилёва у него в комнате с ордером на обыск и арест11.

Н. Н. Берберова в частном письме к Б. А. Филиппову относит арест Гумилёва к 4 августа и вспоминает, что 3-го августа она гуляла с Гумилёвым по Петербургу до восьми часов вечера (они познакомились лишь за девять дней до того, когда Берберова была принята в кружок молодых поэтов «Звучащая Раковина», которым руководил Гумилёв).

О том, что последовало за арестом, есть несколько рассказов, но все они из вторых или третьих рук. Георгий Иванов в уже упомянутой статье, ссылаясь на поэта-футуриста Сергея Боброва, которого он называет «получекистом», и на настоящего чекиста, следователя петербургской Чеки Дзержибашева, рассказывает о том, как смело держал себя Гумилёв на допросах и как мужественно он умер. Оцуп эти рассказы называет рассказами «таинственных очевидцев», прибавляя: «и без их свидетельства нам, друзьям покойного, было ясно, что Гумилёв умер достойно своей славы мужественного и стойкого человека». Оцуп входил в группу четырех человек, которые, узнав об аресте Гумилёва и о том, что его не выпускают, на похоронах Блока сговорились идти в Чеку и просить о выпуске арестованного на поруки Академии Наук, «Всемирной Литературы» и других организаций, не очень «благонадежных», говорит Оцуп, но к которым в самую последнюю минуту прибавили и благонадежный Пролеткульт. В эту группу входили еще непременный секретарь Академии Наук С. Ф. Ольденбург, известный критик А. Л. Волынский и журналист Н. М. РОЛКОВЫССКИЙ. Они не только ничего не добились, но и ничего не узнали. Им сказали, что Гумилёв арестован за «должностное преступление». Когда на это последовало замечание, что Гумилёв ни на какой должности не состоял, председатель петербургской Чеки проявил, по словам Оцупа, неудовольствие, что с ним спорят, и сказал: «Пока ничего не могу сказать. Позвоните в среду. Во всяком случае ни один волос с головы Гумилёва не упадет». В среду, когда Оцуп позвонил, ему ответили: «Ага, это по поводу Гумилёва, завтра узнаете»12. После этого Оцуп и молодой поэт Р.13 бросились искать Гумилёва по всем тюрьмам. На Шпалерной им сказали, что Гумилёв ночью был взят на Гороховую. По словам Оцупа, в тот же вечер председатель Чеки на закрытом заседании Петербургского Совета сделал доклад о расстреле осужденных по делу Таганцева. Как дату расстрела Гумилёва разные источники называют и 23, и 24, и 25, и 27 августа. Сообщение о «деле Таганцева» и список осужденных по нему и расстрелянных был напечатан в «Петроградской Правде» только 1-го сентября. Когда был приведен в исполнение приговор, в сообщении не было сказано, но дата постановления Петроградской Губернской Чрезвычайной Комиссии о расстреле была дана как 24 августа. Список расстрелянных «активных участников заговора в Петрограде» (в этой фразе заключалось указание на то, что заговором якобы руководили эмигранты в Финляндии и Париже)14 содержал 61 имя. Об одном из трех лиц, возглавлявших комитет «Петроградской Боевой Организации», бывшем офицере Юрии Павловиче Германе, было сказано, что он оказал вооруженное сопротивление при аресте на границе Финляндии и был убит. Гумилёв фигурировал в списке под  30, и о нем было сказано в этом длиннейшем официальном сообщении:

Гумилёв Николай Степанович, 33 лет, б. дворянин, филолог, поэт, член коллегии «Изд-во Всемирная Литература», беспартийный, б. офицер. Участник Петроградской Боевой Организации, активно содействовал составлению прокламации контрреволюционного содержания, обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов, которая активно примет участие в восстании, получал от организации деньги на технические надобности15.

В числе расстрелянных было довольно много представителей интеллигенции (сенатор В. Н. Таганцев и его 26-летняя жена, профессор и сенатор Н. И. Лазаревский, кн. К. Д. Туманов, профессор-технолог М. М. Тихвинский, геолог В. М. Козловский, скульптор кн. С. А. Ухтомский и мн. др.). Но наряду с ними и с офицерами (главным образом морскими) было несколько матросов, по большей части участников кронштадтского восстания в том же году, крестьян, мещан и рабочих. В списке фигурировало 16 женщин; большая часть их обвинялась как активные соучастницы мужей. Но был и один случай, когда 25-летний участник заговора («беспартийный, крестьянин, слесарь» — сказано было в официальном сообщении) был назван «прямым соучастником в делах жены»16.

В воспоминаниях о Гумилёве не раз цитировалась фраза из письма его к жене из тюрьмы: «Не беспокойся обо мне. Я здоров, пишу стихи и играю в шахматы». Упоминалось также, что в тюрьме перед смертью Гумилёв читал Гомера и Евангелие. Написанные Гумилёвым в тюрьме стихи не дошли до нас. Они были вероятно конфискованы Чекой и, может быть — кто знает? — сохранились в архиве этого зловещего учреждения. И Гумилёв — первый в истории русской литературы большой поэт, место погребения которого даже неизвестно. Как сказала в своем стихотворении о нем Ирина Одоевцева:

И нет на его могиле
Ни холма, ни креста — ничего.

* * *

В сталинские времена физическая смерть расстрелянного поэта — не говоря уж о том, что о ней даже не сообщили бы — означала бы и его литературную смерть. В те времена это было не так, или не совсем так. В 1921–22 годах памяти Гумилёва посвящались вечера, кружок «Звучащая Раковина» приготовил посвященный ему сборник стихов. В 1922 году выходили еще в России сборники стихов Гумилёва и его переводы, в том числе посмертный сборник стихотворений с предисловием Г. Иванова, дополненный в 1923 году. В 1923 году вышел, также с предисловием Г. Иванова, сборник статей Гумилёва «Письма о русской поэзии». В 1922 году драма Гумилёва «Гондла» была поставлена на петроградской сцене. Она имела успех, и на первом представлении из публики стали кричать: «Автора! Автора!» После этого пьеса была снята с репертуара. Здесь не место говорить о влиянии Гумилёва на ряд молодых послереволюционных поэтов (например, на Багрицкого, на Антокольского): об этом влиянии много и тогда и потом писалось в советской прессе. О влиянии акмеизма на советскую поэзию писал еще в 1927 году поэт Виссарион Саянов и даже в 1936 году об этом говорил известный критик-коммунист А. Селивановский, погибший в конце тридцатых годов при чистках оппозиции. С течением времени однако вокруг имени Гумилёва образовалась завеса молчания. Но читатели и почитатели у него оставались. Стихи его распространялись в рукописи, заучивались наизусть; по его строкам, говоря словами поэта Николая Моршена, выросшего под советским режимом и оказавшегося в эмиграции во время войны, узнавали друг друга единоверцы. О восприятии Гумилёва подсоветским читателем расскажет в одном из следующих томов нашего издания Б. А. Филиппов; я же ограничусь тем, что расскажу один известный мне лично случай и сказку немного о появившихся в самое последнее время признаках возможной реабилитации Гумилёва, как поэта, в СССР.

В 1956 году один мой знакомый, оказавшийся в Москве, бродя среди лотков букинистов, спрашивал нет ли у них на продажу стихов Гумилёва. Один букинист предложил ему единственный сборник, который у него был — «Фарфоровый павильон». На вопрос моего знакомого о цене ответ был: «70 рублей» (то есть около семи долларов). Мой знакомый заметил, что это дороговато именно за этот сборник. В это время над ухом его, «из публики», раздался басовитый голос: «За Гумилёва ничто не дорого!»

В самое последнее время имя Гумилёва стало снова упоминаться в советской печати. В «Литературной Газете» в феврале 1962 года известный критик В. Перцов писал о том, что у многих молодых советских поэтов «последнего призыва» чувствуется «обостренное внимание к творчеству таких поэтов, как Иннокентий Анненский, О. Мандельштам, Н. Гумилёв». Упоминая о том, что советский читатель недавно получил стихи Марины Цветаевой (а Анненского он получил еще до того), советский критик как бы намекал, что теперь очередь за Мандельштамом и Гумилёвым. Другой, не менее известный советский критик, Корнелий Зелинский, в прошлом сам принадлежавший к поэтическому авангарду, в статье, пока что напечатанной, правда, только в иностранном издании, называл Гумилёва прекрасным поэтом и проводил параллель между ним, участником контрреволюционного заговора, и французским поэтом Андрэ Шенье, гильотинированным якобинцами. В этих словах тоже можно было усмотреть намек на то, что пора снять запрет с Гумилёва.

 

ПРИМЕЧАНИЯ:

  1. Вся эта история повторена и еще более приукрашена в «романсированной» и полной явной отсебятины биографии Гумилёва, которую напечатал в «Возрождении» в 1961-62 гг. (№№ 118 и cл.) под названием «В панцыре железном» Г. Месняев.
  2. Кроме упоминаемых здесь мемуаров и материалов моего архива при составлении настоящего очерка мною использованы данные, содержащиеся в справочнике Б. П. Козьмина (Писатели современной эпохи. Биобиблиографический словарь русских писателей XX века. I. Москва, 1928) и в американской книге Л. И. Страховского (Craftsmen of the World: Three Poets of Modern Russia: Gumilyov, Akhmatova, Mandelstam, Cambridge, Mass., 1940).
  3. Э. Голлербах. Из воспоминаний о Н. С. Гумилёве. «Новая Русская Книга» (Берлин), 1922, № 7, стр. 38.
  4. Б. П. Козьмин тоже упоминает об аресте Гумилёва в Трувилле «за бродяжничество» («en etat de vagabondage»), но вне всякой связи с поездкой в Африку
  5. Изложение этой пьесы и несколько небольших отрывков из нее, которые запомнила г-жа Неведомская, читатель найдет в третьем томе нашего издания.
  6. «Современные Записки», 1922, № 9.
  7. По словам М. Ф. Ларионова, Гумилёв познакомился в Лондоне со знаменитым английским писателем Дж. К. Честертояом. В одной из записных книжек Гумилёва записан адрес журнала The New Age, к которому был близок Честертон.
  8. Письмо Льдова и посланные им Гумилёву стихи напечатаны мною в статье «Неизданные материалы для биографии Гумилёва и истории литературных течений» («Опыты», Нью-Йорк, № 1, 1953, стр. 181-190).
  9. «Шатер» вышел в Севастополе: в июне 1921 года Гумилёв ненадолго ездил в Крым.
  10. В о том, как непринужденно играл и веселился со своими «студистками» Гумилёв, есть и другие рассказы. В другом месте воспоминаний Ходасевич говорит, что, когда Гумилёв играл в жмурки с «поэтической детворой», он был «похож на славного пятиклассника который разыгрался с приготовишками».
  11. Статья Иванова была опубликована гораздо позже воспоминаний Ходасевича, но он даже не упомянул об этом разительном разноречии в их рассказах об одном и том же дне. Н. А. Оцуп, не называя даты, вспоминал, как однажды, идя в комнату Гумилёва в Доме Искусств, он услышал за спиной сдавленный шопот: Ефим, бывший лакей Елисеева, в особняке которого помещался Дом Искусств, предупреждал его, что «у Николая Степановича засада».
  12. Если педантичноточный Ходасевич прав, говоря, что Гумилёв был арестован в среду 3-го августа, речь здесь идет, очевидно, о среде 24-го августа (Оцуп дат не дает) — именно этим днем было датировано постановление Петроградской Чеки по «таганцевскому делу».
  13. Знакомым с литературной жизнью того времени нетрудно догадаться, кого зашифровал Оцуп под этим инициалом.
  14. В числе вдохновителей заговора были названы известный ученый юрист, проф. Д. Д. Гримм, проживавший тогда в Финляндии, где он был представителем ген. П. Н. Врангеля, а потом преподававший римское право в Праге и в Юрьеве, а также гр. В. Н. Коковцов и П. Б. Струве, которым приписывалась организация «группы русских финансистов для оказания продовольственной и финансовой помощи Петрограду после переворота». Целью заговора называлось свержение советской власти в Петрограде.
  15. Георгий Иванов связывал с участием Гумилёва в «таганцевском заговоре» его поездку тем же летом в Крым, но об этом Чека не упоминала.
  16. см. «О раскрытии в Петрограде заговора против советской власти», «Петроградская Правда», № 181, 1 сентября 1921 г.

gumilev.ru

Комментарии