Вы здесь

Очарованная душа. Фрагмент (Ромен Роллан)

Среди племени Аннета начинает различать индивидуальности. Немногие из них — трое или четверо на все шесть классов — вызывают в ней симпатию, но показывать ее нельзя. Это мальчики с более тонкой душой и более развитым умом; чувствуется, что в них, где то глубоко, начинают вызревать более сложные мысли; они отзываются на слово, на проблеск внимания, на взгляд; другие почти всегда относятся к ним подозрительно или преследуют их. Эта известная аристократичность, естественно, навлекает на них вражду всего племени: раз они чувствительны, значит, надо заставить их страдать. Нет смысла выказывать им предпочтение — они за это отплатят. И, что еще хуже, они постараются извлечь из него выгоду; эти маленькие актеры, как только почувствуют интерес к своей особе, начинают и сами считать себя интересными, хотят производить впечатление, и в душу их прокрадывается фальшь: ведь все они из той же породы — наивных и бесстыдных циников. И Аннета принуждает себя казаться бесстрастной. Как хотелось бы ей взять кого нибудь из них на руки — за отсутствием того, кого ей так не хватает!.. Далекий Марк всегда с нею. Она ищет его в каждом из своих учеников. Она сравнивает его с ними. И хотя Аннета — на то она и мать — не находит никого, кто мог бы сравниться с Марком, она силится обмануть себя, живо воображает его на их месте, перед собой, видит его; хочет разгадать их, чтобы разгадать его. За неимением лучшего — это зеркала, не слишком сильно искажающие образ потерянного сына, блудного сына, который вернется. Что же они отражают?..

Увы, они отражают взрослых! Их идеал ограничен: быть тем же, чем были их предшественники, люди предыдущего поколения (и эту силу прошлого, которая пятится назад, определяют словом «пред шествовать»!). Рождаются они каждый со своими чертами, но еще до поступления в школу эти особые черты становятся едва уловимыми: дети отмечены печатью, наложенной их владельцами отцами, которые, в свою очередь, носят на себе штамп родства со своими предками, общности породы. Они уже не принадлежат себе. Они принадлежат безыменной Силе, которая целые века собирала в городах этих степных собак, повторявших все одни и те же движения, лаявших одинаково, наново строивших одни и те же конуры мысли. Коллеж — это мастерская, где обучают технике обращения с машиной мысли. Что могут сделать одиночки, стремящиеся освободить этих детей? Прежде всего их следовало бы отучить от привычки напяливать на себя мысли взрослых. А между тем вся их гордость и состоит в том, чтобы разыгрывать из себя «больших». Чем меньше у них собственных мыслей, тем больше они гордятся и радуются... Ах, боже мой! Ведь так же ведут себя и взрослые. Они приходят в восторг, если могут освободиться от личного мнения (какая обуза!), утопить его в мышлении оптом, в мнении массы, именуется ли она Школой, Академией, Церковью, Государством, Родиной, или никак не называется, а является Видом, этим подслеповатым чудовищем, которому приписывают божественную мудрость... А оно ползет наудачу, шаря прожорливым хоботом в илистом болоте, откуда оно некогда вышло и где оно потонет... (Сколько тысяч видов уже бесследно кануло в него! Но неужели и мы не в силах будем отстоять наш вид?).

Над болотом светятся блуждающие огни. И кажется, что отсвет их мерцает в глазах некоторых из этих малышей... Аннета старается его уловить...

Что они думают о жизни? Что они думают о смерти? Эта война, этот шквал, бушующий у подножия холмов, там, вдали, на горизонте, — как отзываются они под этими маленькими непроницаемыми лбами?

Отзыв находит у них только тра та та, звон литавров, грохот взрывов, картинки из «Иллюстрасьон» — далекое зрелище, которое становится скучным, если оно затягивается: уж очень все это приедается!.. Гораздо сильнее захватывают школьников бильярд или пари, которые они заключают. Или их классные интриги. А когда они вырастут, их увлекут домашние дела, барыши, потери.

Однако там, в окопах, у них есть родственники. Многие уже пострадали.

Разве дети не вспоминают о них?

Если и вспоминают, то без волнения. Зато они не прочь хвастнуть ими.

Они тогда и сами чувствуют себя героями, так сказать, по доверенности.

Известия, приходящие с фронта, предварительно фильтруются. Ужасы войны рассматриваются с комической точки зрения. Будэн говорит, громко смеясь:

— Да, друг ты мой! Брат пишет, что они там сидят по самую шею в дерьме.

Корво говорит, что бошей закалывают ножами. Он показывает, как это делается. Он видел, как бьют свиней.

Когда они описывают друг другу, как рвутся снаряды, у них весело блестят глаза. Колокольни, деревья, кишки и головы летают в их воображении, словно какие то варварские игрушки. Их занимает только декоративная сторона событий. Да, раненая плоть, кровь, — они все это представляют себе, и даже с некоторым удовольствием, порой испытываемым мальчиками, когда они шлепают по грязи. Но крик души, который в этом слышится, не достигает их ушей.

Вернувшиеся с фронта ничего не делают для того, чтобы они услышали этот крик. Старший брат Корво приехал на побывку. Он рассказывает мальчуганам:

— Был у меня приятель, он загребал деньги — продавал трубки невзорвавшихся снарядов. Он ловко отвинчивал их своими десятью пальцами, — проворен был, как обезьяна, — и подбирал их еще не совсем остывшими. Я говорил ему: «Осторожнее!» А он мне: «Что там! Дело привычное!» Однажды я был в двадцати шагах от него, за деревом. «Брось! — кричу. — Добром это не кончится...» А он: «Всего бояться!..» Бац! Снаряд разрывается прямо ему в лицо... Пропал бедняга!.. Гляжу — и звания не осталось...

Он смеялся до упаду. И мальчуганы вместе с ним. Аннета, ошеломленная, слушала. Что крылось под этим смехом? Воспоминание об уморительной шутке? Нервное возбуждение? Или ровно ничего?

Она отозвала смешливого рассказчика в сторону и спросила:

— Скажите, Корво: что, там и в самом деле так весело?

Он посмотрел на нее и стал опять балаганить. Но она не смеялась.

— По правде говоря, хорошего там мало, — сказал он и разразился потоком горьких признаний.

Аннета спросила:

— Но почему же вы не говорите им все как есть? Он махнул рукой:

— Нельзя. Не поймут... Да и слушать не захотят... И потом — к чему?

Ведь сделать мы ничего не можем.

— Потому что не хотим.

— Не наше дело — хотеть.

— Если не ваше, то чье же? Озадаченный Корво ответил:

— Да вот... Начальства...

Не было смысла продолжать этот разговор, не было смысла напоминать ему:

«Начальство существует благодаря вам. Вы и создаете его».

Корво продолжал врать и бахвалиться, как в тот же вечер убедилась Аннета. Это было для него потребностью. Одурачить он стремился не других, а себя.

Если люди, побывавшие на фронте, не способны видеть правду, желать ее, так чего же ждать от тех, кого это испытание пока миновало, — от детей?

Они не знают жизни. Они зачарованы словами. В звонком слове они не ищут смысла. Аннета задала им сочинение на тему: кто кем хочет быть.

Бран мечтает стать офицером — один из его дедушек был военным. Мальчик с гордостью пишет:

«Разве река не возвращается всегда к своим истокам?»

Война служит им поводом для зубоскальства. Старшие те, кто будет призван, если она затянется на годдругой, — повторяют пустые речи, которые они слышали от каких нибудь старых шутов:

— Если вас пронзит пуля, вы и не почувствуете боли? Вставайте, мертвецы!..

Будущий героизм освобождает их от всяких усилий в настоящем. Они не желают «пальцем шевельнуть». Они говорят:

— После войны не придется тянуть из себя жилы. За все заплатят боши... О, их уж запрягут!.. Но но, лошадка!.. Мой отец сказал, что купит с полдюжины этих стервецов и подкует их... Но но, живей!..

Кто пограмотнее — сын председателя суда, сын адвоката — наслаждается напыщенным красноречием газет. Лаведан — это их Корнель. Капюс — Гюго.

Остальные пробавляются поддельными снимками в иллюстрированных листках.

Аннета делает опыт. Она забрасывает удочку. Читает своим ученикам главу из «Войны и мира» — о смерти юного Пети — чудесные страницы, насыщенные октябрьским туманом и мечтами деревца, которому не расцвести...

«Был осенний, теплый, дождливый день. Небо и горизонт были одного и того же цвета мутной воды. То падал как будто туман, то вдруг припускал косой, крупный дождь».

Сначала они слушают плохо. Русские имена их смешат, а имя юного героя вызывает бурю веселья. Наконец они стихают, как рой мух, спокойно усевшихся на край чашки. Умолкают и шикают на болтунов, и только у одного надуваются щеки каждый раз, когда Аннета произносит имя юноши, — так до конца и не удается пробить броню его тупоумия. Остальные не спускают глаз с Аннеты... Когда она дочла, послышались зевки. Некоторые вознаграждают себя за продолжительную неподвижность шумной возней. Есть и такие, которым не по себе, они чем то недовольны, они глубокомысленно бормочут:

— У русских не все дома!..

А некоторые, не умея выразить свои чувства, говорят:

— Здорово!..

Остальные не говорят ничего. Это те, которых проняло. Но в какой мере и чем? Трудно сказать. Ведь из них нельзя извлечь ни одного звука, идущего от сердца.

Аннета приглядывается к одному из своих слушателей — щуплому блондину с длинным носом, тонкими чертами лица и старательно приглаженными волосами; у него впалая грудь, он покашливает и смотрит искоса. Это умный, робкий мальчик, довольно замкнутый, как все дети, которые чувствуют свою слабость и боятся открыть свою душу. Аннете показалось, что чтение задело его за живое. Поднимая глаза от книги, она замечала взгляд взволнованного мальчика, который спешил снова уткнуться носом в тетради. Этот ребенок способен думать о страдании, потому что сам он — хилое, нервное существо, — часто ведь ключом к жалости является эгоизм. Кто страдает сам, тот скорее откликается на страдания других.

По окончании занятий Аннета подзывает его к себе. Она спрашивает, понравился ли ему Петя, его юный брат. Мальчик заливается краской, он смущен. Аннета напоминает ему о сне, который приснился в последнюю ночь чуткому к поэзии ребенку. Как прекрасна была эта жизнь! Могучая и хрупкая жизнь! Жизнь, которая могла бы быть! Жизнь, которой не будет!.. Понял ли он?.. Мальчик отвечает кивком, опускает глаза. Но она уловила в них засиявший луч...

— А тебе не приходило в голову, что и ты мог бы быть на месте Пети?

Он возражает:

— О, я не буду воевать! Я слабого здоровья. Мне сказали, что я останусь в тылу.

Он утешается и как будто хвастает своим слабым здоровьем.

— А остальные? Твои товарищи? Это ему безразлично! Он торопливо отыскивает в своей памяти фразы, которые полагается приводить в таких случаях: «Умереть за родину...» Другие могут идти на смерть. К нему возвратилась самоуверенность. Казалось, кто то задул свет...

Впрочем, кто знает?

Аннета несправедлива. Она не видит оснований для надежды. А их немало.

Это племя славных людей, эти эгоисты, спокойно жующие свою жвачку, имеют право поспать. Они проделали долгий путь. За плечами у них Крестовые походы и Столетняя война. Это не молодит их, но говорит о крепости породы. Они так много видели, так много действовали, вынесли, выстрадали!.. И они смеются! Не чудо ли это? Кто смеется — тот живет и не склонен отрекаться от жизни...

В мире, который недоволен существующим, это племя приемлет существующее. Оно не знает ненависти и зависти к соседу: для него нет ничего лучше собственного дома, ничего заманчивее, как оставаться у себя; привыкнув к удобной жизни за сорок пять лет мира и спокойствия, оно испытывает отвращение к войне... Но если надо, оно без промедления и без ропота облекается в военные доспехи... Как они послушны, эти забияки! Они готовы пожертвовать всем — без особого, правда, пыла, — потому что «так полагается», «так повелось спокон веку»... В зависимости от точки зрения они кажутся то нелепыми, то трогательными. Это добродушное и равнодушное приятие действительности — черта, присущая мелким людям, но есть в ней и некоторое величие.

А дети — что мы о них знаем? То, что вырывается наружу, это только игра. Настоящая работа происходит внутри. Учителям и родителям видна лишь молодая кора. О ребенке вам известно только то, что делает его ребенком. Вы не видите вечной Сущности, у которой нет возраста и огонь которой тлеет в сокровенных глубинах души, будь то душа взрослого или ребенка. Вы не можете знать, не вырвется ли оттуда этот огонь... Побольше веры!.. Побольше терпения!..

Но у Аннеты их не было.

Она напоминала сильного пловца, который хочет перебраться через реку и бросается вплавь против течения. Или перелетных птиц, летящих против ветра.

В Париже она чувствовала вокруг себя миазмы лихорадки и искала свежего воздуха, а пока выставляла заслон: волю и спокойствие... Здесь же, натолкнувшись на стену равнодушия, она услышала зов страдания.

Аннету снедает тревога. Она недовольна другими, но лишь потому, что недовольна собой. Они именно то, чем должны быть, они в ладу со своей природой. А она? В ладу ли она со своей? Что она делает здесь? Вот уже год, как она покорно отдается на волю судеб, куда то влекущих ее народ.

Сначала она находила в этом острое наслаждение; потом это стало привычкой. Теперь появилась усталость. Какая то внутренняя сила в ней — притаившаяся, далекая — возмущается. Аннета не совсем ясно понимает эту силу и бессознательно мучается своей виной перед ней. И это неопределенное чувство вины окрашивает все, что она видит, — маленький мирок, замыкающим ее горизонт, человечество в миниатюре. На лицах детей она улавливает печать пороков, которыми наделены взрослые. Видит их судьбу, их бесцветное будущее, задворки, куда загонит их жизнь. Видит собственного сына, затерявшегося в толпе безвестных людей, в этом муравейнике, этом потоке, который движется неизвестно куда. Видит самое себя, бездетного муравья рабочего, уныло выполняющего свою механическую работу. Ей кажется, что все эти дети — даже ее сын — родились от чудовищной и бездарной матки Природы... Душа Аннеты иссушена, во рту у нее горечь.

Все ускользает от нее. Не только сын, отсутствие которого причиняет ей жестокую боль... Она сама от себя ускользает.