Вы здесь

«Ни с теми, ни с этими» — тернистый путь Марины Цветаевой (Р. Кембалл)

В своей подробной статье «О Марине Цветаевой» в «Новом журнале»1 Марк Слоним рисует трогательную и вместе с тем забавную картину первой встречи с нею. Это было в одном берлинском кафе, летом 1922 г. Слоним был в то время литературным редактором пражской «Воли России».

Он уже знал и любил цветаевские стихи, и ему особенно понравился ее только что вышедший сборник «Разлука»2. Он предлагает ей дать ему стихи для своего журнала и, по приезде в Прагу, зайти в редакцию в центре города, на Угольном рынке.

Слоним рассказывает: «Услыхав, что редакция находится в пассаже XVIII века… и занимает помещение, где в 1787 г. Моцарт, по преданию, писал своего «Дон Жуана» … , М[арина] И[вановна] совершенно серьезно сказала: «Тогда я обещаю у вас сотрудничать».

Слоним считает все-таки нужным предупредить ее о политическом направлении журнала (он был органом т.н. социалистов-революционеров) .

Цветаева сразу же отвечает ему скороговоркой: «Политикой не интересуюсь, не разбираюсь в ней, и уж, конечно, Моцарт перевешивает». А Слоним добавляет: «Я до сих пор убежден, что именно Моцарт повлиял на ее решение»3.

Это, конечно, не единственная, но, пожалуй, чуть ли не самая поразительная и убедительная демонстрация той искренней, коренной аполитичности, свойственной природе Цветаевой. У нее совершенно иные ценности, критерии, масштабы…

Ей важно все, кроме политики.

Юрий Иваск однажды метко писал, что любимцы Цветаевой — те, кого она восхваляла, — принадлежат преимущественно к двум категориям: это (а) одаренные, т. е. «великие», «высокие», деятели культуры (поэты, художники, или же исторические герои и героини), а, с другой стороны, (б) гонимые («свергнутый царь, нищий барин, преследуемый еврей, порабощенный чех» и пр.)4.

В самом деле, Цветаева всегда на стороне побежденных. Замечательно в этой связи одно место в ее статье-дневнике «Земные приметы»: «Вещь, обиженная, начинает быть правой. Собирает все свои силы — и выпрямляется, все свои права на существование — и стоит." А затем, в скобках: «(NB. Действенность гонимых идей и людей!)»5.

До какой степени цветаевская этика находится вне всяческих политических ярлыков, можно судить также по одной фразе из письма Иваску (от 1933 г.): «…мерзость, которой я нигде не подчиняюсь, как вообще никакому организованному насилию, во имя чего бы оно ни было, и чьим именем бы оно ни оглавлялось»6. Этим объясняется, между прочим, ее ненависть к современной ей эпохе: «Ненавижу свой век потому, что он век организованных масс…»7. Тем же объясняется и убеждение, выраженное в письме Саломее Гальперн в 1931 году, что вернуться на родину ей не придется: «Я бы там не уцелела, ибо возмущение моя страсть, а там есть много, чем возмущаться»8.

Вообще отношение Цветаевой «к веку» весьма поучительно, но и сложно.

На первый взгляд кажется, будто она вся в прошлом: «… мне в современности и в будущем — места нет. … Эпоха… не столько против меня, сколько я против нее… Я ее ненавижу. Она меня — не видит»9. — К концу рассказа «Башня в плюще» есть одно место, где речь идет о прощании: «Как хорошо сидеть спиной к лошадям, когда прощаешься!

Вместо лошадей, которые непоправимо везут и неизбежно доставят нас туда, куда не хочется, в глазах то, откуда не хочется, те, от кого…»10. (Тут у Цветаевой — многоточие. Закончим за нее: «те, от кого уезжать не хочется».) Цитируя это место, критик А. Л. Бем высказал замечание: «Сама Цветаева мне представляется такой — всегда „сидящей спиной к лошадям“, смотрящей в прошлое, им очарованной и в него влюбленной»11.

Но если Цветаева лично, т. е. как человек, «против своего века», это, конечно, неверно по отношению к ее творчеству, к ее технике. В этом она сама отдает себе отчет, когда пишет Иваску: «М.б. мой голос (la portée de ma voix) соответствует эпохе, я — нет»12. Или же: «…во мне нового ничего, кроме моей поэтической (dichterische) отзывчивости на новое звучание воздуха»13.

Или же еще одно замечательное место из раннего письма (1927) Леониду Пастернаку. Цветаева посылает ему свой новый сборник «После России», но с оговоркой (письмо написано на французском языке): «Et ma prière — troisième et dernière — est de bien voulouir agréer, cher Monsieur, mon dernier livre de poésies /…/ et de n’en point appréhender la 'nouveauté'. J’appartiens aux temps passés par toutes mes racines. Et ce n’est que le passé qui fait l’avenir»14. Можно согласиться с тем, что Цветаева не интересуется политикой.

Но что она «не разбирается в ней» (как она сказал М. Л. Слониму) — это кажется менее убедительным.

Ведь при всей чуждости политике Цветаева, на мой взгляд, прекрасно понимает те «политические» (вернее: «литературно-политические») обстоятельства, в которых ей суждено жить. Так, в первом письме Иваску, где она с поразительной проницательностью, с удивительно ясным сознанием всех данных проблемы, описывает свою «творческую биографию» и свое нынешнее (1933) положение, читаем:

«Вкратце: с 1912 г. по 1920 г. я, пиша непрерывно, не выпустила…, по отсутствию во мне литератора (этой общественной функции поэта) — ни одной книги. … В 1922 г. уезжаю за границу, а мой читатель остается в России — куда мои стихи (1922 г. — 1933 г.) не доходят. В эмиграции меня сначала (сгоряча!) печатают, потом, опомнившись, изымают из обращения, почуяв не-свое: тамошнее!

Содержание, будто „наше“, а голос — ихний. Затем „Версты“ (сотрудничество у Евразийцев), и окончательное изгнание меня отовсюду, кроме эсеровской „Воли России“. Ей я многим обязана, ибо не уставали печатать — месяцами! — самые непонятные для себя вещи: всего „Крысолова“ (6 месяцев!), „Поэму Воздуха“, добровольческого (эсеры, ненавидящие белых!) „Красного Быка“, и т. д.

Но „Воля России“ — нынче кончена.

Остаются „Числа“, не выносящие меня, „Новый Град“ — любящий, но печатающий только статьи и — будь они прокляты! — „Современные] Записки“, где дело обстоит так: — „У нас стихи, вообще, на задворках. Мы хотим, чтобы на 6-та страницах — 12 поэтов“ (слова литер, редактора Руднева — мне, при свидетелях). …

Итак, здесь я — без читателя, в России — без книг»15. Пусть кое-что в этом «автобиографическом очерке» нам кажется преувеличенным, не всегда справедливым — но нельзя не согласиться с тем, что в общем Цветаева совершенно ясно обозревает ситуацию, прекрасно «разбирается в ней». Преувеличенно, разумеется, ее утверждение, будто в эмиграции ее «изымают из обращения». При внимательном рассмотрении эмигрантской периодической печати той эпохи, поражает именно многочисленность цветаевских публикаций.

Например, из указателя «Современных записок» (за 1920—1937 гг., всего 65 выпусков) видно, что произведения Цветаевой появлялись не менее, чем в 29-ти выпусках, притом иногда по две-три вещи в одном выпуске, так что всего вышло около сорока произведений. В «Воле России» — едва ли меньше (как мы видели, Цветаева с благодарностью признается в этом)16.

Вместе с тем, самостоятельная, «аполитичная» Цветаева является постоянной жертвой известной «цензуры».

Чаще всего это цензура литературного, т. е. редакторского порядка. В «Современных записках», например, ее статья «Искусство при свете совести» (именно эта статья!) была сокращена «ровно наполовину», а от ее «Оды пешему ходу» даже отказались потому, что «в последнюю секунду усумнились в понятности „среднему читателю“17. Подобное случалось и в „Последних Новостях“: „Надо мной здесь люто издеваются, — пишет она Иваску в 1935 г., — играя на моей гордыне, моей нужде и моем бесправии (Защиты — нет).

Мою последнюю вещь („Сказка матери“) — изуродовали: сорок самовольных редакторских сокращений посреди фразы“18. Бывают и примеры цензуры чисто политического характера, как это случилось осенью 1928 г. На вопрос журналистов: „Что скажете о России после чтения Маяковского?“ (в Café Voltaire в Париже), Цветаева, не задумываясь, ответила: „Что сила — там“ — и за это была устранена Милюковым на два года от „Последних Новостей“, которые только что начали печатать стихи из „Лебединого стана“!19

Однако, если исследователя поражает многочисленность напечатанных произведений Цветаевой, его не менее того поражает сравнительно малое число рецензий или критических статей о них: как будто, в самом деле, эмиграция мало интересуется ее творчеством, уж не говоря о Советском Союзе, где имя ее надолго будет чуть не „под запретом“. (Правда, по мнению С. Карлинского, советские критики 30-х годов, хотя они к Цветаевой относились враждебно по политическим причинам, все же „очевидно ценили ее поэтическое творчество“.)20

Но и в эмиграции был, несомненно, ряд искренних, настоящих поклонников.

Уже в 1924 г. М. Л. Слоним, сетуя на скудость русской литературы в изгнании, утверждает, что единственные подлинные поэты вне России — Цветаева и Ходасевич21. Для князя Святополка-Мирского (1926) современная русская поэзия — это, прежде всего, Цветаева и Пастернак22.

Для А. Л. Бема (1933) „едва ли не самые крупные явления нашей эмигрантской литературы“ — это Цветаева и Ремизов23. Но в нынешнем нашем контексте (т. е. разговоре о „двух литературах“) главное, как мне кажется, что такими критиками цветаевское творчество воспринимается уже в 20-х и 30-х годах не как „эмигрантская“, а именно как русская словесность.

В 1927 году, в подробной статье под заглавием „Десять лет русской литературы“, Слоним посвящает несколько страниц обсуждению поэзии Блока, Маяковского, Есенина, Гумилева, Хлебникова, Пастернака, Тихонова и — Цветаевой. Для Слонима самое характерное в новой русской поэзии — это „работа над словом, … попытка возвращения к полновесности слова, к его первоначальной выразительности, любовь к игре словесной и образам“.

Наиболее яркими представителями этой новой поэзии он считает Пастернака, Тихонова и Цветаеву; он находит даже, что „пафос и движение цветаевской поэзии чрезвычайно характерны для всего десятилетия“24. У Иваска(1936) читаем: „В поэзии Цветаевой намечены черты нового стиля нашей эпохи“25.

Наконец в вышеупомянутой статье о Цветаевой и Ремизове, как о „самых крупных явлениях… эмигрантской литературы“, Бем все же делает оговорку: „Да по совести к ним неприменима этикета „эмигрантская“ литература. Они — явление литературы русской во всем ее непреходящем значении“26.

Были, конечно, и другие, мало или же ничего не понимавшие в творчестве Цветаевой. С советской стороны такие, как Семен Родов, который, констатируя с негодованием (уже в 1922 г.), что цветаевские стихи, „как и полагается „подлинным“ по замятинской терминологии, — полны мистики, отчаяния, предчувствий о близком конце“, цитирует одно стихотворение из цикла „Ремесло“:

Солнце вечера — добрее Солнца в полдень
Изуверствует — не греет Солнце в полдень

Родов цитирует — полностью — это стихотворение (всего 6 строф), чтобы сделать характерный вывод: „Стихотворение становится понятным, когда вместо „Солнце вечера“ поставим „буржуазия“, вместо „Солнце в полдень“ — „пролетариат““ 27.

Но и в эмиграции были такие, как Борис Зайцев, для которого стихи Цветаевой „приобрели предельно-кричащие ритмы“, для которого „пестрота и манерность в слове, истеричность и надлом стали невыносимыми“28. Был и Георгий Адамович, который, по замечанию Вл. Маркова (1956), „несколько раз… походя (иногда без повода, несправедливо или даже не к месту) ее задевает“29.

Тот же Адамович, который нашел, несмотря на некоторые „райские цветаевские строчки (кто же это отрицал?)“, что все-таки „…взять у нее было нечего. Цветаева была несомненно очень умна, однако слишком демонстративно умна, слишком по-своему, — едва ли не признак слабости, — и с постоянными „заскоками“30. Тот же Адамович, наконец, который еще в 1955 г. мог писать с иронией, жестоко и хладнокровно: „Было в ней повидимому и что-то другое, очень горестное: к сожалению, оно осталось нам неизвестно“31.

В заключение моего доклада — несколько слов о муже Цветаевой.

По словам Архиепископа Иоанна Сан-Францисского (Д. А. Шаховского), Сергей Эфрон был „человек судьбы еще более страшной, чем судьба Цветаевой“32. Это был, во всяком случае, человек, судьба которого сыграла роковую роль в жизни — и в смерти — его жены.

В отличие от Цветаевой Эфрон не был из тех, кто остался верным своему прошлому. Уже в 20-х годах он все более убеждался в том, что Белый поход, Белое движение — ужасная ошибка в его жизни. В его статье „О добровольчестве“ (1924) нетрудно отметить начало известного разочарования, „мучительной переоценки“33. В 1926 г., в журнале „Благонамеренный“, Эфрон печатает рассказ Тыл“, в котором он представляет Белое дело в крайне невыгодном свете34.

В 1932 г. Цветаева пишет своему чешскому другу Анне Тесковой: „С[ергей] Я[ковлевич] совсем ушел в Советскую] Россию, ничего другого не видит, а в ней видит только то, что хочет“35. В следующем году „переоценка ценностей“ дошла до того, что Эфрон подал заявление о советском паспорте.

Ему отказали, Цветаева считала это „большим счастьем“: в письме Саломее Гальперн она утверждает, что она-то во всяком случае не намеревается возвращаться на родину, „оттого, что я ведь ее покинула уже один раз“36.

В другом письме к Гальперн (1934) она повторяет свое твердое решение не возвращаться, добавляя, что муж чувствует себя „разрываемым между родиной и семьей“37. К концу 1935 г. она пишет той же А. А. Тесковой про сына, что он „живет разорванным между моим гуманизмом и почти что фанатизмом — отца…“38

Все дело в том, что Эфрон тем временем (без ведома жены) сделался членом т.н. „Союза возвращения на родину“.

Этот шаг, который сначала, т. е. в свете „переоценки“, мог бы показаться понятным, даже „естественным“, со временем оказался фатальным. „Союз возвращения“ скоро превращается в „Союз друзей советской родины“, в конце концов Эфрон становится — волей или неволей, сознательно или же несознательно — не кем иным, как агентом ГПУ. Это не просто „подозрения“ или же злонамеренные сплетни; это не выдумка, не клевета.

Это, к сожалению, горькая правда, — правда, которую мне пришлось проверить недавно, на основе досье в швейцарских национальных архивах, посвященного делу Игнатия Рейса, убитого агентами ГПУ в сентябре 1937 г. в Пюлли близ Лозанны39.

Следствие по делу Рейса убедительно и бесспорно установило, что Эфрон не только принимал участие в выслеживании Рейса (и, между прочим, в выслеживании сына Л.Троцкого, Андрея Седова), но что вместе с другими „друзьями советской родины“ он из Парижа руководил убийством и того, и другого.

Вот почему, в статье „Мокрое дело“ в Лозанне» (1938), В. Зензинов включает Эфрона в число «убийц второго и третьего порядка», рядом с Белецким, четой Грозовских, Гертрудой Шильдбах, Шварценбергом, Клепининым и др.40. После первых же допросов следственными властями Эфрон (как и Клепинин) счел за лучшее исчезнуть и через красную Испанию успел, в конце концов, вернуться на родину.

Тем временем все другие лица, замешанные в убийстве Рейса, успели скрыться, так что после полутора лет напрасных поисков швейцарская юстиция принуждена была прекратить дело, которое кончилось т.н. non-lieu41.

С того момента, как Рейса убили, вся трагедия (а это — настоящая, подлинная трагедия в строгом, греческом смысле слова) идет к неминуемой роковой развязке. Над головой Эфрона (он слишком много знает!) висит уже смертный приговор. Но теперь, в трезвом свете всех этих событий, нам становится ясно, что с бегством Эфрона решилась и судьба Марины Цветаевой.

Ведь муж и дочь Ариадна (Аля) — уже в России; а сын Георгий (Мур) — тоже убежденный коммунист — докучает матери неустанными просьбами о возвращении на родину. Притом для самой Цветаевой, отброшенной и отвергнутой почти всеми, жизнь во Франции становится (насколько это возможно) еще более одинокой и безнадежной. Этим и объясняется знаменитая фраза Вл. Маркова (1956) : «Цветаева у Парижа на совести»42.

Тем же объясняется и вопрос, полный раскаяния, Юрия Терапиано: «Как же мы могли допустить, чтоб она дошла до таких глубин отчаяния? Как мы допустили, чтоб она уехала среди такого общего равнодушия?»43

Но и в Советском Союзе были такие, у которых Цветаева осталась «на совести».

Ал. Гладков в своих мемуарах передает следующие слова из разговора с Борисом Пастернаком (от февраля 1942 г.): «Я виноват, что в свое время не отговаривал ее вернуться в сов[ет-ский] Союз. Что ее здесь ждало? Она была нищей в Париже, она умерла нищей у нас. Здесь ее ждало худшее еще — бессмысленная и безымянная трагедия уничтожения всех близких…»

На вопрос Гладкова: «Кто виноват в том, что она, вернувшись на родину, оказалась так одинока и бесприютна, что в сущности, видимо, и привело ее к гибели в Елабуге?», Борис Леонидович отвечает («без секунды раздумия»): «Я! — и прибавляет: Мы, все. Я и другие. Я, и Асеев, и Федин, и Фадеев. И все мы…»44

Одиночество Цветаевой стало легендарным. Как во всем, что касается ее жизни, никто не описал это одиночество лучше, чем она сама. Помнится потрясающее место в первом письме Иваску: «Нет, голубчик, ни с теми, ни с этими, ни с третьими, ни с сотыми, и не только с „политиками“, а я и с писателями — не, ни с кем, одна, всю жизнь, без книг, без читателей, без друзей, — без круга, без среды, без всякой защиты, причастности, хуже, чем собака…»45

Одной из причин этого одиночества была, по меткому выражению С. Сокольникова, «борьба двух станов, столь равнодушно раздавившая Цветаеву». Про эту борьбу он заметил (в 1958 г.), что она «еще не отгремела». Двадцать лет прошло и она, увы, не отгремела и теперь. К счастью, можно констатировать, что исследования творчества Цветаевой сделали, и «там» и «здесь», заметные шаги вперед.

Нельзя не согласиться с Сокольниковым, когда он говорит: «Мы можем быть только благодарны тем, кто, по обе стороны рубежа, собирает творческое наследие поэта. Ибо Цветаева замечательна не только „величием нравственным“, но и своеобразной и оригинальной техникой стиха»46.

Но цветаевское одиночество — частью и от «мук творчества», от непоколебимой ее верности ремеслу. Она отчеканивает Иваску: «Мне ни-когда, ни до чего не было дела, кроме стихов»47. А Борис Пастернак скажет про нее: «Она прожила героическую жизнь. Она совершала подвиги каждый день. Это были подвиги верности той единственной стране, подданным которой она была, — поэзии»48. Эта страна — разве это не та… страна Мечты и Одиночества — Где мы — Величества, Высочества, которую она упоминает в своем «Лебедином стане»?

ПРИМЕЧАНИЯ:

  1. См. «О Марине Цветаевой — из воспоминаний», «Новый журнал» № 100 (сентябрь 1970 г.), стр. 155–179 и № 104 (сентябрь 1971 г.), стр. 143–176.
  2. Марина Цветаева, «Разлука — книга стихов», Москва-Берлин, Книгоиздательство «Геликон», 1922.
  3. «Новый журнал» № 100, стр. 155–156.
  4. В статье «Благородная Цветаева» (2-ая редакция, в сборнике: Марина Цветаева, «Лебединый стан — Перекоп», Париж 1971, стр. 19.
  5. Марина Цветаева, «Отрывки из книги „Земные приметы“», («Воля России» № ½, 1924, стр. 89).
  6. Письмо от 4-го апреля 1933 г. См. «Письма М. И. Цветаевой Ю. П. Иваску (1933—1937 гг.)», «Русский литературный архив», под ред. М.Карповича и Дм. Чижевского, Нью-Йорк 1956, стр. 212.
  7. Там же, стр 214. (Письмо Иваску от 3-го апреля 1934 г.)
  8. Неизданное письмо от 7-го сентября 1931 г., цит. по книге С.Карлинского, Simon Karlinsky, Marina Cvetaeva — Her Life and Art, Berkeley/Los Angeles 1966, стр. 285, прим. 6. (Здесь — обратный перевод с английского.)
  9. Письмо Иваску от 3-го апреля 1934 г. См. «Письма… Ю. П. Иваску…», стр. 214–215.
  10. См. «М. И. Цветаева. Несобранные произведения»,.. herausgegeben von GÜNTHER Wytrzens, München, Wilhelm Fink Verlag, 1971, стр. 468.
  11. А.Бем, «Письма о литературе — Правда прошлого», в журнале «Молва» (Варшава) № 189 (412), 1933.
  12. Письмо Иваску от 3-го апреля 1934 г. См. «Письма… Ю. П. Иваску…», стр. 214.
  13. Письмо Иваску от 12-го мая 1934 г. («Письма… Иваску…», стр. 215.)
  14. Письмо от 11-го октября 1927 г., цит. по книге «Марина Цветаева, Неизданные письма», Париж 1972, стр. 251–252.
  15. Письмо Иваску от 4-го апреля 1933 г. («Письма… Иваску…», стр. 211–212.)
  16. Мои цифры основаны на данных, приведенных в кн.: «Современные записки, Указатель № № 1-LXV за 1920—1937 гг.», Париж б.г. (1939?). Между тем мой коллега Н. Е. Андреев (Кембридж) обратил мое внимание на тот факт, что в своей статье «Современные записки» (в книге «Русская литература в эмиграции», сборник статей под ред. Н.Полторацкого, Питтсбург 1972, стр. 353–360) М.Вишняк утверждает как «неоспоримый факт», что «из 70-и книг „Современных записок“ Цветаеву печатали в 36 книжках» (стр. 357). Однако в 5-ти последних книжках «Современных записок» (т. е. № № 66–70) ни одно произведение Цветаевой не было напечатано; цифры, приведенные Вишняком, повидимому, преувеличены. Но тут главное, конечно, не столько в точных цифрах, сколько в том (действительно неоспоримом) факте, что «Современные записки» в самом деле напечатали значительное количество цветаевских произведений.
  17. См. письма Иваску от 4-го апреля 1933 г. (стр. 214) и от 12-го мая 1934 г. (стр. 217).
  18. Письмо Иваску от 8-го марта 1935 г. (стр. 224).
  19. См. Simon Karlinsky, Marina Cvetaeva — Her Life and Art, p. 76–77.
  20. Там же, р. 85.
  21. В статье «Литературные отклики. Живая литература и мертвые критики» («Воля России» № 4, 1924, стр. 58) .
  22. См. «Современные записки» XXVII (1926), стр. 569 и ел. Также в статье «Поэты и Россия», «Версты» № 1, Париж 1926, стр. 145.
  23. См. прим. 11.
  24. См. «Воля России» № 10, 1927, стр. 61–75, особенно стр. 73–74.
  25. В статье «Попытка наметить тему. 1. Новые спартанцы», в журнале «Меч» (Варшава) от 8 марта 1936 г.
  26. См. прим. 11.
  27. В статье «Тихий уголок» (в книге: Семен Родов, «В литературных боях -Статьи, заметки, документы 1922–1925», Москва 1926, стр. 90–91).
  28. См. Борис Зайцев, «Далекое», Washington, ILLA, 1965, стр. 133.
  29. См. Владимир Марков, «Заметки на полях» («Опыты», кн. 6-ая, Нью-Йорк 1956, стр. 62).
  30. См. Георгий Адамович, «Поэзия в эмиграции» («Опыты», кн. 4-ая, Нью-Йорк 1955, стр. 49).
  31. Там же.
  32. См. «Марина Цветаева, Неизданные письма», стр. 340.
  33. См. «Современные записки» XXI (1924), стр. 376–380.
  34. См. «Благонамеренный, журнал русской литературной культуры», кн. II, март—апрель, Брюссель 1926, стр. 35–46.
  35. Письмо от 16-го октября 1932 г., цит. по статье С.Карлинского, «Новое об эмигрантском периоде Марины Цветаевой " (в книге „Русская литература в эмиграции…“ под ред. Н.Полторацкого, стр. 212).
  36. Неизданное письмо от 2-го октября 1933 г., цит. по книге Simon Karlinsky, Marina Cvetaeva — Her Life and Art, р. 89–90 (обратный перевод с английского) .
  37. Там же, стр. 90 (обратный перевод). Неизданное письмо от 6-го апреля 1934 г.
  38. Письмо от 28-го декабря 1935 г., цит. по статье С.Карлинского, „Новое об эмигрантском периоде Марины Цветаевой“, стр. 272.
  39. Выражаю свою искреннюю признательность тем швейцарским инстанциям, в частности директору Швейцарских национальных архивов и начальнику Ministère public в Берне, которые так любезно предоставили в мое распоряжение все документы, относящиеся к делу Рейса.
  40. В журнале «Меч» (Варшава), № № 21, 22 и особ. 23, 1938.
  41. См. National-Zeitung (Basel) № 537, 17.Х1.1938, Gazette de Lausanne № 62/63, 4.Ш.1939; см. также прим. 39.
  42. См. Владимир Марков, «Заметки на полях», стр. 62.
  43. В статье «Проза Марины Цветаевой», в газете «Новое русское слово» от 7-го марта 1954 г. (здесь — обратный перевод с английского, цит. по книге Simon Karlinsky, Marina Cvetaeva — Her Life and Art, p. 99).
  44. См. Александр Гладков, «Встречи с Пастернаком», Париж 1973, стр. 53.
  45. Письмо Иваску от 4-го апреля 1933 г. («Письма… Иваску…», стр. 213.)
  46. В статье «Поэзия благородства», в журнале «Грани» № 37 (1958), стр. 213–237.
  47. В статье «Благородная Цветаева» (1-ая редакция, в сборнике: Марина Цветаева, «Лебединый стан: стихи 1917—1921 гг.», Мюнхен 1957, стр. 7–15), стр. 15.
  48. См. Александр Гладков, «Встречи с Пастернаком», стр. 52–53.

www.pseudology.org