Вы здесь

Рубленые избушки. Как меня чуть было хворь не одолела.

Давеча занемоглось мне прямо с самого утра. Лежу на печи, пошевелиться трудно. Руку подниму, а она тяжелая, сил нет. Ногу – то ж. Жену кличу:

- Маланьюшка, голубушка, подь сюда.

Прибегла:

- Чего?

- Ты уж, - говорю, - голубушка, сама сегодня похлопочи, по хозяйству-то. Расхворался я чего-то, ты уж не обессудь.

Убежала. Она у меня вообще-то умница. Хорошая, ласковая. Слышу – уже гремит ведрами в сенях, потом калитка хлопнула, должно быть на речку за водой пошла. Лежу, а у самого душа болит: «Ох, - думаю, - милая, как же ты там без меня». Прямо бы встал и пошел на двор, да хворь проклятущая не дает. Лежу – чисто богатырь заколдованный. Сила есть, чую ее, а руки поднять не могу. Во как!

Лежу, хвораю. Муха прилетела, села на нос, хотел согнать, да не могу – руки не слушаются. Дую на нее, а ей хоть бы, что. Сидит, лапки потирает, счас, мол, я на тебя… Не утерпел, мотнул головой. Да как хрустнет чего-то в шее, в глазах потемнело. «Ну, - думаю, - все, шею свернул. Напрочь». Лежу, голова на боку, сам боюсь повернуть, не решаюсь. Жду, когда Маланья со двора придет, поправит. А она чего-то и не торопится, вот дура-баба – муж на печи помирает, а она в хлеву со скотиной нянчится!

Через час-другой шея вроде срослась, да тут же другая беда навалилась – спина отнялась. Вот с утра еще чувствовал ею, а сейчас уже нет. Но я лежу, молчу: «Ничего, - думаю, - ничего. Не возьмешь. Вот сейчас Маланья-то придет, уж мы-то с ней чего-нибудь придумаем! Уж она мне помереть не даст». И тут чую, у меня ноги холодеют – все, остывать начал. У меня аж волосы на голове зашевелились: «Кажись помираю!» Хошь, не хошь, а тут у любого слезу вышибет: «Маланьюшка, да где ж ты, родная?». Только подумал, тут и дверь хлопнула. Зашла, встала на приступ:

- Ну, как ты, голубь?

Я, конечно виду не показываю, креплюсь:

- Ничего, - говорю, - губы бы только смочить. В горле пересохло.

А она, думаешь, чего? Она смочила тряпицу холодной водой, да всего меня ею утерла. Прямо в жар бросило. «Вот, - думаю, - человек помирает, нет чтоб ему винца чарочку подать. Так нет, она тряпкой мокрой по бороде. Будто чугунок протерла.» Эхех! Хоть плачь.

Слышу, вроде как на стол собирает. В печи чугунок греется, по избе запах пошел. Тут как раз и мне немного полегчало:

- Маланья, - зову, - ты никак обедать собираешься?

- Ага, - отвечает, - собираюсь. Ты, - говорит, - лежи, лежи. Я туточки, потихоньку.

Ну, что ж, лежу. Слышу, застучала ложкой:

- Слышь, Маланьюшка, а чего там у тебя?

- Да шти, - жует.

- Это те, что со свояковской бараниной?

- Те, - говорит, - голубь, те.

Спасибо свояку, хорошей баранинки поднес. Жирной. И тут чего-то так жалко мне себя стало, аж голос задрожал:

- А и я б, Маланьюшка, чуть хлебнул тех штей-то. Не знаю, доведется еще, нет ли.

Слышу, стучать перестала, насторожилась:

- Поднести, что ль?

- Поднеси, - говорю, - голубушка. Уж расстарайся.

Подошла, влезла на приступ с котелком. Помогла сесть, да грубо так, будто теленка с места на место передвинула. Отец у ней кузнецом был, да и вся порода ихняя такая, только лошадей по земле валять, да подковы сдирать. Я уж как не крепился, а все ж стона не сдержал. Тихо конечно, так, по-мужичьи. Подняла она меня, смотрю, чего-то белеет в темноте, пошевелил пальцами, точно - ноги мои босые из-под одеяла вылезли. Маланья заметила, укутала, вот спасибо-то.

Сижу я, а она меня с ложки кормит, будто дитятко малое. Усмехнулся я горько про себя, вот ведь третьего дня только со свояком после бани полбарана съели и ничего. А какие мы с ним потом песни пели! Э-хэх. Разве думалось нам тогда, что через три дня я вот так вот слягу, пластом. Свояк, наверное, расстроится, шибко любил он меня. В общем, ем я те шти, а у самого глаза слезами заволокло.

- Все, - говорит моя Маланья, - кончились шти.

«Ну, вот, - думаю, - еще и живот отнялся. Совсем не чую: ел, али нет».

- Спасибо, Маланьюшка, век не забуду. – Только сказал и все – провалился в забытье, ничего больше помню. Точно обухом по голове.

Очнулся, сколько времени спустя - не знаю. Помню только, что болею сильно. Слышу, в избе вроде разговор идет.

- Там всякую хворь, как рукой сымет, - мужик какой-то говорит, голос знакомый.

- А ну как осерчает. У него рука-то тяжелая была, - отвечает ему второй, тоже вроде раньше слыхал.

- А мы Митьку Настасьиного позовем, он шустрый, - это уж моя.

Кто это, думаю, без хозяина в избе разговор ведет.

- Маланья, - зову, - кто здеся?

- Соседи наши, Федот Петрович да Петр Савельич пришли.

- Здорово, Антип Прокопыч, - Федот подошел к печи, - услыхали мы, мол, ты болен сурьезно. А дохтор идти к тебе не желает, говорит, мол, может у него там все заразно. Несите, говорит, его самого ко мне. Ну, вот мы с Петром, посовещались и решили тебя туды отнесть. Дело-то не шутейное. Да еще Митька Настасьин вызвался. Ты как?

Вот дохтор так дохтор! У меня аж жар спал. Тут человек загибается, а он - заразно, мол, у него. Сам-то весь тощий, чахоточный, а зараза стало быть не у него в доме, а у меня! Дохтора того я знаю хорошо, бегал к нему, когда лошадь жеребилась. Он за речкой живет, сразу за мостиком. Речка у нас есть небольшая, на середке по горлышко где-то будет. Ребятня все лето оттуда не вылезает, да сейчас уж холодно, одни гуси там. С дохтором это они хорошо рассудили. Однако раз сам не идет, значит, мне к нему попасть надобно.

- Спасибо, сосед, - говорю, - делайте как знаете. Я уж сам себе не хозяин, - говорю, а голос все слабее и слабее.

Федот с Петром переглянулись и вышли в сени.

Как выносили меня из избы, вся улица сбежалась провожать. Положили на носилки, Маланья укрыла от ветра рогожей, старой только какой-то, будто новее в доме нету. Федот встал в головах, Митька Настасьин в ногах и понесли меня по улице. Что тут началось: бабки завыли, с ними собаки, точно хоронят уже. И моя туда же, я ее, конечно, успокаиваю как умею, да куда там, у самого ком в горле. Лежу, борода к небу, креплюсь. Только голова о жердину: тук, да тук.

Вот уже и мосток, народ остался на берегу, дальше не пошел, стоит, провожает. Доски под ногами мужиков скрипят, носилки качаются. Приоткрыл глаз, гляжу на Митьку – идет, сопит. Как бы только удержал, а то неравен час… Только закрыл я глаз-то, как Митька, собачий сын, поскользнулся, на мокрых досках-то, и - хрясь на заднее место. Сам-то на мосту остался, а носилки значит в сторону, с моста. И я с них, как блин со сковороды, ногами вперед в воду, к гусям! Ох, мамоньки родные, окунулся я - и обратно, чуть ли не до моста выпрыгнул. Народ на берегу хохочет, за животы держится, бабки пуще прежнего воют, гуси гогочут. Я на берег за Митькой:

- Стой, - кричу, - злыдень. Я вот тебя сейчас как гуся-то ощиплю! – Хвать жердину с моста, и за ним бегом, да разве угонишься. Плюнул на землю, жердину выкинул. Взял мокрую рогожу и пошел домой, лягушек из штанов вынимать.

Только порты поменял, Маланья идет:

- Там, - говорит, - давеча корова рога чесала, да плетень повалила. Сходил бы поправил.

Хотел было ей ответить, да плюнул, махнул рукой и вышел на двор. Дура-баба, чего ей объяснять-то, все равно не поймет.

Комментарии

///зазнаюсь

Только попробуй :/