Вы здесь

Третий

За нашим окном — много всего интересного. Например, парк с занесенной снегом беседкой. А еще — кусты, на которых сидят птицы. Синички, воробьи. Голуби — те не сидят, они нетерпеливо снуют прямо под окнами, в ожидании, когда кто-нибудь выбросит им очередной кусок полузасохшего хлеба. Это случается довольно часто — чего-чего, а хлеба здесь всегда с избытком. Один раз мы бросили им мясную запеканку и недоеденный кусок курицы — но только голуби набросились на непривычное лакомство, как тут же встревоженно метнулись в сторону: откуда-то сбоку на запеканку, как на дичь, прыгнула огромная рыжая кошка и, давясь от нетерпения, стала заглатывать добычу.

Иногда мимо окон проходят озабоченные люди. В одну сторону. И в другую. Иногда они смотрят в наше окно и знаками спрашивают: «5?» или «2?». А я мотаю головой и показываю им в ответ три пальца. Наш бокс — третий.

За всеми этими незамысловатыми событиями внешнего мира можно наблюдать часами. И потому Лена то и дело, забывшись, заходит на «нашу территорию», чтобы быть поближе к окну. «Лена, не мешай», — переживает бабушка. «Она не мешает», — успокаиваю я, а сама невольно напряженно наблюдаю за передвижениями девочки — а главное, за тем, чего она коснется, чтобы потом незаметно протереть эти места влажной салфеткой.

Иногда за окном появляется Ленина мама. Лена радуется и теперь уже на законном основании пролетает между нашей кроватью и тумбочкой прямо к окну: «Мама, мама, привет! Как дела? Что ты мне принесла?» Мама улыбается в ответ, демонстрирует набитый пакет — а в глазах застыла грусть. Я уже знаю, что через несколько минут эта грусть выплеснется слезами, и мама, отвернувшись, отойдет от окна. Лена, впрочем, этого не заметит — удовлетворенно причмокивая и прицокивая, она будет разбирать принесенный мамой пакет с едой, сменной одеждой, книжками и наклейками.

Иногда за окном появляется и наша бабушка с Мишкой. Мишка стоит молча, изумленно-насупленный, и через стекло вглядывается в глубину нашей комнаты, туда, где стоит Ленина кровать и лежат ее игрушки. Правда, когда я подношу к окну Николю, Миша начинает слегка улыбаться. Николя же приходит в совершенный восторг: повизгивая от радости, он, раскачиваясь на моих руках, начинает хлопать в ладоши.

Обычно Мишка стоит у окна минуту-две, не больше. Потом он начинает тянуть бабушку за рукав шубы и что-то ей говорить. Слов не слышно, но я их уже знаю — он зовет ее ехать домой. Такси ждет их у проходной. Помахав нам в последний раз, они уходят, не оглядываясь, а Николенька еще долго смеется в сторону окна.

Но в тот день Мишка, наоборот, не хотел уходить и просил бабушку: «Давай посмотрим на них еще». И они все стояли и стояли, Николя смеялся, почти выпрыгивал у меня из рук и пытался дотянуться до братьки. А у меня почему-то сжималось сердце: «Как будто прощаются».

Ночью у Николеньки началась сильная рвота. К утру он так ослаб, что не смог встать в своей кроватке. Лежа, он легонько трогал рукой свой любимый пластмассовый домик с открывающимися дверками и окнами. Но открыть их в то утро у него уже не хватило сил.

Через час он уже лежал под капельницей. Начался третий, самый тяжелый виток его болезни.

...На нашем приходе — культ многодетности. У нашего духовника — восемь детей (впрочем, его семья живет за городом и в нашем храме бывает редко). И все его духовные чада воспитаны им в любви к чадородию и большим семьям. Каждая новая беременность на приходе — общий праздник. О беременности принято сообщать как можно раньше: чтобы за тебя молились. За непраздную молятся все прихожане и оказывают ей особые знаки внимания: все время спрашивают о самочувствии, пропускают вперед на исповедь, стараются посадить на службе... Каждые роды молитвенно переживает весь храм — и потом всех охватывает такое ликование, как будто это у них в семье появился новый малыш. А когда первая радость проходит, все начинают проводить мысленную «инвентаризацию» — так, кто у нас еще остался из беременных? Только двое?! Но у Насти с Сережей младшенькому уже годик, а у Андрея с Катей — уже полтора, пора уже им ждать следующего...

На этом фоне всеобщей радости от христианского семейного подвига невыносимым диссонансом звучало мое отчаянное: «Я не хочу сейчас второго ребенка!» И первая же подруга, с которой я попыталась поделиться своей растерянностью, уверенно оборвала меня: «Ну как же не хочешь?! Ты на себя наговариваешь. Конечно же, ты ХОЧЕШЬ второго ребенка. Чем раньше, тем лучше».

Мишке был годик. Я только-только перестала бояться каждого своего шага, каждой возможной своей ошибки. Он только-только научился слушать книжки и играть в сюжетные игры. Ему только-только стало интересно ездить с нами в паломнические поездки, он, начавший говорить в восемь месяцев, стал уже довольно уверенно связывать слова в предложения и вопросы. С каждым днем с ним становилось все интереснее. И при этом он оставался грудничком — и после каждой еды, хитро улыбаясь, стучал по своей груди и топал к нашей кровати за законным утешением и насыщением.

Всего этого, по моему трагическому ощущению, мы с ним должны были лишиться, как только появится второй. Еще не в реальной жизни появится, а там, у меня внутри. Мне придется бросить кормить. Я буду уставать. Я не смогу ездить в поездки, я не смогу носиться с Мишей в догонялки, а потом... потом мне вообще придется УЕХАТЬ от Мишутки. На целых четыре дня. А я ведь никогда не разлучалась с ним больше чем на несколько часов. А когда я вернусь с малышом — как же он, мой старшенький, мой любимый, будет страдать и ревновать! От одной этой мысли мне становилось ужасно жалко Мишу, себя — и так не хотелось, чтобы вторгался в нашу жизнь этот разлучник.

Был и еще один момент — уже Мишки не касавшийся, но для меня тоже очень важный. Только-только состоялась долгожданная защита моей кандидатской — и, по рекомендации оппонента, меня позвали с сентября преподавать в одном довольно известном московском вузе. Духовник благословил попробовать, мама согласилась сидеть с внуком. Я не могла поверить собственному счастью: преподавание всегда было моей мечтой. Но если наступит беременность — хватит ли у меня сил и здоровья, чтобы при маленьком ребенке еще готовиться к лекциям? Смогу ли я ездить на работу? Не подхвачу ли я в общественном транспорте какую-нибудь болезнь?

Конечно же, я за многочадие. Я что, не духовная дочь своего батюшки? Многочадие — это ОЧЕНЬ хорошо. Но вот только... может быть, мы повременим еще годик? Так я взывала к своему мужу — в основном мысленно, но иногда и вслух. Однако...

«Пора нам уже заводить второго. Батюшка благословил», — вскоре спокойно сказал мне муж после исповеди. В ту ночь, лежа рядом с Мишкой, блаженно сопящим у моей груди, я плакала. Гладила его родную головку, держалась за пальчики — и горько оплакивала то, чего вот-вот должна была лишиться. Лишиться моего грудничка. Моего маленького, еще полностью моего, единственного и родного сыночка.

Утром муж взглянул на мои покрасневшие от слез веки и пошутил, что чувствует себя злодеем. Я с надеждой посмотрела на него — но никакого продолжения не последовало. Благословение батюшки обсуждению не подлежало.

...Господь дал нам второго ребенка очень быстро. Беременность проходила гораздо легче, чем первая. Я спокойно ездила на все лекции, работала до самого официального декрета. Не переутомилась, не подхватила никакой болезни, успела получить массу положительных эмоций от работы — и в срок, очень легко и почти безболезненно, родила Николеньку.

Николя рос ласковым, улыбчивым и очень смешливым. Он очень любил Мишку — и Миша тоже очень его любил. Но главное — Николя рос полностью «мамкиным». Миша таким не был. Николя хотел сидеть на руках только у меня, когда я передавала его мужу или маме, сразу начинал беспокоиться и следить за мной глазами, а если я выходила из комнаты, поднимал рев. Когда он научился ползать, то от бабушки через всю комнату настойчиво полз ко мне — и, добравшись до меня, тянул за подол юбки, призывая взять его на руки. Тянул — и улыбался. А вот мое молоко он любил не так, как Мишка — когда пришло время, спокойно променял часть кормлений на пюрешки и кашки. Но, даже сытый, во время моих лекционных отлучек беспокоился, волновался, ползал по комнатам... А когда, поднятый папой к окну, видел, как я подхожу к дому, начинал радостно смеяться и взмахивать ручками. Когда я, переодевшись, брала его на руки, он не просил еды, но, прижавшись ко мне, блаженно затихал...

И, конечно, я любила его, такого ласкового, улыбчивого и беззащитного — пожалуй, даже больше, чем Мишу. С ним я уже ничего не боялась, мне казалось, что мы достаточно опытные родители...

2011 год начался в нашей семье с больших перемен: моей маме, верной помощнице по уходу за детьми, пришлось срочно лечь на операционный стол. Одновременно с этим муж перешел с двух лекционных дней в вузе на полную ставку в одно научное издательство. В результате я, совершенно неожиданно для себя, оказалась абсолютно одна с двумя малышами и с непривычки к вечеру просто «валилась с ног» — и физически, и психологически.

«Скоро Николеньке девять месяцев», — радостно сказала моя мама по телефону. Эти слова вдруг прогремели для меня как гром с ясного неба. Действительно, совсем скоро. Девять. Потом десять. Потом одиннадцать. А потом...

НЕТ. Я не готова. Я не хочу. У меня нет сил. Я и с двумя-то не справляюсь.

Я хочу летнего отдыха на море. Я хочу спокойно написать свое учебное пособие. Я хочу выходить из дома с одной легкой прогулочной коляской и двумя (ДВУМЯ) более-менее вменяемыми детьми и идти гулять — далеко-далеко... И вести их в храм на Причастие. И ехать с ними в паломничество. И радоваться жизни. И быть им настоящей, доброй, любящей, заботливой мамой, а не сгустком нервов. Как замечательно сказал один известный священник: «Чадородие не означает «многочадие». Вот именно! Совершенно не означает!

...В день своего девятимесячия Николенька заболел — у него начался зеленый понос. Педиатр из платной клиники, которую мы до этого вызывали уже несколько раз по другим поводам, осмотрев Николю, уверенно диагностировала функциональное расстройство желудочно-кишечной системы на фоне прорезывания зубов. Прописала бифидум, хилак форте, смекту...

Через несколько дней после начала этой дисфункции у нас состоялась встреча молодых семей прихода (регулярное мероприятие, которое проходит раз в 1,5 — 2 месяца в квартире одной из приходских семей). Всего собралось восемнадцать взрослых и девять детей — самому младшему 4 месяца, самой старшей 8 лет... Малыши ползали по ковролину, грызли Николины игрушки. Дети постарше собрались вокруг Мишкиных Лего и машинок. А взрослые за столом обсуждали проблему внутрисемейного общения: все по очереди высказывались, батюшка слушал, комментировал... Встреча получилась очень теплой, радостной, все разъезжались в приподнятом настроении.

Между тем, понос у Николеньки не прекращался, лекарства не помогали, а через три дня после встречи семей у него поднялась температура. Сначала до 38. Потом до 39. Сбивалась она все хуже и хуже — по всей видимости, изнуренные желудок и кишечник уже не могли всосать жаропонижающее — ни в свечке, ни в микстуре... Николя даже не метался — он обмякал на моих руках, тяжело дыша. Минуты тянулись бесконечно: час... полтора... вот жар вроде бы стал поменьше... Градусник показывает: да, уже не 39,2, а 38,8... Ну, еще чуть-чуть, еще немножко осталось... И вот наконец 37. Недолгое облегчение... И снова вверх, все стремительнее и стремительнее...

Повторно вызвали врача. Она задумчиво сказала: «Может, это и инфекция». Прописала дополнительные новые лекарства: энтерофурил, линекс, креон. Но настойчиво советовала лечиться дома — в больницу ехать, только если температура не будет сбиваться, Николенька будет постоянно вялый, будет лежать и тихонечко стонать.

Все эти симптомы мы получили уже на следующее утро после ее визита. Когда мы переступили порог местной инфекционки, у нас были несбиваемые 39,2, а Николенька лежал на моих руках в полубессознательном состоянии. «Место есть только в коридоре», — безучастно сообщила мне принимающая сестра. И, на мое: «С таким маленьким?! В коридор?! Чтоб он там еще что-нибудь подхватил? Он ведь и непривитой у нас» — спокойно предложила: «Пишите отказ от госпитализации». Муж возмутился: «Мы от госпитализации не отказываемся — что мы, просто на „Скорой“ хотели покататься?! Мы от коридора отказываемся». Но ни слова, ни попытка всунуть деньги успехом не увенчались — мест нет.

Пришла седая врач, послушала Николю: сердечко частит, сильное обезвоживание. Сколько длится понос? Неделю с лишним?! А чем поили? Водой?! А что от нее толку, если его поносит? Регидрон давали?

А мы о таком и не слышали...

«Плохо ему... Остаетесь?» — прищурилась она на нас. А глаза за стеклами очков — добрые и немножко уставшие. «В коридоре я с ним не буду...» — вскинулась было я. «Да кто ж такого маленького в коридор, — замахала она руками, — Непривитого, слабого. В бокс положим». «Конечно, — с достоинством дополнила принимающая сестра, — для такой кишечной инфекции у нас бокс найдется».

Так мы очутились в одном боксе с пятилетней Леной. Симптомы у нас вроде бы одинаковые — а все равно боязно: ну как разные болезни? Ну как на нашу — еще и их вирус?..

Температуру Николеньке сбили уколом. Прописали кучу лекарств, включая «болючие» антибиотики, от которых, по словам взрослых пациентов, на стенку лезть хочется. Наверно, и правда хочется — Николя орал после укола минут пять, и через пару дней любая тетенька в белом халате, входившая в нашу комнату, вызывала у него истерику.

Анализы показали, что заболевание не бактериального характера. Ротавирус. Как бы там ни было, от комплексного лечения и питья неимоверного количества воды с регидроном Николенька начал поправляться. Тихонько, но уверенно. Уже вставал в кроватке, держась за ее прутья, и прыгал вместе с Леной — бедная девочка, изнемогая от тесноты бокса и своего вынужденного безделья, выходила на середину комнаты и начинала устраивать Николеньке концерт с песнями и танцами. Такого благодарного зрителя у нее, думаю, еще не было и, боюсь, никогда больше не будет. Николя смехом, визгами, хлопаньем в ладоши и подтанцовыванием встречал любое ее движение. Я не могла нарадоваться на его бодрость и, несмотря на то, что понос пока не прекращался, уже прощупывала почву в разговоре с врачом — нельзя ли нас выписать пораньше, а то там бабушка без сил от сидения с нашим старшеньким...

Моя мама и правда была без сил. Муж, дорожа своей новой работой, нередко засиживался на ней допоздна, и помощи от него теща практически не видела. Вместо реабилитационного периода после операции на нее взвалили далеко не тихого внука, даже не поинтересовавшись, в силах ли она, хочет ли она. Подобные мысли (вместе с переживаниями по поводу Мишки: чем его накормить, чем его развлечь, как его успокоить, как его уложить и т.п.) через несколько дней довели бабушку почти до нервного срыва. Муж, ощущая это, по телефону злился на меня: «Ты там сидишь и тебе дела нет, что бабушка устала! Найди кого-нибудь ей на смену!» Бабушка от смены отказывалась, но нервничать не переставала. А я после разговоров с мужем тоже ходила обиженная: я в больнице с нашим сыном, а со мной разговаривают таким тоном, как будто я улизнула на конференцию.

Вдобавок ко всему, я заболела сама. Заразилась от Николеньки, доев по глупости за ним кашу. Температура 38,5, понос. Мне Николю носить — а я на ногах не стою от слабости. Пока ждала с ним рентгена — чуть не упала в обморок. С трудом вернулась в палату, легла — и мы с ним спали два часа. Он слабый, я еще слабее теперь. А днем звонит муж и сразу раздраженно: «Нет, ты мне скажи, что нам делать с бабушкой?». Давлю в себе обиду (ну неужели трудно ласково сказать: «Привет, как вы там, зайчики?»), пытаюсь реагировать конструктивно. Вернись домой пораньше, советую. Ведь официально твой рабочий день в семь заканчивается. «Вернусь», — обещает. И возвращается, как всегда, после 11.

Не выдержав, пишу огромную обиженную смс-ку духовнику. Что бабушка не выдерживает, а муж ушел с головой в свою работу и не интересуется ни старшим, ни младшим, ни бабушкой, ни мной. И ладно, пускай. Но третьего я НЕ ХОЧУ — по крайней мере, в ближайший год. Что я, не имею права голоса? Ведь это МОИ дети останутся брошенными, если мне придется лечь на сохранение.

Батюшка отвечает почти мгновенно, полушутливой смс-кой: «Через несколько дней Великий Пост, поэтому разговор о третьем можно пока отложить. Не обижайся на мужа, молись и кайся сама...».

А ночью у Николеньки начинается рвота. Третий виток болезни. Врач говорит, что теперь он заразился от меня.

...По ночам из нашего окна тоже видно много всего интересного. «Бабушка, смотри, — показывает Лена, лежа в своей кровати, — В доме так много окон горят! Они телевизор там смотрят, да, бабушка? Я тоже хочу телевизор!» «Кто телевизор смотрит, — сонно соглашается бабушка, — Кто ужинает. А может, кто книжку читает или с гостями сидит...» Потом вдруг, просыпаясь, спохватывается: «Лена, это же тоже больница! Там все болеют, вот и не спят... Как мы». «А я все равно хочу, чтоб телевизор», — шепотом упрямо бормочет Лена. Телевизор есть только в комнате медсестер. Эта комната — прямо напротив нашего бокса, и иногда, когда дверь полуоткрыта, Лене через коридорное окно удается увидеть кусочек какого-нибудь фильма — но без звука. Поэтому каждый вечер мы слышим одно и то же: «Маму хочу! — тихонько поскуливает Лена, лежа под одеялом. — Хочу сюда маму! И мультики».

Но сейчас Лена быстро успокаивается: за окном виден не только дом. «Бабушка, а что это за звезда наверху горит? Такая яркая!» «Она и дома у нас видна, Лена, помнишь? — вдруг радуется бабушка. — Она нас здесь бережет... как будто, да? Говорит нам: «Спокойной ночи! Вы скоро вернетесь домой». «Она Бог? — уточняет Лена под влиянием моих с ее бабушкой разговоров». «Нет, Лена, не Бог. Бог выше, чем звезды, — задумчиво, со своей светлой „сказочной“ интонацией начинает тетя Люда. Но тут же, вспомнив, что уже поздно, обрывает себя, — Он все видит. И когда девочки не слушаются, Он их наказывает». Она ждет, не последует ли еще вопросов, но Лена уже сонно сопит рядом. Поворочавшись, тетя Люда тоже засыпает.

И тогда наступает мое время. В нашем боксе света нет — но мы оставляем его в прилегающей к боксу ванной комнате. Я встаю (или сажусь на стул) около входа — и начинаю молиться. Никого нет. Ничего нет. Только эта ночь. Только эта звезда. Только эти светящиеся окна другого больничного корпуса. Только мой ребенок, который медленно умирает.

«Покаянная родительская молитва творит чудеса», — написал мне духовник. Но и молитвы, этой покаянной родительской молитвы, тоже нет. Только эта ночь. Только эта звезда. Только острое, ноющее чувство одиночества и пустоты, какой-то безысходности и «окамененного нечувствия».

И мой ребенок, который медленно умирает.

Он все видит. И когда девочки не слушаются, Он их наказывает. Даже если это взрослые девочки. И даже если они не слушаются только в своем сердце.

«Бог есть любовь!» — бьется во мне. «Бог милосерд», — пишет мне духовник. Но я никак не могу услышать смысл этих слов. Молитвы скользят по поверхности сознания — а внутри все та же пустота.

На капельницы разрешают приходить мужу: я не могу удержать Николеньку, и игла выскакивает из вены (катетеры для таких малышей в больнице закончились, и капельницу ставят на живую иглу). Моя болезнь проходит через два дня — понадобилась всего одна капельница и несколько приемов лекарств.

Понос Николеньки не могут остановить ничем.

Днем звонит муж и начинает рассказывать какие-то смешные случаи со своей новой работы. Чтобы отвлечь и подбодрить меня — но это я пойму намного позже, а пока у меня нарастает обида и недоумение: такое впечатление, что мы существуем в разных мирах. «Я не успел забрать книжки из Озона, пришлось перезаказать», — делится муж огорчением («Там была твоя книжка, которую я тебе заказал... Я тебя ей утешить хотел, ты же любишь книжки», — объяснит он мне потом.). Я не выдерживаю: «Неужели ты ничего не понимаешь? Мне дела нет до твоего Озона! Неужели ты ничего не можешь понять?!» И бросаю трубку.

Что вы можете сказать о состоянии Николеньки? Врач не отводит глаз, смотрит прямо на меня: «Что я могу сказать? — повторяет эхом. — Это маленький ребенок. Мы не можем остановить понос. Мы не можем остановить обезвоживание...». «А можно мы... священника?» — спрашиваю я. «Ну конечно».

Это не я придумала позвать священника. Я бы, наверно, вообще этого не стала делать — мне почему-то казалось, что Причастие перед смертью необходимо только взрослому человеку. А малыш — он же заведомо идет в рай. Зачем ему Причастие?

Это духовник мне написал, чтобы я позвала батюшку, когда я сказала ему, что Николя может не выжить. Священник местного храма, отец Иоанн, согласился прийти, но предупредил, что сможет только в понедельник. Столько еще ждать — целых два дня!

У соседей свое горе — не мы от Лены, а Лена заразилась от нас. Ее должны были выписывать в пятницу — а у нее начались рвота и понос. Бабушка ходит как в воду опущенная. Нас не винит, но тоскует. Врач тоже расстроена, горько говорит: «Это самое трудное, самое тяжелое в нашей врачебной практике — когда у ребенка наступает ухудшение». И я осознаю вдруг после этих слов, что она который день начинает свой врачебный обход с нашей палаты. С Николи. С того из ее пациентов, кому сейчас хуже, чем другим. А когда видит меня в коридоре (нам приходится выходить из палаты, чтобы набрать кипяток), сразу спрашивает: «Ну что, как он?»

Но в субботу утром Лену ждет неожиданная радость — ее все-таки выписывают. Она скачет по палате, выделывает свои хореографические па и обещает: «Когда я буду уходить, мы с Николей устроим прощальный бал!». «Ему, наверно, будет не до бала», — осторожно говорю я — Николенька на очередной капельнице. «Ну тогда я просто скажу ему пока-пока!» — беззаботно говорит Лена. Она еще слишком маленькая, чтобы чувствовать чужую боль.

У Господа всегда все вовремя. Лена уходит от нас в обед. А через три часа у Мишутки неожиданно начинаются рвота и понос: видимо, папа перенес ему вирус от Николи, которого держал на капельницах.

Я на правах старожила прошу медсестер «придержать» свободное место в нашем боксе. Папа и бабушка сражаются всю ночь, но к утру сдаются. В восемь утра в Прощеное воскресенье Мишка с бабушкой водворяются в нашем боксе. Мишка тих, безразличен, лежит и только время от времени стонет: «Рвать!»

Но зато Николя... маленький, обессиленный Николя... он не верит своим глазам. Он собирает свои последние силенки и, приподнявшись у меня на руках, тихонечко смеется бабе и братику. А потом пытается соединить свои ладошки, чтобы похлопать...

...В ту ночь вдруг что-то меняется. Каждое слово молитвы вдруг обретает глубину и отдается во мне чем-то бесконечно огромным и удивительно бережным. Даже если он умрет, — обещает мне Кто-то, — Он воскреснет. Конца нет. Конца не бывает.

И от ощущения Его тихой, полной сострадания любви пустота и ноющая боль внутри меня превращаются в тихую, светлую грусть.

И ночь за окном, словно в подтверждение Его обещания, так щемяще красива! Так отточенно-беззащитны силуэты кустов на фоне белого снега. И так высоко, так ярко, так по-рождественски горит над ними звезда...

Пусть я никогда не наряжу тебе рождественскую елку. Пусть никогда не буду утешать тебя из-за несправедливой двойки. Пусть никогда я не буду затаенно гадать, кем захочешь стать ты, когда вырастешь...

Конца нет. Страшного нет. Ты все равно будешь. Как в доброй советской сказке: «Правда, мы будем всегда?» Правда. Хоть ты и не узнаешь никогда эту старую добрую сказку...

В понедельник — в первый день Великого Поста — к нам приходит батюшка. В рясе, в епитрахили, с крестом и красной дароносицей. Охранник и дежурная медсестра даже не подумали его остановить. Сзади скромно идет муж с батюшкиной курткой. Николенька в изумлении приподнимается у меня на руках и таращится на священника. Мишка безразлично лежит на кровати — ему еще слишком худо. С утра его еще рвало, и, посовещавшись, мы решаем его не причащать, только меня и Николю. Батюшка читает последование, потом я исповедаюсь. Обычные грехи — и самое мое главное. То, на что сейчас, вот этой больницей, вот этим балансированием Николеньки на грани жизни и смерти, отвечает мне Господь. Про то, как я не хотела второго. Не Николю, нет, я его очень люблю — а просто второго ребенка. И про то, как еще несколько дней назад я так же сильно не хотела третьего. Пока не поняла вдруг, не почувствовала, что все зависит только от Бога: захочет Он — и будет третий. Не захочет — третьего не будет. А захочет Он — и этот третий вдруг останется единственным. А захочет — и Он проведет всех детей мимо страшных опасностей невредимыми. Ведь... ведь Николенька был уже заразным, когда мы принимали приходские семьи, дети грызли его игрушки, тискали самого Николю — и никто не заразился. А Мишка заразился — но не от температурного Николи, а позже, через папу. Тогда, когда освободилось место в нашем боксе...

Отец Иоанн слушает молча. Сопереживает. Это уже потом, когда я попаду к нему на исповедь в храм, он напряженно спросит: «А малыши?» и, услышав мое «На улице оба, с папой» с облегчением рассмеется: «Дай Бог, чтоб был у вас третий. И четвертого рожайте. И пятого». И заговорщицки добавит, мне в утешение: «А я знаю одну матушку, которая с шестью докторскую защитила. Все с Богом возможно».

...А после Причастия происходит чудо. Маленькое, никому, кроме меня и лечащего врача, может быть, незаметное. Через сутки после Причастия у Николеньки прекращается понос. Понос, который не могли ничем остановить в течение 2,5 недель.

Обезвоживание прекратилось, и уже через два дня Николенька, пусть и с трудом, но встает в своей кроватке. А во время осмотра врача вдруг замечает на ее руке серебряные часы. Тянет к ним ручку и начинает их дергать. Бабушка громким шепотом подсказывает: «Убери его руку, чего он!» «Можно, — возражает наша врач. — Можно. Пусть трогает». Ее голос кажется мне странным. Я невольно вскидываю на нее глаза — и сразу же их опускаю, понимая, что невольно увидела чужую тайну: что врач, как обычный человек, может плакать от радости.

На следующий день нас выписывают. Мишка еще не до конца поправился, но долечить его можно и дома — он крепче, чем Николя, и не так тяжело переносит болезнь.

Мы передаем детей папе через окно — не хочется лишний раз проносить их по «зараженному» коридору. А под дверью нашего бокса на кушетке лежит семилетняя девочка, которую госпитализировали в эту ночь. Ее мама застыла рядом. «Мы сейчас уходим, бокс освободится», — ласково улыбаюсь я ей. Она улыбается в ответ — это большая радость, что ребенок больше не будет лежать беззащитный среди всей этой заразы (это же не детская больница, а общая — тут одновременно с нами лежит и один бомж, и несколько бывших зэков). Но все равно эта радость — только в самом начале пути, конец которого теряется в неизвестности... и в вечности. Дай Бог, чтобы и она это почувствовала.

...Через несколько дней муж приехал за выписками детей. Забирая бумаги, он протянул нашему врачу пакет: «Тут небольшие подарочки: конфеты там...» И вдруг услышал в ответ: «Спасибо. Но конфеты сейчас нельзя...»

— Так вы церковный человек?! — воскликнул папа.

— Ну а кто сейчас нецерковный... — прищурилась врач.

Папа хотел еще что-то спросить, но ее уже не было. У нее больше не было времени на папу — ведь Николеньке больше не было хуже, чем другим ее пациентам...

Комментарии