Вы здесь

Алины университеты. Тёпа (Мария Белкина)

С Алей было даже вроде как бы уютно, если это слово вообще может быть применимо к тюремной камере. Она усаживалась на койке, поджав ноги, спиной к глазку, чтобы не видела надзирательница, которую прозвали Ксантиппой, и вязала! Нет, конечно, ни спиц, ни крючка не было, их нельзя было иметь, да и вязать не полагалось, она вязала на двух спичках!.. Она не могла, чтобы руки оставались праздными...

Борис Леонидович рассказывал, как в Париже в 1935 году к нему в номер приходили Сергей Яковлевич и Аля. У Али всегда был с собой клубок шерсти, и, болтая, она что-то вязала. А Елена Извольская вспоминает о творческих вечерах Марины Ивановны в Париже, на которых присутствовала вся семья: Мур сосал карамельку, Аля вязала, а Сергей Яковлевич слушал, склонив свою «романтическую голову...» И Марина Ивановна часто в своих письмах пишет о том, что Аля вяжет. «Вернулась из Бретани Аля, привезла всем подарки: ей на ее именины мать ее подруги подарила 50 фр., — купила на все деньги шерсти и связала Муру и мне две чудных фуфайки, с ввязанным рисунком, как сейчас носят (и хорошо делают, что носят). Мне зеленую с белым ожерельем из листьев, Муру сине-серо-голубую, северную, в его цветах», — это Марина Ивановна пишет Тесковой, а у Саломеи Гальперн просит журнал: «Але необходимо, так как она все время вяжет и часто на заказ...» А вязать Аля научилась у самой Марины Ивановны, которая особенно много вязала в Чехии, когда носила Мура и когда Мур был маленьким. Аля еще девочкой вязала шапочки на продажу, и это в какой-то мере выручало семью в трудную минуту.

И тут, на Лубянке, Аля вяжет на двух спичках!.. У нее с собой была какая-то косынка, она ее распускала — вязала варежки, потом распускала варежки — вязала косынку, распускала косынку — вязала шарфик...

* * *

Аля в ту ночь была в камере одна. Она проснулась, когда щелкнул замок. Ввели девочку, по виду лет тринадцати. Маленькая, щупленькая, две косички торчат, мордочка скуластенькая, темные глазки пуговками. Аля села на койке и сказала:

— А ко мне в камеру птичка залетела...

Девочка засмеялась, и сразу напряжение тех суток, когда водили ее от одного генерала к другому — и даже к самому Берия привели! — прошло. Она почувствовала себя легко с этой большеглазой бледной тетечкой, которая, заметив у нее в руках пачку папирос, сказала:

— Давай поменяемся, я тебе конфеты дам, хочешь?

— Хочу.

Папиросы у девочки оказались случайно — она решила, коли уж попала в тюрьму, то надо начинать курить. А сладкое она любила.

Позже, узнав историю этой девочки — Вали Фрейберг, которой было тогда на самом деле девятнадцать лет, — Аля окрестила ее Тёпой, и это прозвище так и прилипло к той на всю жизнь.

Но Тёпа — Валя Фрейберг — сама нам расскажет о себе[1]:

— Мой отец Карл Фрейберг — латыш. Он работал на мельнице в маленьком латышском городке Тукумс. За участие в революции 1905 года его сослали в Сибирь на каторгу. Освободился он только в 1917 году. И хотя он был очень больным человеком, он сражался в рядах Красной Армии. Потом его послали подлечиться в Кисловодск, где он встретил мою мать Каролину, тоже латышку, она работала в пансионе поварихой. Они поженились. В 1921 году родилась я. А в 1924 году отец умер от туберкулеза в Москве. Мама пошла на фабрику, а нас с сестренкой устроила в латышский детский дом, что был на улице Ново-Басманная, там, где сейчас находится издательство «Художественная литература». Три этажа надстроили уже потом. В этом доме я прожила десять лет. В 1934 году мы с мамой поехали в гости к ее сестре в город Шемаха и остались там жить. Но когда мне исполнилось шестнадцать лет и я получила паспорт, я сказала маме, что поеду учиться обратно в Москву. И поехала. Устроилась у маминой подруги и стала учиться в восьмом классе. Это был 1937 год. Все учителя латышского детского дома были арестованы. Папиных и маминых товарищей, старых революционеров-латышей, тоже всех загребли... Шли процессы «врагов народа». Вчера был член правительства, а сегодня враг! Я ничего не понимала, как это может быть?! Подружки по школе понимали не больше моего, а те два милиционера, которые жили в той же квартире, что и я, — с ними у меня все невпопад получалось. Я страшно возмущалась всякой несправедливостью, ложью, подхалимством, а так как говорить было не с кем, то я стала вести дневник, где изливала свою душу. Я очень любила читать, читала без разбору, и в голове у меня была полная путаница. А главное, я стала сама писать! Да. И не только дневник вела — я пьесу писала! Представляете?! На меня просто какое-то наитие нашло, каждую свободную минуту я марала бумагу, писала и писала. Героиней, конечно, была я сама со всеми моими сомнениями, душевными переживаниями, и прочее, и прочее. И вот враги народа воспользовались моими колебаниями, то есть колебаниями и переживаниями моей героини и непониманием ею того, что происходит вокруг, и решили с ее помощью совершить террористический акт — убить Сталина! Ведь убили Кирова, Марата, Каплан стреляла в Ленина — ну все у меня в голове и перемешалось. Вот и героиня моя должна была убить самого Сталина. Но в последнюю минуту она решает все же сообщить об этом Сталину. И пишет ему письмо. Он ее вызывает к себе и объясняет ей, что происходит. Теперь она все понимает, все ей становится ясным. А вот что ей становится ясным, этого я никак не могла написать! Все вроде бы получалось хорошо, а тут ну ничего не могу придумать, с места никак не сдвинусь. Мучаюсь, мучаюсь. Вместо того, чтобы к экзаменам готовиться, — я в МГУ подала на физмат, я к математике была очень способная, — пьесу эту пишу! И вот до того дописалась, что втемяшилось мне в голову — а что если я и взаправду от имени героини своей напишу товарищу Сталину?! Он-то ведь мне должен ответить, а что он ответит, то я в пьесу и вставлю.. И такая дура была, взяла да и написала: «Тов. Сталин! Я хотела вас убить. Только не молчите!» Это у меня так по пьесе задумано было. И подписалась — Валентина Фрейберг. Не могла же я вымышленным именем героини подписаться, куда бы он стал отвечать? Ну, и адрес свой, конечно, полностью: Сокольники и так далее. И побежала сразу, бросила письмо в почтовый ящик, чтобы не раздумать. Жду, что будет, интересно очень и не страшно совсем, только любопытство разбирает. Не удержалась, конечно, подружке, с которой больше всех дружила, говорю: «Ты даже и представить себе не можешь, что я такое сделала...» А она пристала ко мне: «Что да что?» Рассказала я — так она даже побледнела. «Дура, — кричит, — что ты наделала, что теперь с тобой будет?!» А я спокойненько так: «Ничего и не будет, ответит что-нибудь, не может же он не ответить, когда письмо ему пишут...» И правда, дура была, мозги набекрень! А ведь уже девятнадцать стукнуло. И не волнуюсь ни чуточки, жду. А тут дней через десять звонок днем, молодой человек является, спрашивает: «Вы Валентина Фрейберг?» — «Я», — говорю и сразу догадалась, что это ответ от Сталина. «Пройдемте, — говорит он, — со мной». Ну я и прошла... Сели мы с ним в машину, привез он меня в райисполком или в райком, там комната особая, дверь обита дерматином, в комнате за столом человек сидит, спрашивает меня: «Вы писали товарищу Сталину?» — «Я писала», — говорю. «А зачем вы это написали?» Тут-то я и растерялась... Ну как ему объяснишь? Ведь надо все про пьесу говорить, про героиню, а героиню-то я выдумала. И неловко как-то говорить, тоже мне писательница! И я говорю ему: «Не знаю зачем!» А он: «Как это не знаете? Раз вы писали, то должны знать. Может, подговорили вас?» Стал расспрашивать, с кем вожусь, кто товарищи. А я ни с кем не вожусь и никакой компании у меня нет, приезжая я, не москвичка. Просто взяла и написала. «А зачем написала?» — «Не знаю, — говорю, — зачем». Уперлась и все... Просто сказка про белого бычка получается или — как у попа была собака, он ее любил... Так и со мной. «Вы написали?» — «Я написала». — «А зачем написали?» — «Не знаю, зачем написала!» — «Но вы написали?» — «Я написала...» Ну, и отправили меня на Лубянку. А там — к первому заместителю Берия, к генералу Меркулову, ко второму заместителю, а ночью даже к самому Берия привели.

— А какое на вас впечатление произвел Берия? — спросила я.

— Да никакого! Человек как человек, на свои портреты похожий, и все. Фамилию, конечно, слышала, а, что он такое, не понимала. Он тоже спрашивает: «Почему ты написала это письмо?» А я стою перед ним девчонка девчонкой, с косичками. Надоели мне все эти вопросы, я и говорю ему: «А я хочу все знать, вот и написала». А он мне: «А мы царапаться умеем». А я ему: «А мне все равно, все интересно. Я хочу все своими глазами видеть, хочу все знать». Ну и не стал он больше разговаривать. А следователь, который со мной возился, по генералам водил, у него уже все мои дневники, все бумажки мои. Загребли и доставили. Он меня спрашивает: «Твое?» — «Мое», — говорю. «Эх, — говорит, — был бы я твоим отцом, отшлепал бы я тебя как следует и отправил бы обратно домой». А отправили в камеру. А до меня все еще ничего не доходит! Интересно даже: какими-то коридорами водят длинными, а в коридорах в стенах шкапы. Тебя ведут и вдруг, бац, в шкап запихнули, провели кого-то мимо, выпустили, дальше ведут... Ну, хоть бы испугалась, так нет! Гляжу на все, глаза таращу. А когда в камеру к Але попала, так я в нее с первого взгляда влюбилась, думаю, вот какой интересный человек, вот как повезло мне! А она, когда рассказала я ей всю историю свою про письмо и как объяснить ничего не могу, — так смеялась! Песенку потом сочинила и напевала все:

В маленьком письме я написала пару строк,
В маленьком письме большой урок...

Аля учила меня натирать пол, когда у нас бывал день уборки, а на прогулке заставляла быстро-быстро ходить. Я, как выведут нас на крышу, встану у стенки и стою, а она не позволяет.

— Бегай, — шепчет, — бегай. Это вместо физкультуры, мы целый день сидим, надо двигаться!

Она очень много рассказывала мне о Франции, о Париже. Всякие произведения пересказывала. «Тристан и Изольда», «Нибелунги». Я слушала развесив уши. А раз стала она рассказывать про вурдалаков и вампиров, как они подкрадываются и кровь начинают сосать, а глаза у нее огромные, а сама бледная и такое страшное лицо сделала, и ко мне все приближается, приближается, и тут свет еще потух! Я как закричу, дура такая, испугалась. А свет тут же зажегся. Надзирательница входит.

Кто кричал? Что происходит?

Аля говорит:

— Это она темноты испугалась.

А потом мы с ней как захохочем — остановиться не могли. Мы много смеялись — по каждому пустяку... Аля говорила, это для пищеварения полезно и разрядка для нервов. Правда, я-то и не нервничала, на допрос меня почти и не вызывали. Вызовут, разве только чтобы посмотреть на меня, увидят — дура дурой, совсем девчонка, — и обратно в камеру отсылают. Я-то думала, посижу, посижу и домой отпустят, только с Алей жаль было расставаться. Она мне сказала, что уже год как сидит. И на допросы ее уже не вызывали... Она была очень бледная, синяки под глазами, но всегда очень бодро держалась. Она всем делилась, что покупала в ларьке. А когда у нее был день рождения, она даже торт сделала, говорила, что на Новый год такой делала — из печенья, крем из масла с сахаром, все это в несколько слоев уложила, а сверху разукрасила разноцветными конфетами. Ксантиппа так и подглядывала в глазок за ее художеством. Три месяца мы вместе просидели, с августа 1940-го, а потом нас вместе с постелями вдруг в другую камеру перевели, и там у нее была встреча...

Об этой встрече с Лялей Канель Аля писала Дине:

«Я как сейчас помню, — вот входим мы с Валей Фрейберг в какую-то камеру маленькую — почему-то она с умывальником, — и возле умывальника стоит женщина и моется. Я прямо с порога спрашиваю:

— Не встречал ли кто-нибудь из вас Канель?

И тогда та женщина поворачивается ко мне и, бледнея, говорит:

— Я сама Канель!

— Ляля?

— Ляля.

— Привет вам от Дины...

Мы недолго пробыли вместе, всего несколько дней, — всего для того, чтобы я могла донести до вас ее живую, все передать вам о ней... И все же это величайшее чудо, что мы с ней встретились. Ты представляешь себе, какое это для нее было огромное облегчение — встретить своего человека, рассказать ему то, что нужно было сказать, — передать этому человеку всю свою живую боль. Эстафету страдания... Да, Ляля очень верила, что я выберусь и встречусь с вами, и, может быть, в том, что это осуществилось, — огромная доля ее веры, ее желания...»

Надо ли объяснять, каким Аля обладала редкостным даром располагать к себе людей, если обе сестры Канель с первого же знакомства ей доверились! Ночью Ляля шепотом рассказывала все, что с ней было...

Тогда, 22 мая 1939 года, ее из дома привезли в Сухановскую тюрьму. Там она прошла все то, что проходила Ася Сырцова... Ляля была очень слабенькой, она все время теряла сознание, ее обливали водой и начинали все сначала. Через месяц у нее хлынула горлом кровь. Ее отправили в больницу, стали усиленно кормить, и она с ужасом думала, что откармливают ее для новых пыток.

Когда ее выписали из тюремной больницы, ее вызвал к себе Берия. Ляля уверяла Алю, что Берия обладал гипнотической силой, она не могла выносить его взгляда и со всем соглашалась. Ляля легко поддавалась гипнозу. Дина рассказывала, как на Мамоновском однажды у них был в гостях гипнотизер и ему стоило только притронуться к Ляле, как она тут же заснула. Между прочим, он тогда и Мулю загипнотизировал, тот и плавал, и гавкал, и ходил на четвереньках, с ним можно было проделывать все, что угодно, к всеобщему удивлению — такой мужественный, решительный, энергичный и вдруг... Самолюбивая Шуретта была весьма этим шокирована. А вот Дина оказалась неподвластной чужой воле — гипнотизер ничего не мог с ней сделать. Но это так, к слову пришлось. А что касается Берия — то, мне кажется, просто жертве трудно вынести взгляд палача...

Берия, сверля Лялю тяжелым взглядом, уговаривал со всем согласиться и все подписать. Ее муж уже подписал, он во всем признался. Надо подписать и ей. Сопротивляться бесполезно, ведь уже доказано, что они были связаны шпионской работой с матерью, что после ее смерти они ездили за границу специально для того, чтобы наладить связи с иностранными разведками. А поездку эту им организовала Полина Семеновна, а Полина Семеновна была в очень близких отношениях с Александрой Юлиановной, и вместе они совершали поездки за границу, да и сама Ляля вместе с ними ездила, и уж ей-то хорошо известно, что не для лечения Полина Семеновна туда ездила...

И он подвинул к Ляле протокол, где были вопросы и ответы, вопросы и ответы, и на все вопросы были даны уже ответы! Ей оставалось только поставить подпись. И она поставила... Она говорила, что у нее не было сил больше сопротивляться, она была как во сне. Потом ее на какое-то время оставили в покое, потом снова вызвали к Берия. Переступив порог его кабинета, она увидела Жемчужину, и та сразу стала кричать на нее:

— Да ты с ума сошла, как ты могла сказать Лаврентию Павловичу, что я шпионка? Как ты могла подписать все это?

Ляля говорила Але, что ей отчаянно хотелось крикнуть: меня мучили, меня заставили лгать! Но леденящий взгляд Берия был устремлен на нее, и его вкрадчивый голос опередил:

— Ну, вы ведь говорили, что Полина Семеновна была связана... что она ездила с вашей матушкой..., что она передавала секретные сведения...

И Ляля услышала свой, казавшийся ей совершенно чужим голос:

— Ездила... передавала...

— Да ты просто сумасшедшая! — кричала Полина Семеновна, — ты на себя не похожа, что с тобой?!

Ляля думала, что она сейчас потеряет сознание, упадет, но Берия сделал знак, и ее выволокли из кабинета, она не могла идти, у нее подкосились ноги.

Берия дал ей свидание с мужем. Ляле даже давали слушать голоса ее детей. Следователь как старый знакомый звонил домой на Мамоновский и разговаривал с ее старшим сыном, школьником, и с младшим, которому было три года, а она по отводной трубке слушала их ответы и плакала...

Тёпа как-то раз ночью проснулась — Аля с Лялей шептались:

Тебя били? — спросила Ляля.

И Аля ответила:

— Били. Я вся в синяках была и очень ослабла...

Тёпа была в ужасе: как это может быть, чтобы у нас в советской тюрьме били?! Такую, как Аля, могли бить?! И уткнувшись в подушку, она всхлипывала, боясь, чтобы ее не услышали. Теперь она понимала, почему у Али были такие темные круги под глазами, а ведь ни словом не обмолвилась и все веселила и забавляла ее — Тёпу — всякими смешными рассказами.

Через день или два Тёпу — Валю Фрейберг — вызвали. И уже когда увели, сказали в камере, чтобы собрали ее вещи. Так она и не простилась с Алей. А вызвали Валю на суд. Судила Тройка. Один из тех троих спросил — в своем ли она уме?! Она обиделась и ответила — конечно, в своем! Судили ее по 58-й статье: за антисоветскую агитацию. Подружки ее по школе хорошо о ней написали, а вот те два милиционера, что жили в квартире, припомнили ей ее разговоры, а говорила она то, что думала...

Дали Вале Фрейберг 5 лет исправительно-трудовых лагерей. И тут только она поняла, что наделала... И заплакала. Увели ее в соседнюю комнату, подошла к ней секретарь и говорит: «Пишите кассационную жалобу. Вам больше трех лет не должны дать». — «А чего же я буду писать жалобу на советский суд? Советский суд правильно должен судить, раз присудил, значит так надо!» А секретарь свое: «Пишите, я вам говорю».

— Ну, собралась я с мыслями, — рассказывала мне Валя Фрейберг, — и написала все как было, про пьесу свою, про героиню и про все прочее. Мне действительно скостили два года. Но началась война, и все равно я просидела в лагере все пять лет, так как до конца войны никого не выпускали... А потом по второму разу забрали меня в 1949 году и отправили на вечную ссылку в Сибирь... Так и получилось, как Аля пела: «В маленьком письме я написала пару строк, в маленьком письме большой урок...» А когда привезли меня в Бутырки тогда, после суда, развязала я свой узелок с вещами, смотрю, а там большой кусок сахара. Это Аля, конечно, мне положила. Я чуть ни год к этому сахару не притрагивалась, все берегла как память о ней...

_________________

[1] Мне удалось разыскать ее, и в декабре 1982 года она специально приехала в Москву, чтобы повидаться.

Скрещение судеб